- Растет, - прошептал Кузьмин и тут же сам себя одернул, - да ты охренел совсем, Коля. Оно же кирпичное! Когда ты не паленую водку покупал в магазине как человек в последний раз? То-то и оно. Пьешь бормотуху всякую местной выделки. Так можно и до зеленых чертей…
Он стал регулярно лазить на крышу под предлогом починки. Кузьмин притащил туда старую телогрейку и закутал растущую маковку. Он и сам не знал зачем. Как будто кирпичи и крест могли замерзнуть. Понемногу на кирпичном цилиндре стали появляться тоненькие продольные щели - будущие окна, а на поверхность маковки стала покрываться чешуйками. Крест стал как будто ажурнее и однажды утром Кузьмин увидел в его основании полумесяц. Что со всем этим делать он не знал. Это не умещалось ни в дыре на крыше, ни в его голове. Еще неделя-другая - и растущую церковную главу можно будет увидеть с земли. Пока хватало телогрейки, чтобы все скрыть. А потом? Ну, как узнает городское начальство…
Вдруг за спиной загремели шаги - Кузьмин обернулся и увидел приближавшегося Егорыча. Тот подошел к дыре и вылупил свои, и без того навыкате, бесцветные глаза.
- Сам, что ли, выпилил? - спросил он.
- Ага, - кивнул, - Кузьмин. - Лобзиком, бля. В кружке умелые руки.
Сидели на крыше долго, почти час, пока не стало свежеть от набиравшего силу ветра. Уходя, грузчик прикрыл маковку с крестом своей старой телогрейкой и придавил ее кусками старых кирпичей, валявшихся на крыше. Егорыч сказал, что пойдет в музей. Пусть пришлют специалистов для осмотра. И на всякий случай напишет в райком. Вдруг это провокация. Отвечай потом. Кузьмин предложил вместо письма в райком выпить водки. Случайно у него оказалась с собой начатая поллитровка. Они слезли с крыши и пошли в вагончик, стоящий во дворе.
Ночью начался смерч. Тот самый знаменитый смерч августа пятьдесят третьего года, который сорвал не только церковные главы с церквей, но и крыши со стропилами. Само собой, потом все восстановили. Или почти все. Из той самой церкви на окраине убрали капустный склад и вернули ее прихожанам. Восстановили купол. Но это уж было лет через тридцать или сорок. Что же до Кузьмина, то он после смерча уволился со склада и пропал из города. Говорили, что подался чуть ли не в монахи. Как же, в монахи! Никуда он не пропал. Устроился грузчиком в промтоварный. Там и спился окончательно. Бывало за стакан такого понарасскажет… Да никто ему и не верил, алкашу.
P.S. На верхнюю площадку звонницы Успенской церкви, что в Ростове Великом, ведет тесная, полутемная лесенка с истертыми кирпичными ступеньками. Двоим там не разминуться. Когда я прошел этими Фермопилами и вышел к свету и многопудовым колоколам, то позади меня, в темной, прохладной глубине послышался шум, кряхтение и приятный баритон произнес:
- Потому, что раньше, Мариночка, народ так не жрал…
* * *
Хорошо, когда храм сельский. Над ним только облака и стрижи. И еще жаворонок. А от церковного крыльца распутывается в тридевятое царство длинный пыльный проселок с разноцветными песнями кузнечиков, сонными коровами и такой печальной козой, что ей хочется сказать: "Да что ты, в самом деле. Ни он у тебя первый, ни ты у себя последняя. Все образуется. Он еще вернется, вот увидишь. Он просто… Тебе ли не знать".
* * *
Еще тепло и почти жарко, еще всё поет, звенит, стрекочет, но уже на полтона ниже, уже не тридцать вторые, не шестнадцатые, но четвертые, но половинки и даже целые. И толстая, нагулявшая бока за лето стрекоза, уже не бросается стремительно в тысячу разных сторон, а летит медленно, со всеми остановками, зевая так, что челюсти заходят одна за другую. И бабочка лимонница еще желтее от предстоящей разлуки, и васильки, налитые до краев безоблачным небом еще синее, и последний комар льнет к руке уже не крови твоей желая, но ища защиты. И в каждом стебле, каким бы зеленым, сочным и упругим он ни был, вдруг просыпается предчувствие былинки - серой, высохшей, одинокой на ледяном ветру, и томит, томит…
* * *
Ближе к вечеру, стоит только ветру подуть, - весь воздух в золотом берёзовом и липовом шитье. И кузнечики поют так пронзительно, точно хор пленных иудеев из "Набукко". И Ока еще течёт, но уже впадает в небо. А в нём только тонкий белый шрам от самолёта. И больше ничего.
