1
Чтобы без проволочек дать образ сартровской прозы, вспомним статью О.Мандельштама "Рождение фабулы", в которой поэт рассуждает о застольном чтении:
"Некогда монахи в прохладных своих готических кельях вкушали более или менее постную пищу, слушая чтеца под аккомпанемент очень хорошей для своего времени прозы из книги Четьи-Минеи. Читали им вслух не только для поучения, чтение прилагалось к трапезе, как застольная музыка, и, освежая головы сотрапезников, приправа чтеца поддерживала стройность и порядок за общим столом".
А теперь, предлагал поэт,
"представьте какое угодно общество, самое просвещенное и современное, что пожелает возобновить обычай застольного чтения и пригласит чтеца, и, желая всем угодить, чтец прихватит "Петербург" Андрея Белого, и вот он приступил, и произошло что-то невообразимое, - у одного кусок стал поперек горла, другой рыбу ест ножом, третий обжегся горчицей…"
В общем, добавим от себя, остается только руками всплеснуть и воскликнуть: "Ну, Андрей Белый! Испортил трапезу!" - и… улыбнуться, потому что все это не больше чем шутка. Ничего страшного: подумаешь, рыбу ножом едят или горчицей обожглись. Какая в том беда? Ведь "что-то невообразимое" произошло только потому, что формальные особенности этой прозы способны сбить с толку даже просвещенного читателя и что, как пишет Мандельштам, "ее периоды, рассчитанные на мафусаилов век, не вяжутся ни с какими действиями".
Сотрапезники отсмеются; вспоминая о своем переполохе, восстановят дыхание и вновь - за рыбу.
Но существует проза, которая может сорвать обед не на шутку. Пусть чтец принесет с собой в общество томик прозы Сартра - его роман "Тошнота" (1938) или сборник рассказов "Стена" (1939) - и начнет читать за столом. Реакция обедающих очевидна: и рыба им покажется не рыбой, а каким-то мерзким, вонючим, полуразложившимся существом, притаившимся на виду у всех на блюде, и нож - не нож, а какой-то блестящий бессмысленный предмет, который сам собой врезается в мякоть ладони, и вот уже из нее сочится кровь, и вот уже кому-то делается плохо, кто-то вскрикивает, кого-то выносят, кого-то тошнит, и все внюхиваются с непонятной, болезненной страстью в "острый запашок тошноты", пока кто-то не засмеется диким неуместным смехом и не воскликнет во всеуслышание:
"Вот мы здесь собрались, такие как есть, чтобы поглощать пищу и пить для поддержания своего драгоценного существования, а в этом существовании нет никакого, ну, совершенно никакого смысла!"
И после этих слов всем станет еще противнее и муторнее, и распад бытия будет развиваться еще более интенсивно…
Приведенные цитаты взяты из романа "Тошнота", этого развернутого философско-художественного манифеста атеистического экзистенциализма. В рамках западной секуляризованной культуры этот манифест имеет до сих пор сакральный характер откровения об "обезбоженном" мире, являясь как бы мистическим опытом постижения законов и тайн "обезбоженной" экзистенции.
Повествование ведется от имени Антуана Рокантена, мирно живущего в приморском городе Бувиле (его прообразом послужил Сартру Гавр, где писатель преподавал философию в лицее в начале 30-х гг.) и работающего над книгой, посвященной авантюристу и либертину конца XVIII века маркизу де Рольбону. Роман представляет собой дневник Рокантена, причиной возникновения которого послужила его своеобразная "болезнь". Короче говоря, перед читателем история болезни, заполненная самим больным.
"Болезнь" подступала к Рокантену исподволь, то накатываясь, то отступая, пока не разыгралась вовсю. Началось с того, что даже нельзя и назвать событием.
"В субботу мальчишки делали "блины", и я хотел вместе с ними кинуть камешек в море. Но тут я остановился, уронил камень и пошел вон. У меня, должно быть, был потерянный вид, потому что мальчишки смеялись мне в спину".
Рокантен испытал вдруг странное чувство страха, "какую-то тошноту в руках".
Что произошло с героем? У него исчезло целостное восприятие мира; предметы утратили свой привычный, "ручной" характер, свою соразмерность с человеческими представлениями о них.
"Экзистенция неожиданно раскрылась. Она потеряла безобидный вид абстрактной категории, разнообразие предметов, их индивидуальность оказались только видимостью, наружным блеском. Когда блеск исчез, остались чудовищные, дряблые, беспорядочные массы, голые массы, устрашающие своей непристойной наготой. Отдельные предметы, будь то дерево, скамейка или сам Рокантен, не имели между собой никакой связи, никакой общей меры за исключением того, что все они были излишни. И я - вялый, ослабленный, непристойный, обуреваемый мрачными мыслями - я тоже был лишний".
