Дачное. Жены
Юрий Маркович и Юрий Валентинович.
Нина Нелина, первая (рано погибшая) жена Юрия Трифонова, рассказывала моей матери. Дело было в конце пятидесятых. Уже схлынула слава Трифонова - автора "Студентов", а до повести "Обмен" было еще жить да жить. Вот Нина рассказывала:
- Представляешь себе, подружка говорит мне: "Ты среди писателей вращаешься, познакомь меня тоже с каким-нибудь писателем, я тоже хочу за писателя замуж. Ну, я не прошу какого-нибудь знаменитого или гения, а вот так - простого такого, нормального, среднего писателя. Ну как твой Юрка, например". Представляешь, сволочь какая! - со слезами говорила Нина. - Мой Юрка, значит, средний? Мой Юрка, значит, простой такой? Ах ты дрянь… Я ей так и сказала: "Мой Юрка еще всем покажет, а ты, дура, понимала бы чего!"
Трифонов всем показал. Жаль, Нина не дожила.
Трифонов не очень ценил Нагибина как писателя. Он говорил мне: "Юра увлекся сценариями. Конечно, заработки там другие, понятно. Но Юра совсем разучился работать над фразой. Юра никуда не сдвинулся со своих "чистопрудных" рассказов, он не развивается, как прозаик".
Не знаю, насколько это было справедливо. Однако Трифонов в семидесятых - восьмидесятых был на вершине славы. Особенно среди интеллигенции. Нагибина читал народ попроще. Зато народа этого было побольше.
Моя мама рассказывала.
Писатель Z устроил большой званый ужин. Были там и Нагибин, и Трифонов.
А на следующий день к Алле (Алисе Григорьевне) Нагибиной зашла жена писателя Z. Еще какие-то дамы подошли. Сидели, пили чай в милой женской компании. И мадам Z сказала, делясь вчерашними впечатлениями:
- Да, какое счастье таких людей у себя в доме принимать. Вот, веришь ли, Алла, я Трифонову на тарелку салат накладываю, а у самой руки дрожат. Юрия Трифонова угощаю, ведь это вообразить себе! - Она вздохнула и доверительно добавила: - А из твоего Юрки настоящего писателя так и не вышло…
- Иди на хер, - сказала Алиса Григорьевна.
- Что? - не поняла мадам Z.
- Чашку поставь, - сказала Алиса Григорьевна, - и бегом на хер отсюда.
Мадам Z пожала плечами, встала, повернулась и вышла.
Вот, собственно, и все.
Дачное. Собутыльники
во дворе за столиком под лампой.
У моего отца есть рассказ "Человек с голубым лицом", про то, как мы попали в аварию. Авария была, только меня там не было.
Отец ехал в Москву, а вместе с ним - сосед Борис Костюковский, поселковые электрики Генка Иванов и Генка Мазуров и рабочий на все руки Коля Луковкин. Отец часто подвозил соседей и знакомых. В поселке это было принято.
Там, где сейчас пересечение Калужского шоссе с МКАД, разорвало правый передний баллон. Машина перевернулась, проехала десять метров на крыше и свалилась под откос.
Машина была Волга ГАЗ-21, самой первой модели, с оленем на капоте и звездой на радиаторе. Настоящий танк. Никто не убился.
Все решили, что они второй раз родились и теперь вроде как побратимы.
Костюковский быстро отпал: через неделю собрались выпить, а он не пришел. А вот оба Генки и Коля Луковкин надолго остались отцовскими друзьями-собутыльниками. Приходили довольно часто. Иногда очень поздно вечером.
Отец к ним выходил. Они сидели за столиком во дворе. Под низкой лампой - зеленые бутылки "Московской" и горы окурков "Беломора": белые картонные мундштуки, обгоревшие с одного конца и обмусоленные с другого. Хлеб и соленые огурцы.
Генка Мазуров был чернявый, пузатый. Серьезный рабочий человек. Генка Иванов - русый, румяный, с голубыми глазами. Злой. Коля Луковкин - как из песни про желтую крапиву: худой, небритый, с широкой неопределенной улыбкой.
