Лабиринт Два: Остается одно: Произвол - Ерофеев Виктор Владимирович 2 стр.


- К черту…

- К черту!"

Читатель не верит. Он произносит свое "к черту!" непринужденно, со смешком, он убежден, что это - шутка. Ведь ему, читателю, уже давным-давно надоели слишком податливые авторы. Он даже жаждет остроты и борьбы. Он готов к потасовке.

Розанов, однако, вовсе не собирается затевать ту игру, на которую соглашается образованный читатель. Нелюбовь Розанова к читателю имеет скорее не литературную, а идейную подоплеку. Для него российский читатель-современник как собирательное лицо представляет собою продукт того литературного воспитания и того устоявшегося либерального общественного мнения, которые ему глубоко антипатичны. Ему нужен не доверчивый и благодарный, а именно не на шутку разъярившийся читатель и критик, который, утратив самообладание, в ярости сморозит явную глупость и выкажет себя дураком. Только тогда Розанов проявит к нему некоторое милосердие и, подойдя с приветом, дружески посоветует не выбрасывать его книгу в мусорную корзину:

"Выгоднее, не разрезая и ознакомившись, лишь отогнув листы, продать со скидкой 50 % букинисту".

Тонкий и удачливый провокатор, Розанов высмеивает читательское представление о писателях (представление, которое сообща создали читатели и писатели), вызывая, что называется, огонь на себя. Читатель верит в исключительные качества писателя? В его благородство, высоконравственность, гуманизм? Розанов в своих книгах не устает выставлять себя некрасивым, неискренним, мелочным, дрянным, порочным, эгоистичным, ленивым, неуклюжим… Но если читатель вообразит себе, что перед ним автопортрет Розанова, то он в очередной раз ошибется. Розанов вовсе не мазохист и не раскаявшийся грешник. Он снисходит до интимных признаний не с целью исповедального самораскрытия, а с тем, чтобы подорвать доверие к самой сути печатного слова. В конечном счете ему важны не изъяны писателя, а изъяны писательства. Есть в Розанове и лирическая струя, но она не находит самостоятельного выражения. Сентиментальный и мечтательный Розанов вдруг начинает говорить языком, занятым у ранних символистов. Преображение розановского слова совершается, как правило, в явной или тайной полемике.

Генетически, в смысле формы, книги Розанова восходят, на мой взгляд, к "Дневнику писателя" Достоевского. Здесь та же жанровая и тематическая чересполосица, создающая, однако, как показал В.Шкловский в своей ранней брошюре о Розанове, своеобразный эффект стилистического единства. Но в сравнении с "Дневником писателя" розановский "дневник" отмечен особой чертой. В его авторе "происходит разложение литературы". Розановское "я" не желает быть служителем мысли и образа, не желает приносить себя в жертву развиваемой идее. Розанов прислушивается к музыке мысли, музыке, сообщающей мысли характер художественного феномена. Он передает мимолетное настроение своего "я", как бы хватая мысль за хвост, стремясь до предела сократить расстояние между "я подумал" и "я записал". Однако в запечатлевании "я подумал" содержится такой безотчетный каприз, такая беспредельная ирония по отношению к фактам, что отделить розановскую склонность к солипсизму от склонности к эпатажу ("Какой вы хотели бы, чтобы вам поставили памятник? - Только один: показывающий зрителю Кукиш".) бывает порою невозможно.

Методология полемики с Розановым - отдельный вопрос. Розанов сознательно непоследователен и намеренно противоречит сам себе. Розанов - художник мысли. Доказывать всякий раз его внутреннюю противоречивость столь же неплодотворно, сколь осуждать поэта за то, что после восторженного гимна любви он пишет стихотворение с нотками очевидного цинизма. Критика не раз упрекала Розанова в равнодушии или даже нелюбви к истине. Это неточный упрек. Розанов писал на уровне "предпоследних слов", допускавших различное толкование, не потому, что был глух к "последним словам", а потому, что сомневался в их абсолютности. Может быть, сомнение и есть глухота, но это уже область метафизики. Розанов близок подпольному герою Достоевского, мечтавшему об абсолюте, но не находившему его в реальности бытия.

