Мы послушали еще раз, еще раз, и это чувство усиливалось, усиливалось и продолжало нарастать с каждым разом. Под конец я понял, что Фредди съедаем изнутри червем некой датской провинциальности, некой мелкомасштабностью, которую он принял в свое сердце, узаконив свое ничтожное существование и позволив себе быть таким, каков он есть. Он возвел это все на уровень некой оптимальности. Дескать, каждый имеет право решать то, каким он должен или хочет быть. Это типично. Они тут этим все прикрываются. Этой свободой выбора. Они все покрывают свою ничтожность вот этим: правом выбирать себя. И требуют, чтоб это право уважали, так как они выбор других и свободу этого выбора и сами уважают! Им нужна свобода, чтобы иметь право сказать "это мое право: что я делаю и как я делаю". Этой свободой они оправдывают свой выбор. И требуют от других, чтобы, уважая выбор, они уважали то, что из него вытекает: такие вот синглы. Поэтому рассмотреть за всеми этими конвенциальными "правами" саму свободу, подлинное уважение (не говоря об искусстве) уже никак невозможно. Таким образом, он утвердил законность своей ограниченности, и, как некоторые прописываются космополитами, он навсегда прописался в Хускего, и ничем другим, как гением в размерах Хускего, он быть не мог. Играй он хоть с Полом, Томом, Трехомудьевым, блюзовиками или Фрейей… Он так и будет, так и будет хускегорцем, с душком секонд-хенда, он будет сутулиться и щуриться, как проживший всю жизнь в подземелье крот, как человек, который привыкает к хромоте, если всю жизнь носит тесную обувь.
Ты его хоть в хорошую банду засунь, он будет и там таким же хромым. Он может только бегать от бара к бару, из клуба в клуб, из школы в школу, играть для тех и этих, подыграл здесь, подмазал тому, а свое… ох, свое… На свое ему не хватает сил разогнуться. Сгорбленный под грузом мелких шутовских делишек, он даже написать не может ничего толкового, большого или стремительного, как всплеск молнии. Куда там! Что ты!
Он только может замахнуться, гаркнуть: вот, как клево - "Теперь им нас не остановить!" - и, отыграв, он кладет свой сингл, свой вызов, свою революцию в тот же шкафчик, в котором продает контрабандный шоколад и пиво с орешками.
В этом была какая-то жуткая импотенция, уродливая зажатость, скукоженность эмбриона, который не может покинуть утробу.
* * *
Сразу после первого снега (а снег случился в тот год какой-то ранний и робкий) в Хускего появился Ярослав. Важно уперев руки в бока, он что-то возмущенно говорил мистеру Винтерскоу. Они стояли на поляне возле Коммюнхуса, и хотя Ярослав был едва ли выше меня, все равно казалось, что старик был ниже Ярослава. То ли он такую позицию занял, то ли встал на кочку, но мистер Винтерскоу издалека выглядел много меньше пузатого Яро.
Я тут же пожалел, что выполз из бойлерной за мешком угля. Начал шарить глазами, куда бы слинять; еще и машину Трехомудьева приметил на паркинге, из окна торчала длинная ручища и валил дым.
Я шмыгнул в кусты, притаился. Подкрался, стараясь не шелестеть, поближе к полянке.
Ярослав стоял с широко расставленными ногами - пузо навыкат, он громко ругался, пузо вздрагивало, как буй на волнах его гнева.
Я прислушался…
Что-то касательно какого-то старого долга. Очень скоро я разобрал: Михаил остался должен не только старику, коммуне, мне, Хануману, Полу, Красному Кресту, Вальдемару, но и Ярославу. Конечно! А кому он не был должен? Но для Ярослава это было делом принципа. Он считал этот долг вещью весьма важной. Михаил ему должен был не сколько-то там, а тысячу крон! Ярослав тряс руками перед лицом старика, умывался красными ладонями, пальцами зачесывал волосы, пытаясь как можно драматичнее выразить потрясение в связи с нехваткой такой суммы. Давал понять, что для него тысяча крон значила столько же, сколько для иного десять тысяч! Он топырил пальцы, выкатывал глазищи, старался, говорил, что он так рассчитывал на эти деньги, именно сейчас, в такие дни, такие трудные дни… И вот такой удар, так некстати!.. Ох! Он так рассчитывал на эти деньги!