Вывод о том, что он - "лишний", невольно подводит героя к мысли о самоубийстве и оказывается наиболее драматическим моментом его откровения, однако герой неожиданно находит спасительную лазейку, в которую устремляется с проворностью ящерицы:
"Я смутно мечтал о своем уничтожении, чтобы ликвидировать по крайней мере одну из излишних экзистенций. Но моя смерть была бы также излишней. Излишним был бы мой труп, излишней - моя кровь на этих камнях, среди этих растений… я был лишним для вечности".
Познание "излишества" своего существования ведет героя не к смерти, а к открытию фундаментальной абсурдности бытия, определенной главным образом тем, что "экзистенция не есть необходимость". Тех, кто хоронится от этих истин, полагая, что имеет особые права на существование, Рокантен шельмует словом "мерзавцы". Жизнь "мерзавцев" также бессмысленна, они также "лишни", ибо любое человеческое существование напоминает "неловкие усилия насекомого, опрокинутого на спину".
Любовь - испытанное средство спасения от метафизического "невроза". Сартр предложил Рокантену проверить его на себе. У рыцаря "тошноты" некогда была возлюбленная, Анни, с которой он расстался, но к которой сохранил самые нежные чувства. Она живет по другую сторону Ла-Манша. Анни - второстепенная актриса лондонского театра. Когда Рокантен заболел "тошнотой", мысли об Анни стали нередко его посещать. "Я хотел бы, чтобы Анни была здесь", - признается он в дневнике. Встреча в парижском отеле вызвала у героя меланхолическое чувство ностальгии по прежним временам, которое тем больше усиливалось, чем больше он понимал, что прошлое не возвратить. Духовная жизнь, или, вернее, духовное небытие, Рокантена и Анни имеет много общих черт. Можно даже сказать, что Анни - двойник Рокантена в женском обличий. Она живет, окруженная умершими страстями. Приехавшему спасаться Рокантену, оказывается, нужно спасать самому, но - "что я могу ей сказать? Разве я знаю причины, побуждающие жить? В отличие от нее, я не впадаю в отчаяние, потому что я ничего особенного не ждал. Я скорее… удивленно стою перед жизнью, которая дана мне ни для чего".
Рокантен возвращается в Бувиль. В этом тягучем портовом городе его охватывает чувство бесконечного одиночества.
"Мое прошлое умерло.
Г-н Рольбой умер (Рокантен забросил работу над книгой. - В.Е.), Анни возникла только для того, чтобы отобрать у меня всякую надежду. Я один на этой белой улице, которую окружают сады. Одинокий и свободный. Но эта свобода несколько смахивает на смерть".
"Тошнота" породила не только новые отношения Рокантена с деревьями, фонтанами или клочками бумаги на улице. Она поставила его в новые отношения с людьми. Сущность этой новизны раскрывается в разговоре Рокантена с Самоучкой, который приглашает героя вместе пообедать в ресторане.
Самоучка - знакомый Рокантена по библиотеке - проводит время за чтением книг по гуманитарным наукам. Он похож на склад отброшенных Сартром иллюзий. Его тезис предельно прост: в жизни есть смысл, потому что "ведь есть люди". Человек для Самоучки - ценность аксиомная, не допускающая сомнений. Ради служения этой ценности Самоучка записался в социалистическую партию, после чего его жизнь стала праздником: он живет для других. Опровержение этого тезиса в романе идет за счет иронического отношения к идеальной модели человека, которой противопоставляется реальный, каждодневный человек. Рокантен отвергает гуманистические абстракции, но:
"Я не совершу глупости, сказав о себе, что я "антигуманист". Я не гуманист, вот и все".
В конце концов этот разговор о гуманизме вызывает у героя настоящий кризис, его трясет; пришла "тошнота".
Вид Рокантена в припадке пугает Самоучку, и не напрасно.
"Я хорошо понимаю, - пишет Рокантен, - что я мог бы совершить все что угодно. Например, вонзить сырный нож в глаз Самоучки. После этого все эти люди (в ресторане. - В.Е.) будут топтать меня ногами, выбьют зубы ботинками. Но это меня не остановит: вкус крови во рту вместо вкуса сыра - какая разница. Просто нужно было бы сделать жест, дать рождение еще одному событию: крик, который испустит Самоучка, будет лишним - и кровь, которая польется у него по щеке, и суета людей - тоже лишними. И так существует достаточное количество вещей".