1. Гоголь и Россия

"Выяснение Гоголя, суд над ним был его (Розанова. - В.Е.) личным вопросом, и оттого это единственная по силе и глубине критика".

Это мнение В.Гиппиуса определяет экзистенциальные истоки розановского отношения к Гоголю, личностную вовлеченность Розанова влитературный конфликт и в какой-то степени объясняет пристрастность розановских оценок. Розанов буквально был болен Гоголем, но в его воображении Гоголем болела вся Россия, так что исцеление, освобождение от Гоголя имело для Розанова не только личный, но и социальный смысл.

Розанов считал Гоголя роковой, вредоносной для России фигурой. Какая идейная позиция определила подобный взгляд?

Социальный аспект литературы - одна из магистральных тем розановского творчества. В этом он ученик шестидесятников прошлого века. Именно шестидесятники научили Розанова понимать, какое серьезное воздействие способна оказывать литература на общество. Усвоив урок, Розанов остался чужд идеям "чистого искусства", выразители которого, получив прививку метафизически возвышенного пессимизма, составили направление, известное под именем декаденства. В отличие от декадентов, Розанов не только не умалял, но всячески подчеркивал социальную роль художника и видел историческую заслугу Добролюбова в том, что тот связал литературу с жизнью, заставил первую служить последней, в результате чего "литература приобрела в нашей жизни такое колоссальное значение". Утверждение социальной значимости литературы связывает Розанова с шестидесятниками при полном идеологическом разрыве. Свидетельством такой негативной связи явились многочисленные оценки Розанова.

Пример Гоголя особенно показателен.

Как известно, Белинский высоко отзывался о социальной роли Гоголя, ставя его в этом смысле выше Пушкина, но на фоне розановского представления о роли Гоголя в судьбе России отзыв Белинского выглядит довольно сдержанным, скромным. Розанов настолько возвеличил роль Гоголя, что невольно приходит в голову сравнение с той социальной ролью, которую сам Гоголь отводил гомеровской "Одиссее" в русском переводе Жуковского. Гоголь ждал от перевода буквально преображения России. Но Гоголь только обещал чудо, в то время как Розанов писал о свершившемся чуде Гоголя, стало быть, выступал не как пророк, а как очевидец. И этот очевидец без колебания сравнивает Гоголя не с кем иным, как с Александром Македонским.

"Да Гоголь и есть Алекс[андр] Македонский],- пишет Розанов. - Так же велики и обширны завоевания".

Читатель, вспомнив о роли, отведенной Македонскому в "Ревизоре", истолкует розановские слова как иронию или даже издевку. Не будем спешить. В этих словах восхищение подавляет иронию. Но так восхищаются врагом. Подчеркивая могущество Гоголя и поражаясь обширности его завоеваний, Розанов - принципиально слабый человек (это его литературное амплуа, ср.:

"Хочу ли я, чтобы очень распространялось мое учение? Нет. Вышло бы большое волнение, а я так люблю покой… и закат вечера, и тихий вечерний звон") -

преклоняется перед силой Гоголя, но не забывает выставить его завоевателем. Писатель как завоеватель - фигура малосимпатичная. Завоевание подразумевает захват, насилие, больше того - надругательство. Как это согласовать с нравственной миссией писателя? - Несовместимые вещи. Зловещий образ. Розанов заключает, шепотом, в ухо читателю:

"Ни один политик и ни один политический писатель в мире не произвел в "политике" так много, как Гоголь".

Кто еще так высоко ставил Гоголя?

Кто еще - так низко?

Но что же скрывается за розановским отношением к Гоголю, как к Александру Македонскому?

"Я сам прошел (в гимназии) путь ненависти к правительству… к лицам его, к принципам его… от низа и до верхушки", - писал Розанов, однако гимназический "радикализм" Розанова не нашел отражения в его творчестве. С первых же статей Розанов резко отмежевывается от радикальных идей 60–70-х годов, остаются лишь ностальгические нотки:

"И кто из нас… обратясь к лучшим годам своей юности, не вспомнит, как за томом сочинений Добролюбова забывались и университетские лекции, и вся мудрость, ветхая и великая, которая могла быть усвоена из разных старых и новых книг. К нему примыкали все наши надежды, вся любовь и всякая ненависть".