Старик спокойно смотрел на все эти жестикуляции, воспринимая пантомиму Яро как своеобразный танец дервиша. Не прерывал. Давал тому выговориться. Сам время от времени кивал, говорил "яа-яа" и качал головой, даже, кажется, чего-то смущался, может, того, что пригрел на груди такую змею.
У меня мелькнула мысль, что Ярослав из кожи вон лез, чтоб попытаться выудить из старика возмещение, хоть каким-то образом, хоть в виде некоторых вещей, которые оставались после Потапова.
Он несколько раз повторил: "Вы понимаете, как много значит каждая крона, когда ты в таком положении?!"
Мистер Скоу превосходно знал о положении Ярослава - он и старый звонарь работали вместе много лет. Скоу знал, кто такой этот Яро, он даже знал, что Яро много пьет, он даже знал, кем был Яро на самом деле, а Яро этого не знал, старик про него знал даже больше, чем тот сам про себя знал.
Ярославчик… Наивный дурак!
Старик знал, что Ярослав напрасно так убивается, потому что о нем все равно позаботится звонарь и мифический андеграунд.
Я с удовольствием подметил, что у старика не вызывала доверия вся эта клоунада с ломанием рук. Я ухмыльнулся.
Ну-ну, давай, распыляйся, - пробормотал я, присаживаясь в кустах.
Глядя на то, как нетерпеливо Трехомудьев курит в машине, я подумал, что тот мог быть закулисным режиссером всей этой миниатюры. Ведь он контачил с Фредди, мог узнать, что во всю идет распродажа старых вещей, и потаповских в том числе, смекнул, придумал эту нехитрую схему, запустил Ярослава…
Да, да, конечно! Затем он и привез Ярослава, чтобы урвать с паршивой овцы последний клок. Чтобы тут же нажраться вместе. Вполне возможно, вполне возможно…
Да, наверняка, так и было. Чего гадать! Никак иначе!
Судя по тому, как Яро умывался своими руками, топырил пальцы, округлял глаза, забрасывал голову назад, смотрел в небо, дышал рыбьим ртом, судя по тому, как нервно курил гитарист в машине, - так все и было!
Рассуждать тут было не о чем: Ярослав приехал не потребовать долг обратно, - он уже знал, что не с кого что-либо требовать, - он приехал хоть что-то себе вернуть, в виде вещей. На пару сотен развести старика… Думали, старый маразматик поддастся, предложит ему что-то выбрать, и он бы выбрал гитару или еще что-нибудь… Как бы не так!
Старик качал головой да говорил, что Михаил остался должен и ему тоже, и коммуне огромные деньги! Гораздо больше тысячи! Гораздо больше десяти тысяч! Даже больше двадцати тысяч! А полиции он должен больше ста тысяч!!! Но требовать эти деньги не с кого, потому что Михаила больше нет. Нет - как не было. Такой человек никогда не существовал. Он назывался чужим именем. А настоящего его имени мы никогда не узнаем. Так что нам следует смириться с потерей денег. Принять это как факт, как неизбежное.
- Могло быть и хуже, - философски сказал старик. - Лучше уж как оно есть теперь. Лучше пусть этого человека не будет здесь, в Хускего, в Дании, потому что его присутствие могло обернуться для нас еще большими потерями или неприятностями. Лучше один раз потерять тысячу или даже десять тысяч, чем постоянно терпеть его и терять по сто тысяч каждый год или месяц.
- Да-да, вы правы, сэр, - сказал Ярослав. - Но какая же редкостная свинья!
- Свинья хорошее животное, - отрезал мистер Скоу. - Свинья никому вреда не делает, и в долг точно не берет!
Ярослав не слушал старика, он уже ругал Михаила, он поносил его, чихвостил его и так и этак, почему-то мешая его вместе с чеченцами и армянами.