"Излишество" события - вот, оказывается, тот сдерживающий момент, который уберегает Рокантена не только от самоубийства, но и от убийства и благодаря которому даже при самом радикальном словесном бунте в мире сохраняется статус-кво. Но нельзя не обратить внимания на то, что этот момент имеет силу для эмоционально нейтрального состояния. Любая сильная эмоция, не проконтролированная холодным рассудком, может спровоцировать расстройство равновесия, и стерильный негуманизм уступит место прямому антигуманистическому действию. Мы убеждаемся в этом на примере Мерсо из "Постороннего" А.Камю. Жара на пляже, более реальная, нежели "головной" приступ "тошноты" у Рокантена в ресторане, приводит Мерсо к убийству араба.
В творчестве самого Сартра переход от негуманизма к сознательной антигуманистической агрессии описан в рассказе "Герострат" (сборник "Стена"). Его герой, Поль Ильбер, жалуется на то, что постоянно в жизни натыкался на двери с надписью: "Если ты не гуманист, входа нет". Ему предоставлено право любить или не любить омара по-американски, но "если я не люблю людей, я - ничтожество и не могу найти себе место под солнцем".
От жалоб он обращается к прямому бунту против засилия гуманизма, пишет ядовитое письмо писателям-гуманистам, мечтает о садических вакханалиях и в конце концов совершает убийство.
"Я посмотрю, - говорит герой, выходя на улицу с револьвером в руке (жест сюрреалистический по преимуществу. - В.Е.), - можно ли преуспеть в чем-либо против них (людей. - В.Е.)".
Он убивает случайного прохожего на бульваре, но затем, струсив, отдает себя в руки полиции. Гуманизм восторжествовал: Ильбера для начала крепко избили в участке. По мысли Сартра, абсурдность жизни подрывает корни гуманизма, но толстокожие "мерзавцы", не догадывающиеся о бренности существования, неискоренимы. Гуманизм будет продолжаться, несмотря на свою бессмысленность.
С этим, казалось бы, следует примириться. Только сартровский герой не таков, даже будучи слишком трусливым, ничтожным (Ильбер) или слишком вялым (Рокантен). Если ему надлежит быть гуманистом, то он предпочтет вовсе утратить человеческое обличие, стать, ну, например, крабом.
"Они думали, - рассуждает Рокантен о клиентах ресторана, - что я - как они, что я человек, а я их обманул. Внезапно я потерял обличье человека, и они увидели краба, который пятился задом из слишком человеческого зала".
Сравнением с крабом Сартр продемонстрировал пропасть, которая существует между его героем и людьми. Более того, на наших глазах горизонтальная пропасть превращается в вертикальный разрыв с различными аксиологическими значениями "верхней" и "нижней" позиции. В рокантеновской крабообразности есть своя затаенная спесь.
Наблюдая как-то под вечер с вершины холма за людьми, идущими по улицам Бувиля, любящими свой "прекрасный буржуазный город", Рокантен ощущает, что принадлежит к другой породе, и ему даже противно подумать о том, что снова, спустившись, он увидит их толстые, самоуверенные лица. Бувильцы свято верят в незыблемость законов бытия, воспринимая мир как данность, не терпящую никаких трансформаций. Эта уверенность в мире порождает социальную и бытовую устойчивость:
"Они составляют законы, пишут популистские романы, женятся, совершают высшую глупость, производя детей".
Но Рокантен знает: нынешняя форма существования природы лишь случайная привычка, которая может измениться, как мода на шляпы с лентами. Мир нестабилен, он обладает лишь видимостью стабильности, и Рокантен не без удовольствия рисует картину измены мира своим привычкам. Измена будет жестокой и неожиданной. Мать с ужасом увидит, как сквозь щеки ее ребенка прорастают новые глаза; у скромного обывателя язык превратится в живую сороконожку, шевелящую лапками, или иное: однажды поутру он проснется и обнаружит себя не в теплой уютной кровати, а на голубоватой почве чудовищного леса с фаллообразными деревьями, устремленными в небеса, и т. д. В результате различных мутаций люди будут выбиты из привычных гнезд и, обезумевшие, станут кончать с собой целыми сотнями. Рокантен же хохоча будет кричать им в лицо: "Где же ваша наука? Где же ваш гуманизм? Где ваше достоинство мыслящего тростника?" Пока же ему остается лишь недоумевать по поводу того, что никто не замечает очевидных истин. У него даже зарождается сомнение:
"Нет ли где-нибудь другой Кассандры на вершине холма, смотрящей вниз на город, поглощенный недрами природы?"