Покров
Город Покров, расположенный на границе Московской и Владимирской областей, знаменит тем, что через него все проезжали - и Суворов, и Пушкин, и декабрист Трубецкой, и Грибоедов, и даже Чацкий, который из Москвы бежал, куда глаза глядят через Покров. Поначалу жителей города страшно обижало то, что никто в Покрове не задерживался более, чем на несколько часов - лошадей переменят, станционному смотрителю в зубы дадут, дочку его в Петербург или еще куда сманят и гайда тройка снег пушистый. Одних только дочек увозили по нескольку десятков в год. Станционный смотритель со своей старухой умучились этих дочек… И все девки-то как на подбор - румяные, крепкие, работящие. Ну, да мы не об них. Ежели зайти в покровский краеведческий музей, да подняться на второй этаж, то в одном из залов можно обнаружить толстую конторскую книгу записи проезжающих. Книга старинная, заведена она была еще при Екатерине Второй - сразу после присвоения Покрову городского статуса. Городские власти тогда рассудили здраво: хотите проезжать - так и проезжайте к чертовой матери. Дочек хотите увозить - увозите, чтоб вам на каждой жениться, но хоть автограф-то оставьте! И оставляли. Генералиссимус Суворов, тогда еще рядовой генерал-аншеф, проезжая Покров записал "Быстро, по-военному, отдать честь никто не может. Сколько ненужной суеты! Бабы - они и есть". Кто-то приписал к этому: "Зато…" и еще кто-то густо зачеркнул все после "зато". Позднейшими исследованиями было установлено, что приписку сделал его денщик Прошка. А вот Александр Сергеевич Пушкин, опаздывая в очередную ссылку и летя в пыли на почтовых, даже остановиться не пожелал, а только в ответ на просьбу смотрителя, вышедшего на крыльцо с книгой, крикнул: "Пошел, ебена мать!" Видимо, в эту минуту поэт как раз сочинял вторую строфу известного стихотворения "Телега жизни". Этот исторический момент и был аккуратно запротоколирован смотрителем. Что же до Александра Сергеевича Грибоедова, то он в книге проезжающих раз пять написал "Карету мне, карету!" Ему пять раз и отвечали: "Ваше высокоблагородие - здесь почтовая станция, здесь лошадей меняют, а не кареты". Даже и слушать не захотел. Такой крик поднял… Насилу уговорили - дали двух дочек станционного смотрителя, потому как на одну он не соглашался ни в каком случае. С тем и уехал…
* * *
Утром на даче небо в многоточиях стрижей и ласточек. Холодные и щипательные пузырьки ржаного кваса, перепрыгивающие с нёба в нос. Яичница-шкворчунья с остатками вчерашней варёной картошки, кубиками копчёного окорока, помидорами, сладким перцем, укропом и зелёным луком. Вилка с треснувшей костяной ручкой и остатки желтка на ломте серого хлеба. Потом чай с сушками пьёшь, пьёшь… и смотришь, смотришь, как муха ползёт, ползёт от солонки до самого верхнего края литровой банки со сливовым вареньем.
Из сада доносятся детские крики - на одной из дорожек обнаружился ёжик. Он фыркает, сворачивается клубком и не желает знакомиться. Чтобы задобрить ёжика, ему выносят молока в жестяной крышке из-под маринованных огурцов. Дети - Соня, Васёна и Мишечка - прячутся в кустах, чтобы наблюдать за пьющим ёжиком. Тут, совершенно некстати, приходит дворовая собака Дуся, откатывает лапой колючий шар и с удовольствием лакает молоко. Дусю оттаскивают за хвост, но молока уже нет. Все кричат, валяются в траве и смеются. Кроме ёжика. Он, кажется, обиделся навсегда и ушуршал в заросли смородиновых кустов.
Приходит соседка Катерина. Она больна. Болен её муж, дочь и зять. Кажется, болен даже их кот, Василий Витальевич. Ей нужно всего пятьдесят рублей на лекарство. И тогда её семье станет легче. Правда, ненадолго. У Катерины фонарь под глазом. Говорит, что не вписалась в поворот. Виталик, её муж, решил повернуть - а она не вписалась. А с получки они всё вернут, конечно. В доказательство своей кредитоспособности Катерина рассказывает о том, что у её зятя есть мобильный телефон. "В нем, между прочим, сим-карта есть", - доверительным перегаром шёпотом сообщает она. Не то чтобы она её в руках держала, но зять врать не будет. Сим-карта - это, конечно, не виза или мастер-кард, но под рассказ о ней просят пятьдесят рублей, а не пять тысяч долларов.