Мистер Скоу остановил его.
- Напрасно вы расходуете нервы и красноречие, молодой человек. Такие люди, как Михаил, тоже имеют право на существование. Они даже нужны. Как гиены, стервятники, крысы, тараканы…
Ярослав попытался его перебить, но старик не оставил ему шанса вставить ни слова. Он продолжал напирать как танк.
- Многообразие форм, молодой человек, многообразие форм является условием непримиримой борьбы, без которой ни прогресса, ни эволюции, ни стремления к совершенству быть не может на нашей планете, - говорил старик. - Так было задумано. Мы не можем постичь, почему. Не было бы плохих людей, не было бы и хороших. Хорошие бы загнили. Остановились в развитии. Не становясь лучше. Люди, которые доставляют нам неприятности, необходимы как испытание. А то, что вы инкриминируете чеченцам и армянам - это просто борьба за выживание. Вы же знаете, что армянский народ был на грани исчезновения. Турки могли истребить их. А у малых народов, которые на краю пропасти, своя логика при борьбе за существование. Так и чеченцы. Вот если бы на вас, молодой человек, навалился бы в лесу медведь, что бы вы делали? Наверняка не стали бы с ним вести поединок по правилам лондонского бокса, а схватились бы за что потяжелее. У тех, кто пытается выжить, своя логика и свои методы. И это тоже с православной точки зрения испытание. Которому надо радоваться. Потому что Господь нам посылает трудности, чтобы мы их преодолевали, закаляясь и приближаясь к истине! К Истине! Слышите?
Ярослав ничего больше не сказал. Он стоял с открытым ртом.
Да, - подумал я, - это тебе не со звонарем водку пить да в шахматишки играть.
Я почему-то очень был рад тому, что Михаил выудил из Ярослава эту штуку крон. Я ненавидел Михаила, но очень радовался, что Ярослав никогда не получит своих денег обратно. А то, что он никогда их не получит, для меня было очевидно. Потому что Михаил Потапов перестал существовать, не физически, так документально. Он перестал наличествовать. А это самое главное. Человек, который не существует документально, не может быть должен кому-либо каких-то денег, тем более такому же выдуманному Ярославу.
Сам-то он тоже, не пойми кто да неизвестно откуда…
Как, впрочем, и я сам.
На мне Михаил тоже неплохо нагрелся да поездил. Не о деньгах речь. Их у меня почти никогда и не было. Он попил моей кровушки от души, упырюга.
Хорошо, что его больше нет.
Его исчезновение меня как-то успокоило, точно он вообще перестал существовать. Видимо, потому что то, что предстояло Михаилу, было гораздо страшнее смерти.
Я мог об этом догадываться, только догадываться; наверняка я знал только одно: человек, который столько говна делает всем вокруг и своим близким, должен и будет платить. И сейчас он - платит, дай бог, своей задницей на камне в каком-нибудь централе или "лебеде".
Эта мысль меня успокаивала.
Говорят, когда за ним приехали менты, он был растерян, бледен, пытался возмутиться, но сник, побелел, сжался и послушно полез в машину, отправляясь в свое страшное путешествие по всем гальюнам и петушатникам российских тюрем.
О, какой славный путь для пакостного негодника! Туда ему и дорога.
Жаль, что я сам не видел, как его забирали. Мне тоже было бы страшно на это смотреть. Страшно, но сквозь страх за свою шкуру я бы не удержался и позлорадствовал. Не удержался бы! Как тут удержаться! Такое удовольствие видеть эту тварь обосравшейся!
Могли нагрянуть и по мою душу. Михаил мог меня сдать или просто ляпнуть, что он-де не единственный в Хускего нелегал, или что-то в этом роде. Просто так, чтобы напакостить напоследок. Ведь он не сможет пережить, что его забрали, а вот я или Иван, мы остались дальше кайфовать. Где справедливость? Он будет сидеть, а эти курить да небо коптить? Никогда!