Когда Розанов писал эти строки (1892 г.), "ненависть" уже возобладала над "любовью", "радикализм" погиб в эмбриональном состоянии, не "проклюнулся", как это было у Каткова или Суворина, а потому смены вех тогда не было: Розанов-критик начался как славянофил, пошел за писателями, образующими "единственную у нас школу оригинальной мысли". Он называл своими наставниками И.Киреевского, А.Хомякова, Константина и Ивана Аксаковых, Ю.Самарина, Ап. Григорьева, Н.Данилевского, К.Леонтьева. С Н.Страховым его связывала личная дружба.

Считая славянофилов "школою протеста психического склада русского народа против всего, что создано психологическим складом романо-германских народов", Розанов как суммарный вывод из славянофильского учения выдвигал четыре основных начала, являющихся, по его мнению, исключительной принадлежностью русского народа:

1) начало гармонии, согласия частей, "взамен антагонизма их, какой мы видим на Западе в борьбе сословий, положений, классов, в противоположении церкви государству";

2) начало доверия как естественное выражение этого согласия, которое, при его отсутствии, "заменилось подозрительным подсматриванием друг за другом, системою договоров, гарантий, хартий - конституционализмом Запада";

3) начало цельности в отношении ко всякой действительности, к истине, которая постигается не обособленным рассудком через философию, но благодаря нравственным поискам;

4) начало соборности, "слиянности с ближним - что так противоположно римскому католицизму, с его внешним механизмом папства… и не похоже также на протестантизм…".

Эта система, наконец, включала в себя идею "преданности" русского народа "верховной власти".

Нельзя не заметить, что Розанов весьма основательно упростил славянофильское учение, что обычно характерно для эпигонов. Однако Розанов вовсе не был эпигоном, лишь повторяющим "зады" учения, к тому же дурно усвоенного. Его схематизация имела целью примирить славянофильство с российской государственностью, положить наконец предел взаимным подозрениям, нередко доходившим до открытого антагонизма. Очистя славянофильскую идею от всяческих "антигосударственных" наслоений, приведя ее к знаменателю положительной националистической доктрины, гармонирующей с государственным сознанием эпохи Александра III, Розанов естественным образом оказался в рядах махровых консерваторов. Но он, в отличие от Каткова или Победоносцева, которых упрекал в "самодовольстве" и в том, что они Россию в настоящем ее положении считают здоровой, был, что называется, "реакционным романтиком": он мечтал об "одухотворении" русского самодержавия. Безусловно, он видел вопиющие изъяны государственной системы, способной до бесконечности вредить самой себе, он понимал всю ее глупость, косность и слабость; тем не менее Розанов - и здесь корень его расхождения как со славянофилами, по мнению которых российская государственность со времен Петра I утонула в "немецкой" бюрократии, так и с западниками, считавшими самодержавие общественным атавизмом, - полагал, что социальная система России в своем принципе является органическим для страны образованием, что она в перспективе жизнеспособна. В результате он не только не отделял судьбу России от ее государственной власти, но, напротив, взаимосвязывал эти понятия. Как публицист и литературный критик, Розанов в 90-е годы видел свое назначение в моральной помощи власти (хотя она и не понимает того, что в этой помощи нуждается), в улучшении режима и в борьбе с разрушительными тенденциями, которые, нанося удары по власти, наносят удары по самой России, главное, с социальными "утопиями", грозящими стране, как он понимал, гибелью.

Выступая с таких позиций, Розанов не мог не прийти в конфликт с основным направлением русской литературы XIX века, со всеми без исключения великими русскими писателями. Но конфликт в его полном объеме разгорелся не сразу.

Первоначально (в 90-е гг.) Розанов только Гоголя (во всяком случае, главным образом Гоголя), воспринял как своего оппонента и врага России. Розанов "наткнулся" на Гоголя, когда работал над книгой о Достоевском, "Легендой о Великом инквизиторе". В специально отведенной Гоголю главке он высказал сомнение в достоверности известного взгляда (высказанного, в частности, Ап. Григорьевым), по которому "вся наша новейшая литература исходит из Гоголя". Розанов предложил диаметрально противоположный тезис: русская новейшая литература "вся в своем целом явилась отрицанием Гоголя, борьбой против него". Впрочем, уточнял Розанов, не только новейшая, но и догоголевская литература, и прежде всех Пушкин, также враждебны Гоголю.