Тем временем начинают звать к обеду. Надо идти в огород за чесноком, огурцами и луком. Заодно нарвать чёрной смородины, выложить её на большое блюдо и немного подвялить на солнце. А уж потом залить водкой и настаивать, настаивать… Настоечка получается такой… такой…. Господи, ну что ж они так из кухни кричат-то? Несу уже ваш чеснок, несу! Сейчас выпаду из гнезда гамака и несу.
Обед тянется долго. На первое - холодный свекольник. Густая деревенская сметана никак не желает в нём распускаться. Дети энергично её размешивают. В конце концов часть свекольника неисповедимыми путями оказывается у Мишечки в ухе. Девочки смеются, а Мишечка обижается, сопит, фыркает и даже пытается топать ногами, точно приходивший утром ёжик.
После обеда, то есть после рюмки ржаной, свекольника, большого куска картофельной запеканки с мясом, куска запеканки поменьше и совсем малюсенького кусочка, компота из вишен с пряниками и… ик, велят переносить наколотые дрова со двора в сарай. То есть их надо было перенести до обеда, даже и до вчерашнего, но… В сарае темно и прохладно. Там завалялась раскладушка, на которой можно заваляться часок-другой. А все эти россказни, что не перенесённые вовремя со двора в сарай дрова могут убежать к другому хозяину, - брехня. Может, такое и случается где-нибудь за тридевять земель, а у нас, в средней полосе, такого и быть не может. Один раз, правда, у Виталика, мужа Катерины, убежали дрова, но не все, а только полкубометра. Зато на их место сразу прибежало три литра самогона. Катерина и глазом моргнуть не успела. И дня два потом им не моргала. Так он у нее заплыл.
К вечеру свежеет. На открытой веранде ставят самовар и пьют чай с мятой, малиной, яблоками, гречишным мёдом и огромным маковым рулетом с блестящей корочкой. Комары чай не пьют, а жаль. Время к вечеру из вязкого и тягучего превращается в летучее и прозрачное. Не успеешь выкурить трубку, как на крыльце, в старом детском корыте с дождевой водой, начинают плескаться первые звёзды. Детей уговаривают идти спать. Мишка и Васёна кричат, что ещё не выпили весь чай и не доели рулет, а Соня уже спит, облизывая во сне измазанные мёдом губы. Становится совсем темно. Из своей будки вылезает Дуся и начинает бегать по двору, облаивая на ночь каждый его угол. Надо бы перед сном почитать какую-нибудь книжку или поразмышлять о чём-нибудь этаком, чтобы "не позволять душе лениться", но… лучшее - враг хорошего.
Киржач
Город Киржач, если верить грамоте Ивана Калиты, известен с четырнадцатого века. То ли Иван Дмитриевич купил эти полтора дома под снос по случаю, то ли завещал - теперь уж не разобрать. Вообще, в грамотах Калиты, на которые так любят ссылаться наши краеведы, можно найти все что угодно - было бы желание. Не удивлюсь, если в недалеком будущем окажется, что потомки какого-нибудь нынешнего министра или олигарха, согласно грамоте Калиты или получили в дар с великокняжеского плеча нефтяное месторождение, или купили его совершенно недорого - буквально за подержанные жигули модели Лада Калита.
Вернемся, однако, к Киржачу. Город стоит на реке Большой Киржач, который так петляет по Киржачскому и соседнему Александровскому районам Владимирской губернии, что можно удавиться. Все, что не Большой Киржач - то его многочисленные притоки. Сам Большой Киржач - просто Лев Мышкин да и только. То есть саму реку еще можно разглядеть при хорошем освещении невооруженным взглядом, а уж для нахождения притоков понадобится микроскоп.