Это нервировало. Поэтому я решил затаиться. Сказал себе: надо лечь на дно и не показывать носа. Сидел в кустах, как кролик, над которым в небе уже кружит зоркий сокол. Смотрел вслед Ярославу. Видел, как вразвалку он идет к машине, где его поджидал Вальдемар, нетерпеливо настукивая ритм пальцами на руле.
По губам прочел, как тот спросил Ярослава:
- Ну что?
Яро развел руками, видимо, сказал:
- Да ничего!
Я просто давился от смеха в кустах.
ЗОЛА
Роман
1
Мы жили у болот. Во дворе у нас рос большой куст шиповника. В жаркие дни меня сажали на стульчик в тени этого большого куста. Куст гудел. В нем жили пчелы. Наш кот там прятал своих мышей. Мама говорила, что он забирался ко мне в коляску, когда меня выкатывали спать на свежем воздухе в саду. Я был тогда совсем маленьким и все время спал. Была зима. Меня оставляли спать в саду под яблонями, и мама поглядывала в окно. Она видела, как Васька запрыгивал в коляску, осторожно ко мне забирался внутрь и, пригревшись, начинал устраиваться спать рядом. Мама, само собой, выходила на улицу, чтобы его выгнать. Но все равно, сколько бы она его ни выгоняла, каждый раз, когда она приходила за мной, в коляске снова оказывался сонный кот.
Потом была весна, а потом лето… Меня сажали на стул, который смастерил отец. Он его даже расписал маслом и покрыл лаком. Там были Микки-Маус и цыпленок. Такого стула ни у кого не было. Только у меня. Я уже мог сидеть, хотя меня и привязывали. Сажали под кустом. Я слушал, как летают и гудят пчелы. Куст был огромный. Такой большой, что пришлось его вырубить, - он настолько вольно разросся, что калитка уже не отворялась. Он так наседал на забор, что тот прогибался и казался беременным. Однажды он рухнул под этим напором, превзошел перегиб собственной кривизны, не выдержал и рухнул прямо на дорогу. Забор упал и лежал в пыли, неожиданно прогнивший, трухлявый, как скелет большого животного, - даже было странно, как он так долго мог простоять. Он лежал на дороге, как поверженный, а над ним стоял куст, как выживший его паразит. Куст стоял, расправив все свои ветки, казалось, став еще больше.
У нас потом долго не было забора, и к нам бегали лисицы воровать кур. Но мне все еще часто снится и забор, беременный кустом шиповника, и дом с разбитыми ступенями, и зеленый ящик "для писем и газет" на густо-синей двери. Мне снится, что дверь слегка приотворена - так, самую малость, но этого достаточно, чтобы протиснуться в прошлое сквозь мой сон. Снится над дверью желтый фонарь, какие в тюрьмах в каждой камере, намертво завинченные, чтобы первоходы не добрались до лампочки, дабы вскрыться и загреметь на денек-другой на больничку. Из куста шиповника поднимается кривой столб, похожий на нашего одноногого соседа дядю Климу. Еще дальше две огромные березы рогатиной подпирают небо. Оттуда, из-под самого неба, из своих шапок-гнезд на нас смотрят и каркают отвратительные вороны. И над всем этим ползет, тянется багровыми облаками, расплывается охряным закатом, глумится душный вечер.
На столбе вижу ржавую табличку, на ней - "31". Для меня эти две цифры не были числом, не были чем-то целым, они были обломком бессчетного количества цифр, которые не могли уместиться в моей голове, как и на табличке. Когда я встречал в других местах дома с табличкой "31", я либо негодовал про себя, либо испытывал странный трепет. На заборе была другая табличка, на ней было написано на двух языках: Ilvese - по-эстонски, и Ильвезе - по-русски. Что означает "рысья". Говорят, я родился, когда еще можно было встретить на нашей улице рысь, но последнюю застрелил мой отец до того, как я начал ходить.
