<СЛОН В ЛИФТЕ>
Доченька! Ты родилась, чтобы быть счастливой. Теперь ты пополнишь ряды детей, которые живут в разорванных семьях. Ветер злобы гуляет по комнатам. Со стен сорваны фотографии. В шотландской юбке лишь я по-прежнему вишу фотографией, оставленный за ненадобностью. Ветер злобы задирает подол моего килта, стремясь превратить меня в посмешище. Как вырванная из сети старинная радиоточка, замолк попугай, задумавшись о том, что терроризм неистребим. Все решено за меня. Коробки, набитые туфлями и сервизами, отправились в плавание по съемным квартирам. Слова в детских книжках превратились в хлам. Пушкин пишет продолжение золотой рыбки. Омоложенная старуха требует ее зажарить. Когда зарвавшейся молодке принесли на подносе филе из золотой рыбы, она поковыряла еду и сказала:
– Невкусно.
Твоя мама лучше всех! Повторяю, как заклинание. Молдавская няня сказала мне, что перед сном ты кладешь под подушку снимок мамы в красной карнавальной одежде. Люди, как звери, нюхом чувствуют чужую слабину и приветствуют разорение. Мы поделили тебя на недели. Я все детство боялся, что мои родители разведутся.
Сегодня вечером мы говорили с тобой о слоне. О том, как он придет к нам в дом, наступит на твой воздушный шар, испугается и побежит к лифту. В лифте он застрянет, потому что не знает, на какую кнопку нажать, чтобы спуститься. Ты так весело смеялась над проделками слона, что мне стало дурно, сердце обливалось кровью. Я не знаю, сколько времени мы будем идти вместе по этой земле, но мне уже сейчас не хватает тебя – счастливой. Несомненно, бездарно, без права на успех, я сделал все, чтобы сохранить тебя счастливой; ругань моих родителей сегодня мне кажется старомодным курлыканьем, а в зимнем окне – глаза, полные стеклянной решительности. Ты – мой четырехлетний комочек, живущий наполовину в сказках, я просил об отсрочке, хотя бы до лета, ссылаясь на мышек и мишек, я бился за твое счастье, но чем больше я бился, тем больше ты превращалась в предмет дележа-шантажа. Возможно, не надо было так отчаянно биться – отчаяние порождает злорадство.
Глубокой ночью ты выбежала на кухню с плачем. Мама! Няня! Наш глухой переулок совсем обезлюдел. Ни мамы, ни няни. Я сидел у окна – на своем новомодном лэптопе писал заказную ахинею. Ты стояла босая, в своей синей ночной рубашке. Я подхватил тебя на руки, налил в чашку воды, понес в кровать. Я кожей почувствовал хрупкость существования. Спросил: почему ты плачешь? Ты ответила: ты знаешь, почему я плачу. Ты сказала так, как будто ты взрослее меня.
Неужели мои родители не развелись только из-за меня? Ради меня можно было позволить себе быть несчастными, не срывать со стены фотографий, не бросать туфли в коробки, отказаться от секса? Но кто это оценит? Некоторые говорят: если нет любви, надо разводиться, дети и так понимают все про своих неблагополучных родителей. И как-то странно: я сказал своей давней парижской подруге, что мы разделили дочку на недели, и она – зная дочку – заплакала и весь ужин проплакала, а в наших краях больше слушают тех, кто говорит: без любви жить нельзя. Потом у моих родителей родился мой младший брат, и они медленно успокоились, дальше – состарились. А у нас – в парадной, долго тонувшей, карнавально-неверной семье – вместо младшего брата был летний выкидыш, и я узнал, что – выкидыш, когда выкидыш уже случился, так что наш выкидыш был еще до выкидыша, и мы пошли на дно, как в казино, и с шумом утонули.
Мне посоветовали перебороть мои отчаянные мысли о тебе. Я не мог с этим сладить. Я люблю тебя больше жизни. Я стал слоном в лифте. Какую кнопку нажать?
024.0
<ОДНОРУКАЯ>
Если вам доводилось ехать зимой из Мурманска в сторону норвежской границы, то вы должны знать, что такое арктическая тоска. По федеральной трассе А-138, узкой ледяной дороге, изредка пробегает какой-нибудь автомобиль, похожий на загнанного зверя. Мертвая тундра. Порой, правда, можно встретить лису с удивительными удивленными глазами. Вдоль дороги – раздолбленные колья, руины противоснежных заграждений. Снег со свистом змеится поперек шоссе, исполняет половецкие пляски, громоздит сугробы – движение автотранспорта в однообразной полутьме останавливается.
