Копенгага - Иванов Андрей Спартакович 2 стр.


Заходил в магазины, задавал вопросы по-английски, слушал ответы, прикрыв глаза ладошкой, или, когда обзавелся солнечными очками, просто закрывал глаза и слушал, перемещая голоса в свою симфонию, записывал в памяти, долго проигрывал, расщеплял, разбивал ответы на части, сплетал, скручивал, превращал в рожки, гобои, флейты, творил необыкновенное, слова становились каплями, падающими с сосулек в лужи под окнами кирпичных домов с бумажными цветами за стеклом, междометия превращались в хлопушки или вспышки, некоторые фразы извилисто загибались и становились клавирным менуэтом, пробирающимся сквозь трущобные уличные всхлипы, шмыганья, плевки, шлепки, шарканье, смешки и вопли на перроне… Ступеньки аллюром бежали вниз, потом вверх, ползли эскалаторы, зеркала врали, крали мой образ, пережевывали и выплевывали, отлив свое представление обо мне, передавали парфюмерному отделению, где для меня уже была отлита палитра запахов… Все это могло вытеснить не только мой внутренний образ (то самое отражение, ты знаешь), но и заместить меня самого, лишить глаза цвета, руки - ногтей, рот - зубов, язык - слова!

Убегал в букинистические магазины, перебирал книги, передвигался плавной походкой от одной полки к другой, незаметно выходил с книгой, которая закралась мне под пальто, чтобы отоспаться, как котенок в шкафу на полке вязаной одежды, - порывисто листал, читал отдельные слова, а затем гневно выбрасывал в какую-нибудь мусорницу в парке, где невозможно было не только читать, но даже просто находиться: всюду были глаза, глазки, прищур, размышление, спекуляции, фотоаппараты, видеокамеры, приличные люди или собаки, собаки и голуби, голуби…

Снова шел в книжные магазины… Настойчиво дергал двери… Так, хорошо… Что у нас тут?.. Прохаживался, все обстоятельно изучал… Ну, предположим… Притрагивался к корешкам книг, как к органным трубам брустверка… отдергивал руку, как если бы по ним бежал кипяток… Дабы отвлечься, доставал вопросами продавцов, просил, чтоб мне нашли книгу Аргуса МакКвинна "Шорохи пустоты"… Они ничем не могли помочь… Раздраженный, шел вон… Ну, конечно!.. Ничем не можем помочь!..

Быстро перебегал улицу, словно наискось перечеркивая страницу, некоторое время стоял, зажав уши, вслушиваясь, как грузно отваливается черновик, и шел дальше, начинал наново - в музыкальный магазин, чтобы перебрать начисто сотканное… Заговаривал с инструментами, трогал трубы, ронял руку на клавиши, невзначай прикасался к струнам, был галантен как настоящий любовник, поэт, подходил к стендам с дисками, искал группу Chamberpots… Разумеется, безуспешно… Ничем не можем… Уходил, громко хлопнув дверью… Придурки! Руками не трогать! Музей, что ли?!

Долго курил в парке, успокаивался, выкуривая из себя бешенство, прислушивался, с закрытыми глазами или уставившись в воду: не изменилось ли что-нибудь в Копенгаге?.. Может, мне удалось внести маленькое скерцо в мою симфонию?.. Но все было так же монотонно, как и прежде, - ничто не менялось; и это успокаивало: ничто не могло поколебать твердыню, непогрешимость симфонии была неизменной, - да, думал я, вот так и жить - не расплескать!

Однажды забрел в больницу и, подобрав какую-то бумажку (с виду как справка или рецепт), долго бродил коридорами, прислушиваясь, внимая голосам и рокоту колесиков, металлическим и пластиковым передвижениям, шуршанию тканей и воздуха… Когда меня, наконец, спросили, чем бы мне могли помочь, во-первых, это - я протянул бумажку и сказал, что нашел это и хотел вернуть человеку, который это потерял и, несомненно, теперь ищет, за что меня тут же поблагодарили, "...and secondly, I'm looking for my dad, MR Green, MR Peter Harris Green, - сказал я с достоинством. - Не was taken to hospital this morning, I wonder where he is…" Меня учтиво направили в регистратуру, откуда я благополучно нашел выход на улицу…

Так собиралась моя симфония… из самых неожиданных поворотов… Все то время, что я жил у моего дяди в маленькой студии на отшибе Копенгагена, я мысленно вил мою "Копенгагу": подхватывал крючком тот или иной звук, подтягивал его и завязывал в узелок, сплетал, к примеру, взвизг пилы с криком чайки, или намазывал гул самолета на суховатый скрип кузова мусороуборочной машины, а под боёк тарахтящего мопеда подкладывал пистон медленно падающего ящика с конвейерной ленты упаковочной фабрики, на которой работал мой дядя…

Он брал меня с собой иногда, в ночную смену, потому что:

- Было бы лучше, если б ты был со мной этой ночью, - говорил он. - Все-таки студия, в которой я временно живу, не предназначена для ночевок… Видишь ли, это такая студия… Потому хотя бы раз в неделю пусть там действительно никто не живет. Да и мне с тобой веселей!.. И ты посмотришь, что такое датская фабрика, а?