Мы почти все время ходили в сапогах. А когда болота поднимались, приходилось идти на станцию через огород дяди Климы. Он всегда сидел на своем крыльце на низкой табуретке, курил и, когда видел нас, встречал шутками: "Ага! Проведать пожаловали, вспомнили старика… что?.. опять дорогу затопило?.. ага, не пройти, не проехать?.. что, даже в сапогах не можете?.. на кой тогда вам ноги?.. чтобы насморк лечить?.. а мне насморк не страшен!" Выставлял свои ноги напоказ и говорил, что вот ему-то, безногому, море-то по колено, ему-то, мол, и сапоги не нужны. Одну ногу ему отняли "по пояс!" - он кричал у нашей пивной, а вторая по колено деревянная, обувь ему не нужна вообще, и насморк ему не страшен. И смеялся.
Зубов у него тоже было немного, и желудка была четверть. Умер он скоро, сразу после того как мы перебрались в город. Я тогда часто спрашивал маму или бабушку, что случилось с ногой дяди Климы, и где теперь она, нога… Ответа я не получил. Как и на многие прочие глупые вопросы… Только когда он умер, я подумал, что теперь дядя Клима отправился туда же, куда ушли его ноги. Иногда, в полудреме, мне воображался он, скачущим на костылях по какому-то пустырю. Скакал он резво, зло, усердно, преследуя свои бегущие впереди ноги. Одна была длинная, а другая короткая, чуть больше обычного сапога. Он скакал на костылях по пустырю, ветер гонял бумаги, гнулись проволочки и репей, в воздухе летал тополиный пух, который мне часто мерещился перед сном…
Над нами, на втором этаже, жила Дианка - с ней было почему-то запрещено общаться с некоторых пор. Хотя поначалу нас даже вместе купали. Мы играли вместе на пляже, голые ползали по песку, отыскивали в песке камешки и пытались поместить их в пупок. В мой пупок помещались даже сравнительно крупные камешки, потому что он был "колодцем", а в пупок Дианки вообще камешки не помещались - ее пупок был "пуговкой". А потом почему-то нам запретили играть вместе. Никаких объяснений не было дано. Нам просто запретили играть и разговаривать; нас стали водить в садик в разное время; отцы и старики меж собой как-то натянуто общались.
С ними жила бабка. Была она совершенно безумная. Она вела переписку с самыми прославленными личностями нашей страны. Ее самым любимым адресатом был Юрий Гагарин. Она никак не желала понять, что он давно погиб. Она всех убеждала в обратном и в качестве доказательства его нетленности и здравия цитировала письма, которые якобы получила от него, и совсем недавно получила. "Недавно" это было, как правило, "в сочельник". Она вряд ли сама понимала, что говорила. Она также писала Брежневу, докладывала, что творится в мире. В ее мире, конечно. Она жаловалась Громыко на ворон, которые не дают ей спать; Суслову - на желтый пепел, который падает на ее огород; Подгорному - на вонь, которой тянет со свалки; Шелепину - на огромную трубу, которая всему виной: неурожаю огурцов и малины в этом и прошлом году, и будущем тоже, и даже в смерти своего мужа она винила эту трубу, которая торчала в небе, поднимаясь из черного массива леса, - эта вот труба, она, дескать, ее мужа довела до греха.
Письма ее были бесконечны. Как и безумие. Она бродила одна, шепча что-то. Ее видели блуждающей в лесу, на свалке, в болотах. Она пропадала в огороде. Собирала листики и складывала их в конверты, чтобы послать в МВД или МИД СССР как некое вещественное доказательство какого-нибудь злодеяния, которое задумали ею воображаемые американские агенты. Агентов она видела в людях, которые ей были незнакомы. Очень часто это были геодезисты или маркшейдеры, озабоченные геофизическими породами, на которых находились осушаемые болота и дома нашего поселка. Эти люди ей были подозрительны. Завидев их, она останавливалась, доставала бумаги и бралась писать, поминутно слюнявя карандаш и бросая на подозрительных личностей ядовитые взгляды. Письма подчас были такие большие, что она покупала особые конверты, в которые демонстративно запихивала свои эпосы. Она слала их с завидным постоянством. Но никто никогда не видел, чтобы ей приходили ответы.