Года три прошло. Машину давно уже отрихтовали, облудили, перекрасили. А они все ходили выпивать. Правда, Генка Мазуров все реже. Солидный рабочий человек, я же говорю.
Однажды Генка Иванов пришел в воскресенье утром и просто-таки потребовал, чтобы отец вез его к теще в неблизкую деревню. Вот прямо сейчас. Отец отказался.
- Ты же мне названный брат! - возмутился Генка.
- Брат, брат, - сказал отец. - Но сейчас не выйдет. Мне некогда.
- Так, - сказал Генка, уставив одну руку в бок, а другой почесывая подбородок. - Некогда, значит… А может, поговорим?
Отец был очень силен и умел драться. Мама рассказывала, что он ее в буквальном смысле отбил у прежнего кавалера.
- Поговорим, - сказал он, вставая из-за стола. - Прямо здесь хочешь?
Генка сдал назад:
- Да нет, я в смысле, что если не можешь, то ладно.
- Ладно, ладно.
Потом Генка приходил мириться. Но уже в последний раз. А Коля Луковкин еще захаживал. То сам четвертинку приносил, то ему отец полбутылки ставил.
Я так и не понял, зачем отцу это было нужно. Для меня это загадка.
Дачное. До любви
антоновские яблоки
Мне было лет десять. Ну, одиннадцать. Но точно не двенадцать. Двое моих приятелей жили на даче писателя Бориса Костюковского. Это были дети то ли его родственников, то ли дачников. Неважно.
Важно, что на этой даче жила девушка Оля. Она была студентка медицинского института. "Оля - будущий доктор", - говорили все. Совершенно не помню, как она выглядела. Ну напрочь. Помню ситцевый сарафан, голые руки и неописуемый запах. Запах женщины. Нечто выше рассудка. Она обдавала меня этим запахом, проходя мимо и рассеянно-приветливо улыбаясь мне, и у меня кружилась голова. Я не знал, что это такое. Не осознавал и не выговаривал словами. Я просто чувствовал, что от этой Оли пахнет так, что я просто ошалеваю. Вкуснее, чем пенка от свежесваренного варенья. Чем мамины духи. Чем утренний запах первой папиной папиросы на прохладной веранде дачи… И что мне сильнее всего на свете, сильнее, чем прокатиться на мотоцикле, сильнее, чем научиться плавать на тот берег, чем поесть горячего хлеба с розовой колбасой и сладким чаем после целого дня беготни по лесу, - сильнее всего этого мне хочется, чтобы она хоть на секунду скинула свои летние разношенные туфельки.
Мне хотелось рассмотреть поближе ее босые ноги, пальцы в особенности. Мне казалось, что это и есть главное, тайное, сладостное. Я вертелся рядом. Я не сводил глаз с ее ног. Она улыбалась мне, поднимая глаза от книги, от толстого медицинского учебника.
Однажды у меня сильно заболел живот. Я прямо весь скрючился. А я как раз был у Костюковских. Какая-то ихняя тетенька расспросила меня, погладила по голове, велела прилечь на тахту и кликнула Олю:
- Ну-ка, доктор! Посмотри, что с мальчиком.
Оля подошла к тахте. Сказала:
- Подвинься чуточку.
Я подвинулся. Она села рядом и стала расстегивать на мне рубашку - сверху донизу. От ее пальцев невозможно пахло женщиной. Потом она расстегнула мне пуговицу штанов и сказала:
- Не стесняйся, я же доктор…
И стала гладить меня по животу. Нажимать пальцами. А потом низко нагнулась, приблизила лицо и негромко сказала:
- Яблок наелся? Или капусты? Это у тебя газы. Понимаешь? То есть пуки в животике скопились. Ты попукай как следует, и все пройдет. Пукай, мой хороший, не стесняйся…
Погладила меня по животу еще раз, подтянула мне штаны кверху, встала и ушла. А в дверях обернулась и повторила:
- Пукай, пукай, не стесняйся!