На единственном постоялом дворе можно съесть солянку и сходить в туалет за десять рублей. Но участникам войны доживать хорошо: они платят всего только пять. Вокруг – сумрачные контуры сопок, некоторые высокие, – здесь и сейчас легко летом откопать гранаты и кости тех, кто мог бы ходить в туалет за пятерку, но не случилось – погибли за родину. Впрочем, в платный туалет вообще никто не ходит. Дальше нарываешься на шлагбаум – в приграничную зону пускают только по паспорту, и это недавняя поблажка властей: еще в прошлом году требовалось специальное приглашение, так что в кисло пахнущий своими отходами город Никель хохла уже не пустят, а за Никелем – новый шлагбаум: мы в нашей зоне окопались, навечно. Зачем окопались?
А вдруг нас кто-то увидит. Увидит, как мы по Никелю вечером идем, втянув головы в плечи, понурые, недоделанные. Или как на постоялом дворе в платный туалет не заходим, десятку жалко – ссым в снег. Наведут из-за границы на нас бинокли, а мы в снег ссым, себя позорим. Ничего у нас не получается, хоть плачь – потому что мы однорукие. В домах у нас в Никеле холодно, четырнадцать градусов, не больше, ветер гуляет, зубы ноют. Однорукие пасынки однорукой родины, мы достойны друг друга.
Ну, понятно, пересекаешь границу с Норвегией – мир меняется, вместо тундры растут леса, вместо карликов ходят высокие викинги. На сопках горят огни домов, у входа факелы, жаркие деревянные дома без занавесок, в ресторанах подают не только семгу, но и крабов и лобстеров, к ним – эльзасские вина, – на глазах вырастает арктическая Калифорния. Русский человек порой смекалист, особенно рыболовы. Туда, в арктическую Калифорнию, в приграничный город Киркенес, уплыл наш славный рыболовецкий флот – подальше от мурманских портовых поборов. Да и русские люди в Норвегии ходят, расправив плечи, еще не викинги, но уже не совсем ваньки-встаньки. Может быть, они менее одноруки, чем их родина – но тут на мой вызов явилась родина.
В Киркенесе был фестиваль, взрывались в небе фейерверки, по вечерам люди много и весело пили. В одной веселой компании оказывается девушка – по виду наша поморка, с черными волосами, немного странная, глаза у нее странные, смотрят из-под очков. Она то оживляется, то отключается – такие перепады настроения. Ко мне, наконец, подсаживается – подвыпившая, щеки красные, губы красные – раскраснелась. Объясняет: она – не простая, проживает на работе в высокой приемной, в Москву звонит по вертушке на самый верх – цену себе набивает. Я киваю, тихо радуясь ее нелепой, но буйной красе.
А вы меня в гостиницу не проводите? Тут недалеко. Ну, да. Тут все недалеко. Снег хрустит. Норвежский народ катается глубокой ночью на коньках на центральной площади возле гостиницы. Музыка тихо играет. Поднялись к ней в номер. Что будем пить? Вываливает из сумки на кровать три разные бутылки крепкого алкоголя. Ну, эту, клюковку. Наливаем. Она: мне жарко, хочу в ванну, в душ. Ну, хорошо, говорю, давай. И ты со мной? Как скажешь. Только я, – говорит, – однорукая. И верно, смотрю – у нее на левой руке надета черная перчатка. Мне стало немного не по себе: у меня никогда до тех пор не было одноруких девушек, я не знаю, как с ними обходиться. Некоторые возбуждаются на ущербность, об этом в книжках пишут, а некоторые в ужас приходят. Вот интересно, думаю, что будет? Она начинает с себя снимать одежду – стремительно, как будто она многорука, но в этом есть болезненная суета, словно она хочет мне что-то доказать. Она показывает мне протез, с черной болтающейся перчаткой, который перехватывает верхнюю часть ее тела, большие груди – хороший такой, качественный протез: она отстегивает его и вешает на вешалку, рядом с моим пальто. У нее отрезана левая рука до самого плеча. И нога – правая – вся в шрамах, заштопана крупными швами.