Герой признается в собственном бессилии что-либо изменить, предотвратить, спасти. К тому же непонятно, зачем пробуждать людей, выводить их столь радикальными средствами из летаргического сна, если им будет нечего друг другу поведать, если их немедленно парализует чувство одиночества.
"Впрочем, какая мне разница? - спрашивает себя герой, рассуждая о том, есть ли рядом другая Кассандра. - Что бы я мог ей сказать?"
И верно: что мог сказать Рокантен своей печальной Анни?
При всем том положение героя на холме, над бессмысленно суетящимися жителями Бувиля, весьма символично и отвечает представлениям Рокантена о его положении в мире. Сначала Рокантен отвернулся от человеко-божеских идей как никуда не годной иллюзии. Теперь же холодное отчаяние, добытое в результате очищения от всех иллюзий, дарит ему чувство превосходства над не посвященными в орден "тошноты". Чувство превосходства - да ведь это целый капитал! Во всяком случае, оно настолько весомо, что Рокантен уже может жить на проценты с него. Веря, что "тошнота" является безошибочным критерием для проверки любого движения души, Рокантен превращается в конце концов в догматика отчаяния. Как всякий иной, догматизм "тошноты" лишает его свободы. Вот почему любое не зависимое от "тошноты" проявление чувства воспринимается им как неподлинное, лживое, и он поспешно устремляется на его разоблачение. Он не может не спешить: из рыцаря он превращается в жандарма "тошноты".
Условности любви - ложь. Но сам любовный акт имеет полное право на существование, ибо, это потребность физиологическая, не обусловленная никакой культурной иллюзией и ритуалом. К физиологии создатель Рокантена относится с глубоким уважением. Разве не достаточное тому свидетельство мы видим в том, что физиологический позыв - тошнота - удостаивается у Сартра высокой метафизической награды, отображая сущность реакции человеческого духа на пребывание в мире?
Преданность Рокантена "тошноте" к концу книги читатель воспринимает как субстанциальную черту героя: герой дает на это все основания Решившись в конечном счете перебраться в Париж из невыносимого Бувиля, Рокантен в последний раз заходит в кафе и там чувствует окончательное примирение с "тошнотой", "скромной, как заря". До конца книги - пять страниц, и читатель пребывает в полной уверенности, что ничто не способно изменить мировоззренческую позицию героя. И вдруг - полная неожиданность. Происходит грандиозный coup de théâtre, который является словно из авантюрного романа. Нет, дверь кафе не отворилась, Анни не вошла и не кинулась Рокантену в объятья. Собственно, того, что произошло, не заметил никто, кроме самого Рокантена. Внешне все осталось на своем месте, фаллообразные деревья не проросли сквозь пол. Но Рокантен втихомолку совершил предательство: он изменил "тошноте".
Измена произошла вроде бы по ничтожному поводу: Мадлен завела на граммофоне в честь отъезжающего клиента любимую Рокантеном мелодию американской джазовой песенки. Вслушиваясь в хорошо знакомую мелодию, Рокантен вдруг обнаруживает, что мелодия не существует, ее нельзя "схватить", разбив пластинку; она вне вещей, вне неимоверной толщи экзистенции, в ней нет ничего лишнего, это все остальное - лишнее по отношению к ней. Она не существует - она есть. И благодаря ее непредметному бытию спасены двое: американский еврей из Бруклина, ее сочинивший, и негритянская певица, ее исполнившая. Благодаря созданию песенки "они очистились от греха существования". Рокантена охватывает радость.
"Значит, можно оправдать свое существование? Совсем немножко? Я чувствую себя ужасно оробевшим. Не то что у меня много надежды. Но я похож на совершенно замерзшего человека, совершившего путешествие по снежной пустыне, который неожиданно вошел в теплую комнату".
Каким же образом намерен Рокантен "оправдать свое существование"? Среди путей к "оправданию" идея написать роман представляется ему наиболее соблазнительной и реальной. Написать роман, который был бы "прекрасный и крепкий, как сталь", и который "заставлял бы людей стыдиться своего существования". Рокантен мечтает о том, что у него появятся читатели, которые скажут о романе:
""Его написал Антуан Рокантен, рыжий тип, который шатается по кафе", - и они будут думать о моей жизни, как я думаю о жизни негритянки: как о чем-то драгоценном и наполовину легендарном".
При этом героя вполне законно волнует вопрос о собственной одаренности:
"Если бы я был только уверен, что у меня есть талант…"