Трудно, да и незачем описывать отвесные стенки бездонных колодцев стыда и отчаяния, в которые я свалился. Но ничего, выкарабкался. И вот я перед вами.
Дачное. До любви
ночь среди летнего дня….
Были в поселке писательские сынки лет на десять - пятнадцать меня постарше. У них были жены, взрослые тети. А мне тринадцать. Ну, почти четырнадцать.
Что там было? Да ничего. Мне казалось, что они обращают на меня внимание.
Иной раз нарочно, вроде игры глазами, вроде "ну расскажи что-нибудь смешное, видишь, я скучаю", вроде шутливых полуобъятий на полсекунды.
Иной раз по-другому, как бы случайно. Она в мини-юбке, сидит, поставив ноги на скамейку и обхватив лодыжки руками. От этого сидящий на табурете напротив и вещающий что-то умное четырнадцатилетний мальчик слегка шалеет и напряженно глядит в ее глаза, в упор.
…удерживая свой взгляд, как тяжелую бутыль с горячей водой из последних сил на вытянутой руке и боже упаси уронить - глядит в упор в глаза этой тете, страшась, что взгляд упадет ниже, туда, где ночь среди летнего дня, где тень между смуглыми тонкими лодыжками, которые охвачены и поглаживаются длинными пальцами с красиво накрашенными ногтями и бесстыже сияющим обручальным кольцом, - глядеть в немигающий серый взор, в котором вращаются синие кристаллы, все скорее и скорее, затуманивая его, - и продолжать говорить-говорить-говорить про умное…
Все труднее и труднее говорить в ее глотающее молчание. Надо из последних сил вынырнуть и спросить эту взрослую юную тетю: "Ну ведь правда? Ведь правда?" И она, легко вздохнув и спустив ноги со скамейки - ночь среди летнего дня улетела, - улыбнувшись, как сестра братику, ффу… - говорит: "Правда, конечно, правда, какой ты у нас умный".
Вставала и шла прочь, потрепав мальчика по голове и по плечу. Мальчик даже не смотрел ей вслед. Он смотрел на скамейку, на которой она только что сидела. На нежно-серую, почти серебряную некрашеную доску. И тайком положил на нее ладонь.
Продукт
предисловие к триллеру…
Был в соседнем поселке домик, нежилой и заколоченный. Недавно он сгорел. В самом начале шестидесятых там был магазинчик.
Темная комната с зарешеченным окном, полки с разной съестной мелочью, витрина, сколоченная из реек, с торчащими шляпками гвоздей; рейки держали стекло под тупым углом, так, чтобы верх тоже был стеклянный. Бока у витрины были фанерные, а низ - клеенчатый. Клеенка выпирала наружу. Можно долго описывать банки с сахаром и крупами поверх витрины, вазочки с конфетами внутри нее. Но я не буду. Описывать - продлевать агонию этого магазина, который давно уже умер. Это бесчеловечно.
Там я видел одну странную тетку. Она была высокая, бледная, с крашеными губами и подведенными глазами. Со старомодной прической - два полукружия на макушке, такая укладка кос. Лицо, как фотография на старом могильном памятнике.
Она устроила небольшой скандал. Сгущенное молоко тогда продавалось в розлив (в развес, если угодно). Стояла пятилитровая банка и ценник. У тетки в руках была глубокая квадратная вазочка-плошечка. Фарфоровая, с кобальтовой полосой по краям и желтыми сколами.
Тетка протянула вазочку и попросила сто пятьдесят граммов сгущенки. Продавщица обнаружила, что открытой банки нет, и консервного ножа тоже нет. Так что извините. Но тетка не отступала. Она тихо говорила: "Я пришла приобрести продукт. Продукт в продаже есть. Продайте мне продукт". Именно так - "продукт".
Это продолжалось неимоверно долго. Продавщица попыталась расковырять банку хлебным ножом. Нож гнулся. Тетка шептала про приобретение продукта. Продавщица стукнула по ножу чем-то тяжелым. У ножа отломился кончик. Кто-то завизжал: "Обслуживайте покупателей!"