Я выпиваю красной водки, не чокаясь. Потом, спохватившись, наливаю ей и себе – чокаемся. Что с тобой было? Авария. На узкой ледяной дороге. Лобовое столкновение. Семь трупов, включая мужа. Она одна выжила, даже сознание не потеряла. С кем столкнулись? С пьяными рыболовами, они ехали на "Жигулях", три года прошло… Я понимаю, что я уже приговорен. Я остаюсь, чтобы не дай бог она не подумала, что я сбегу. Она мне тут же говорит, что у нее есть друг, что она звонит в Москву часто, очень часто, она говорит и смотрит мне в глаза – она испытывает меня. Я принимаю ее игру. В душ мы уже не идем. Выключай воду. Включи весь свет. Я готов сделать все, что она захочет. Она не возбуждает меня своим уродством, она меня им приковывает к себе, она уже раскручивает меня одной рукой, крутит-вертит и ждет моей реакции. Я никуда не уйду. Родина. Моя однорукая родина. Подожди только, я еще выпью.
025.0
<СТИЛИСТ>
Проводив Лядова с детьми, которые смели марокканские сладости, я вернулся в ванную. Не успел взяться за бритье, мешая бессмертие с красной ящерицей, как снова звонок в дверь. Пришел мой домашний парикмахер Жора, молодой смазливый гей – глупый, изобретательный мастер. Он называет себя стилистом.
Я всегда думал, что стилист – это усидчивый писатель. Но пока писатели падают вниз, парикмахеры поднимаются в лифте. Повара уже всех обскакали. Они стали командирами не только желудка, но и вкусов. За ними – сомелье. А также флористы. А также гримерши. Изо рта у них успокоительно тянет мятой. Из-под недозастегнутой по моде белой блузки виднеются при наклоне розовые соски, похожие на мордочки крысят. Они идут, они идут, а писатели катятся вниз.
Жора обычно меня стрижет по утрам в день съемки моей телепрограммы, раз в месяц. Не спрашивая, кто там, я открыл входную дверь.
На пороге стоял человек – я рот открыл от изумления. Похож на одного замечательного поэта, который не так давно умер. Я даже решил, что он воскрес и пришел, с хитрецой в глазах, слегка глумливый, бритоголовый, чуть-чуть покашливающий, мне его недостает – и он пришел.
– Здравствуйте! – начал он почти восторженным голосом. – Позвольте вам передать приглашение!
Мы всегда были с ним на "вы". Красивый необычный конверт.
– Кто вы?
– Курьер. Из посольства.
– Не врете?
– Честное слово!
Он говорил по-русски безукоризненно, но в четкости его дикции было что-то нерусское. Я обознался?
– Вы пишете стихи?
– Пишу.
– Откуда у вас акцент?
– Оттуда.
С недобритым лицом, полуголый, я взял конверт, на котором был незнакомый мне герб.
– Это что за страна?
– Акимуды! – воскликнул странный курьер.
– Не понял, – слегка поморщился я.
– Акимуды! – повторил курьер.
– Это розыгрыш? – Я чуть было не назвал его по имени-отчеству.
– Это, – сказал курьер, – великая божественная страна. Наш Посол вас ждет. Распишитесь.
– А где она находится? – расписался я в получении.
– Посол вам все расскажет. До свидания. – Курьер широко улыбнулся и пошел, прихрамывая, вниз по лестнице.
Я оставил конверт в коридоре, вернулся в ванную и стал добриваться. Это что за Акимуды? Я бросился к двери, открыл, закричал в пролет лестницы:
– Я скучаю по вам! Скучаю!
Мой сосед Алексей с нижнего этажа, куря свою обычную сигару у окна между нашими этажами, хотел было что-то сказать, но вместо этого бросился к своей двери. Я заперся, потянулся к айфону, нашел в списке Лядова:
– Слушай, тебя случайно не пригласили на прием в посольство хрен знает какой страны? У нее непривычное название: Акимуды.
– Такой страны нет, – авторитетно сказал академик.
– Как нет, если они меня пригласили, – сказал я.
– Может, Бермуды? – засомневался в трубке Лядов. – Хотя это тоже не страна… А может, ты перепутал: это название ресторана? Я знаю узбекский ресторан, который называется "Всемхана".
– Чем там кормят?
– Нормальная еда. Неужели ты ходишь еще по посольствам? Потеря времени. Я хожу туда только в том случае, когда мне вручают орден.
– Сколько же у тебя иностранных орденов?
– Да наберется… – лениво сказал Лядов. – Ты когда приедешь ко мне на дачу? Приезжай после съемок. Соня сделает баранью ногу. Есть дивное французское вино.
Я привез.
– Давай в субботу, – сказал я.