Киржачский краеведческий музей потому, наверное, называется краеведческим, что находится на краю самой беспросветной нищеты. Хоть и помещается он в двухэтажном купеческом особняке позапрошлого века [13] , но экспозиция занимает всего одну комнату на первом этаже. Все остальные помещения в аварийном состоянии. Музей смело можно называть народным, поскольку почти все экспонаты, от окаменелых аммонитов и белемнитов до позеленевших от времени самоваров, принесены и подарены местными жителями. Честно говоря, с множественными числами я хватил - аммонит всего один. Правда, самоваров целых три. Но служители музея не унывают - нехватку аммонитов, первобытных рубил и скребков на полках они восполнили набором красивых ракушек, из тех, что обычно привозят наши отпускники из солнечной Ялты или Одессы в свои холодные вологды и киржачи. Кстати, получилось очень мило. А над полками с ракушками висит, заботливо увитый белыми искусственными цветами, нарисованный местным художником портрет первобытного жителя этих мест в шкуре и с дубиной. Какой-то заезжий депутат из столицы подарил музею от своих щедрот стеклянную кружку с эмблемой своей партии. Подарил ли он стоящую рядом вполне современную пустую бутылку из-под водки "Ятъ" или кто-то из местных жителей ее занес после того, как выпил - неизвестно. Рядом со старинным чугунным утюгом лежат на листе белой бумаги два куска еще более старинного мыла - такие замшелые, что, кажется, мылились ими еще во времена Ивана Калиты. На одной из стен музейной комнаты висит форменная рубашка Юрия Гагарина и китель полковника Серегина, погибших в небе над Киржачом. Но есть в музее предмет, который можно назвать центром всей экспозиции - изготовленный местным умельцем полный доспех средневекового рыцаря. Не макет, не муляж, но настоящие, изготовленные с превеликим тщанием, кованые латы и шлем, и панцирь, и перчатки, одну из которых надо бы бросить главе местной администрации. Пусть выйдет, подлец, и ответит - почему пол в музее проваливается, почему потолок подпирают балками, боясь его обвала, почему зарплата у сотрудников не дотягивает до четырех тысяч, почему… Да был он в этом музее, был. Вместе с архиепископом Владимирским и Суздальским. Вон и грамота лежит под стеклом. На ней написано, что благодарят и благословляют архиепископ и глава директора музея. И отпускают с миром на все… Ну, про отпускают - это я приврал. Этих слов они не писали. Впрочем, директор-то и сама все понимает. И насчет стекла я преувеличил - нет никакого стекла. И витрины нет. Просто так лежит эта грамотка вместе с другими такими же на каком-то грубо сколоченном прилавке.
Однако, как-то все мрачно получается… Да я бы и рад светлых тонов прибавить, но… Впрочем, стояло в музее, в уголке, пианино светлого дерева и на нем белобрысая девчушка лет шести-семи разучивала польку "Карабас". И сама себе при этом подпевала. По правде говоря, подпевала лучше, чем разучивала… Скажете - мало светлого? Может и мало. А все лучше, чем ничего.
Есть в Киржаче женский Свято-Благовещенский монастырь, основанный еще Сергием Радонежским. То есть основывал-то он, конечно, мужской монастырь, но… теперь он женский. Как так получилось - не знаю. И то сказать - с четырнадцатого века до наших дней сколько воды утекло, сколько всяких потрясений было… А уж в прошлом-то веке был монастырь и музеем, и центром развлечений, и хлебокомбинатом, и даже керосиновая лавка в нем квартировала. И как водилось в те времена - разрушили всё, до чего смогли дотянуться. На монастырском кладбище сохранилось около десятка надгробий. Все это киржачские купцы, купеческие сыновья и их жены. Дворян и нет никого, кроме статского советника Никанора Дмитриевича Малова, директора учительской семинарии. Впрочем, были дворяне. Даже и не дворяне, а бояре Милославские, построившие здесь на свои средства храм Всемилостивейшего Спаса со звонницей для поминовения рода. В подклети этого храма находился фамильный склеп Милославских. Пятнадцать надгробий. В бытность монастыря хлебокомбинатом или центром развлечений или керосиновой лавкой все могилы тщательно ра зорили. Теперь монастырь вновь открыт и восста навливается. Бродят среди гор строительного мусора рабочие, монашки и вездесущие туристы из Москвы. А рядом с монастырем протекает Большой Киржач. Маленький, но удивительно красивый.
* * *
Сосновый ветер - мужик основательный, в годах. Борода зеленая, игольчатая, с рыжинкой. Смолой, на солнце нагретой, пахнет. Сосновый с дороги не собьешь. Куда решил - туда и дует. Высоко, сильно, басовито гудит и корабельным скрипом поскрипывает. Хочешь на разговор его вызвать - запрокинь голову и кричи, кричи… Коли захочет - ответит. Не то - березовый. Как начнет лепетать - не остановишь. А что лепечет - и сам не поймет. Ты ему слово - он тебе двадцать. И ласков, даже очень, но… глуп. Одно название, что мужского рода - а ежели разобраться, то самого бабьего. Это с одного боку. А с другого - умных-то хоть возами вози, а ласковых еще поискать надо. Березовый и комара с тебя аккуратно сдует, и мошку, и сарафан на ней приподымет… Но это уж не березовый, а полевой. Этот - мальчишка, сорви голова. Ему без разницы куда дуть - лишь бы только взъерошить, смять, да покувыркаться. Спроси его - куда тебя, оглашенного, несет? Ничего не ответит - только зазвенит всеми своими кузнечиками и дальше полетит.