Тетка исчезла со своей плошкой-вазочкой.
А теперь представьте себе - на месте сгоревшего магазинчика построили роскошный коттедж. Высокий забор, мощеный подъезд, фонарики, охранники.
Но как-то ночью в спальне, где спит хозяйский ребенок…
(о, как жестоко! Нет, нет! Пусть это будет молодая красивая хозяйка!)
…бесшумно распахивается дверь, и входит высокая бледная тетка с фарфоровой плошкой и сломанным хлебным ножом в руке.
- Кто вы? Что вам нужно? - беспомощно спрашивает молодая и красивая.
- Я пришла приобрести продукт, - шепчет тетка и поднимает нож.
Дальнейшее молчание
веранда с цветными стеклышками.
Наконец мы договорились провести субботу-воскресенье на ее даче. Вечером в пятницу я был у ее калитки. Позвонил, переводя дух.
- Открыто! - закричала она.
Я толкнул калитку и увидел веранду с цветными стеклышками. Улыбаясь, она сбежала с крыльца. Мы обнялись. Она была в сарафане и легкой накидке на голых плечах. От нее пахло яблочным вареньем.
И я прямо увидел, что сейчас войду в дом, и все будет как надо и очень хорошо, и утром она приготовит завтрак, и мы пойдем гулять, и потом пообедаем, а вечером посидим на крылечке, попьем чаю перед сном, ляжем спать, утром снова позавтракаем, а в воскресенье возвратимся в Москву мужем и женой, но вот этого я до смерти не хочу. С ней - не хочу. Режьте - не хочу.
Я поцеловал ее, и сказал, что приехал только потому, что у нее на даче нет телефона. Не мог же я допустить, чтоб она ждала и волновалась. Я был мрачный и злой. Я наврал ей что-то, уж не помню про что. Про какие-то срочные важные дела.
Она проводила меня до станции.
Больше мы не встречались, не созванивались и вообще не слышали друг о друге.
Прошло лет шесть. У меня уже была маленькая дочь. Однажды вечером я гулял с нею во дворе - в большом дворе с тополями и скамейками. Знакомых мам и пап с детьми не было. Вдруг вижу - какая-то женщина идет к скамейке, где я сижу и курю. Садится рядом. Открывает сумочку, достает сигареты и зажигалку, закуривает. Я чуть поворачиваю голову - господи, это она. Ее руки, ее кольца, ее очки. Ее лицо, в конце концов. Она молчит. И я молчу. Мы выкуриваем каждый по нескольку сигарет. Может, по десять. Молча. Косясь друг на друга, а иногда прямо глядя друг другу в глаза.
Наконец дочка закричала из песочницы: "Папа, хочу домой!"
Она тремя сильными затяжками докурила свою сигарету, встала, одернула плащ, еще раз на меня посмотрела - а я на нее - и ушла.
Улицу и калитку прекрасно помню. А название станции забыл.
И с какого вокзала - тоже.
Другие города
к сведению путешественников.
Почти все московские вокзалы - понятные. Белорусский, Казанский, Киевский, Курский, Ленинградский, Рижский и Ярославский. Но есть два странных - Савеловский и Павелецкий. Оттуда ехать в другие города.
На север - мрачный, тяжелый, прежде купецко-фабричный, а ныне индустриально-финансовый Савелов с кирпичными колоннами банков, серыми домами фабричных контор, компаний с трехвековой историей. Оборот самой малой из перечисленных в "Savelov Тор 300" составляет 1,4 миллиарда евро.
На окраинах - бесконечные заборы, ангары, эстакады, надземки, развязки, шоссейки. Однообразные рабочие поселки с геранями и кошками на окнах; более богатые, но столь же презирающие изящество пригороды, где живут клерки, инженеры и цеховые мастера.
Да и главные савеловские воротилы поколениями живут поближе к родной конторе, не желая перебираться ни в Москву, ни на Багамы.