Я отложил телефон и стал старательно бриться, но звонки мешали. Зазывали на разные голоса на выставки, фильмы, презентации. Они всегда звонят в это время, после одиннадцати. Я отвечал ласково, но потом озверел, они заманивали, а я огрызался, мне стало стыдно, захотелось не брать трубку, но могли звонить с денежными предложениями, и я снова брал трубку мокрой рукой. Меня бесила моя знаменитость и то, что я не могу без нее обходиться. Меня бесило, когда меня узнавали на улице, здоровались, заглядывали в глаза, но я недоумевал, когда меня не узнавали. Нет, сегодня мне не дадут выбраться из ванной! Звонила продюсер: не проспал ли я съемку? Звонил шеф-редактор с тем же вопросом. Раздался мягкий звонок в дверь.
На этот раз – стилист. Он стоял в слишком короткой черной курточке – сразу видно, что голубой. Я впустил его в квартиру и пошел добриваться. Он ждал меня в "попугайской" комнате перед зеркалом.
– Какой у вас классный халат! – воскликнул Жора, когда я вошел в комнату в кимоно.
– Хакамада подарила.
Он многозначительно поднял брови. Я сел на черный стул перед зеркалом, закинул ногу на ногу, дал укутать себя в белую простынку и понял: пипец. Я бросаюсь в парикмахера именем Хакамады – он многозначительно поднимает брови!
– Простите, я сказал глупость!
– Пожалуйста, не называйте меня на "вы", – обиженно взмолился Жора. – Мы же договорились в последний раз.
– Ой, прости!
Все, сказал я себе, начинаю праведную жизнь. По посольствам не хожу. Откуда взялись эти Акимуды?
– Ты случайно не знаешь… – начал я и вдруг почувствовал, что успокаиваюсь, потому что я всегда успокаиваюсь, когда меня стригут, а Жора стрижет хорошо, вон как нежно щелкают ножницы за ухом. Я зажмурился. – Наверно, это остров, – сказал я. – Такой красивый тропический остров.
– Какой остров? – спросил мастер.
Я посмотрел недовольно в зеркало на свое лицо. Сколько лет я смотрю на себя в зеркало, когда меня стригут! Всю жизнь! Сначала меня стригли непонятно кто, потом долгое время меня стриг Толя из гостиницы "Пекин", он и сейчас стрижет моего брата, потом не помню кто, а вот теперь появился Жора, из "стакана", как он называет Останкино, но его оттуда выгнали. Боже, почему мне неприятно смотреть на свое лицо? Почему мне противно видеть свою рожу в телевизоре? Я никогда не смотрю, отворачиваюсь, ну, почти никогда, я боюсь: из ящика лезут все мои недостатки. Интересно, на каком языке говорят на этих Акимудах? Пойду. Там, наверное, кормят каракатицами, там повар креол, как в песне, и глазки у меня маленькие, еще не проснувшиеся с утра.
– А чего тебя выгнали?
– Интриги.
Ну да, подумал я, ты же пидор. Интриги.
– А вы мне поможете с работой? У вас же связи.
Он аккуратно наклоняет мне голову, стрижет затылок.
– Я спрошу. Принеси мне воды с кухни.
Он уходит на кухню, он очень услужливый, снова звонит телефон, в ресторан приглашают, живот нагуливать, я пью воду, он почтительно стоит в стороне, забирает стакан, он стрижет мне уши, у меня на них растут волосы, как у этой жирной писательницы. Я смотрю на себя в зеркало. Мудак. Он работает над моей головой, я медленно молодею, я всегда молодею, когда меня стригут.
Звонит Лядов:
– Мой помощник звонил в МИД, но там почему-то отказались давать информацию про твои Акимуды по телефону. Сказали, если мне лично надо, то пусть я сам позвоню. Я не стал звонить, но если хочешь…
– Да ну их! Я не пойду! Ходить еще по всяким Акимудам!
Лядов отключается. Какой-то писклявый голос зовет меня на выставку Кулика. На Винзавод. Я люблю Олега, но не пойду. Не хочу. Я хочу пить молоко и гулять на свежем воздухе. Я хочу читать апостольские деяния, я так их никогда и не прочел до конца – легкомысленно не вник в их суть. Жора аккуратно снимает с меня простынку, смахивает, сдувает поседевшие волосинки, как пух одуванчиков.
– Хорошо у тебя получилось, – радуюсь я.
Молодец: он молчит во время стрижки, я не люблю болтливых парикмахеров.
– Помойте голову перед укладкой.
Я иду в свою просторную ванную, вытаскиваю руки из рукавов, кимоно виснет у меня на черном пояске, где когда-то была у меня талия. Я включаю ручной душ, смотрю, куда положил шампунь.
– Жора! – кричу я. – Иди-ка помассируй мне голову шампунем.