"Не в нашей только, но и во всемирной литературе, - утверждал в другой статье Розанов, - он стоит одиноким гением".

"Мнимые", с его точки зрения, преемники Гоголя из русских писателей - Тургенев, Достоевский, Островский, Гончаров, Л.Толстой - обнаружили тонкое понимание внутренних движений человека, найдя за действиями, положениями, отношениями "человеческую душу, как скрытый двигатель и творец всех видимых фактов". Именно эта черта объясняет, по Розанову, всех перечисленных писателей, именно этой черты - "только ее одной и только у него одного" - нет у Гоголя. Называя Гоголя "гениальным живописцем внешних форм", Розанов полагал (вспомним В.Авсеенко!), что "за этими формами ничего в сущности не скрывается, нет никакой души", так что название знаменитой гоголевской поэмы имеет символический смысл.

"Пусть изображаемое им общество было дурно и низко, - писал Розанов, - пусть оно заслуживало осмеяния, но разве не из людей уже оно состояло? Разве для него уже исчезли великие моменты смерти и рождения, общие для всего живого чувства любви и ненависти? И если, конечно, нет, то чем же эти фигуры, которые он вывел перед нами как своих героев, могли отозваться на эти великие моменты, почувствовать эти общие страсти? Что было за одеждою, которую одну мы видим на них, такого, что могло бы хоть когда-нибудь по-человечески порадоваться, пожалеть, возненавидеть?"

Ниже я специально остановлюсь на том, являются ли гоголевские персонажи "живыми" или "мертвыми" душами и правомерны ли вообще приведенные вопросы Розанова, но пока что важно определить сущность розановской мысли. Она сводится к тому, что русские читатели не поняли "обмана": они приняли "мертвые души" за реальное отображение социального характера целого поколения - поколения "ходячих мертвецов" - и возненавидели это поколение. За свою "гениальную и преступную клевету" Гоголь, по мнению Розанова, понес заслуженную кару (конец его жизни), но воздействие гоголевского творчества негативным образом отразилось на развитии русского общества.

Розанов последовательно увеличивает меру гоголевской вины. Если в "Легенде о Великом инквизиторе" - оклеветанное поколение, то уже в следующей работе о Гоголе (явившейся ответом на либеральную критику его концепции гоголевского творчества) Розанов идет значительно дальше.

"С Гоголя именно, - пишет он, - начинается в нашем обществе потеря чувства действительности, равно как от него же идет начало и отвращения к ней".

Это уже выглядит почти как навет на Гоголя - источника, выходит дело, революционного брожения общества, и будь у молодого и пылкого Розанова побольше влияния, кто мог бы поручиться, что Гоголя не выставили бы из русской литературы как отщепенца, персону нон грата? Тем более что Розанов вовсе не желал оставаться на почве теории, он настаивал, чтобы словесные выводы переходили в санкцию, и с недоумением отмечал, что "партия", на идеях которой он основывается, оставляет его одного, без поддержки и поощрения.

В середине XIX века дискуссия о "дидактике" и "чистом искусстве" развела Гоголя и Пушкина по разные стороны баррикады. Временами Розанов почти дословно вторит А.Дружинину, который писал:

"Скажем нашу мысль без обиняков: наша текущая словесность изнурена, ослаблена своим сатирическим направлением. Против этого сатирического направления, к которому привело нас неумеренное подражание Гоголю, - поэзия Пушкина может служить лучшим орудием".

Но основной смысл розановских разоблачений 90-х годов вовсе не в возвращении к полемике сорокалетней давности. Розанову нужен не идеологический нейтралитет "чистого искусства", которое в лице А.Дружинина протестует против социально активного направления в литературе. Ему нужна культурно-социальная сила, которая могла бы справиться с "вредным" направлением. И здесь его учителя из славянофильской школы оказались беспомощными. Они проявили "гнилой либерализм": они не только не выступили против Гоголя, но оказались в числе его друзей и страстных почитателей. Откуда такая близорукость? Розанов вынужден отметить, что "основные славянофилы" признавали

Назад Дальше