Все неулыбчивое, серьезное до хмурости, зато упорное, окладисто-присадистое. Каждая копейка стоит ребром, рубль бережет и счет любит.
А в другую сторону - университетско-музейный Павелец, где мосты летят над узкими речушками, где на холмах громоздятся соборы и дворцы, а также пинакотеки, глиптотеки и библиотеки, составляя единственную в своем роде энциклопедию архитектуры последнего тысячелетия. Ибо павелецкие князья, начиная с Храброслава Лихого, - а позже павелецкое градоначальство - со всего света приглашали зодчих украшать свой город. Брунеллески, Браманте, Кваренги, Гауди, Мельников, Райт, все восемь братьев Весниных и Кэндзо Танге.
На мощеных улицах полно студентов, туристов и местных поэтов. Именно Павелец с его легкой, богемной атмосферой раскрыл двери в бессмертие Томасу Элиоту, Данте Алигьери и Николаю Некрасову.
О, Павелецкий театральный фестиваль! Здесь блистали Сара Бернар, Антонен Арто и неподражаемый Виктор Гвоздицкий, этот единственный органичный Макбет нашей эпохи.
Школа практической философии Павелецкого университета, старейшее заведение такого рода в Европе, основана княгиней Ольгой в середине Х века, здесь преподавали Чернышевский и Фуко. Среди профессоров Рисовального училища барона Воробьева - Лоррен, Пуссен, Моранди и Кандинский.
Почему в эти города не ездят москвичи, понять не могу.
Бабушка Рита
другие города
Мой отец родился в Нью-Йорке; вот как это вышло.
Его мама (моя то есть бабушка Рита) была дочерью еврейского социал-демократа, учителя из города Гомеля, где они жили.
Бабушка в молодости не любила Чехова. Потому что, рассказывала она, как придут в гости такие вот с бородками и в пенсне, так наутро приходит пристав и уводит папу в тюрьму.
Обычно девочки, выбирая спутника жизни, ищут кого-то похожего на своего отца. Но бабушка сделала другой выбор. В шестнадцать лет она вышла замуж за сына лавочника, молодого бездельника и хулигана Юзика.
Папа его, по имени Фалк, продавал секонд-хенд, говоря по-нынешнему. И было у него, по-нынешнему говоря, ноу-хау. В боковой карман или за подкладку старого лапсердака он клал тугую пачку резаной газетной бумаги, завернутую в платок. Покупатель во время примерки нащупывал манящий сверток. Дрожащим голосом спрашивал цену. Фалк говорил - "рубль", хотя красная цена была двадцать копеек. Покупатель, не снимая лапсердака, платил рубль и убегал, счастливый…
А когда старый Фалк уезжал скупать лапсердаки по окрестным местечкам, Юзик нацеплял темные очки, заваливался в папину лавочку и, угрожая маузером родной сестре Двойре, говорил: "Отчиняй кассу, хозяйка!" Все обо всем догадывались, но прощали.
Вот за такого Юзика бабушка Рита вышла замуж, и весной 1913 года уехала со своим отцом и с ним в Америку. Отец ехал в политическую эмиграцию, а молодые - просто так. За счастьем. Надобно сказать, что фамилия Драгунский - это бабушкина девичья. Юзика была фамилия Перцовский.
В Америке Лев Драгунский умер от заражения крови после удаления зуба. Молодые остались одни. У них родился мальчик, мой отец, 1 декабря 1913 по новому стилю. Юзик был совершенно никчемный деятель эмиграции. Работы не было. Денег не было. Молока тоже. Ребенка кормили кашей из бананов: ничего дешевле найти не могли.
Через полгода, а точнее, в июле 1914-го - буквально за несколько дней до начала Первой мировой войны, - они вернулись домой, в Гомель.
На суровые расспросы советских чиновников мой отец отвечал:
- Я родился в Нью-Йорке, но американский образ жизни произвел на меня столь отталкивающее впечатление, что через полгода я вернулся на родину.