Я ничего не имел против; датская фабрика - отлично! Послушно ходил, собирал звуки, настойчиво вслушивался, как вибрирует под моей кожей двигатель машины, приводящей в движение конвейер, волоски на коже дрожали, сквозь нее проступали капилляры, кровь - наверняка - тоже дрожала.

"Вот как тесно я связан с моей Копенгагой!" - с восхищением думал я, прикрыв глаза, визуализируя дрожь моих кровяных телец.

½

Завернувшись в спальный мешок, как в раковину, подтянув коленки к груди и заломив руки, ощущал себя получеловеком, личинкой, зародышем, головастиком, и от всего мне было жутко. Страх, холод и выкуренная на Кристиании грибная смесь роковым образом повязали меня, приковали, сплюснули. Я устал бороться. Симфония угасла, в душе наступил мрак. Обессилев, я стал открыткой, которую дядя уронил, когда брал с полки "Похождения Симплициссимуса", и забыл поднять; на открытке была башня, высоченная башня (кажется, де Кирико), она бурила темно-синюю даль и вдобавок отбрасывала катастрофически неумолимую тень… Вот эта мрачная тень, вкупе с тем фактом, что дядя забыл - забыл! - поднять дурацкую открытку, это и решило мою судьбу - вот это-то меня и сводило с ума! Открытка выпала - ее не заметили - осталась лежать… Хотелось орать до потери сознания, но я сдержался; никто не сдержался бы на моем месте, а я сдержался.

Старался отвлечь себя от мыслей о страшном, взывал к Копенгаге, пытался нагнать ее, мысленно следовал за убегающим вдоль туманной улицы случайно потренькавшим два раза велосипедистом, пытался ухватиться за его клетчатую рубашку, развевавшуюся на ветру - на нашей улице - огибая Дом культуры; спицы, обмотанные цветной проволокой, издавали ко всему прочему резкое щелканье прищепкой… Как ни старался, мне не удавалось спастись… Ветер уносился за поворот, за который я не мог зайти: там ждали ступени, ступени, колонны, громадные зеленые флуоресцирующие буквины, разинутая пасть распахнутых дверей… и гулкое эхо многолюдной толпы, люди во фраках, пюпитры, дирижер, инструменты, которые расчленят мою Копенгагу, стоит мне только показаться!

В такое отчаяние я впадал иногда, неописуемое…

* * *

Несмотря на то, что все, казалось бы, было предельно просто, на самом деле - все было невероятно сложно. В моем конспиративном положении, более чем сомнительном, надо было залечь, чтобы спасти свою шкуру, и пять лет не попадаться ментам. За это время меня не только сняли бы с розыска, но и мир изменился бы настолько, что в нем, я надеялся, не осталось бы места кровожадным крокодилам, которые клацали челюстями у меня за спиной, - они бы пережрали друг друга за эти годы, я был просто уверен в этом. Такие твари долго не живут; они должны были сдохнуть; от чего угодно. А пока - залечь, затаиться…

Простое правило девяностых; одно из самых простых; входило в устав практически каждого… Каждый знал: случись что, надо затаиться и ждать!

А случиться могло все - что угодно и с кем угодно…

Надо ждать… Девяностые… Они не могут тянуться вечно…

О да! Для меня девяностые - это не распад Союза, не дефолт, не паспорт иностранца, а возвращение в каждодневный быт "воронка" в виде "бумера" и средневековой дыбы, где в роли инквизиторов пробовали себя бритоголовые братки, - вот чем для меня стали девяностые. Введение в норму пыток, которым люди с улицы находили вполне житейские объяснения, приводя в действие механизм сплетни: "пропал человек" - "да потому что задолжал, вот и пропал…" и т. п. Очень просто все объяснялось: "платить долги надо" - этой фразой всякое бесчеловечное действие узаконивалось, пытка или смертоубийство конвертировались в акт вполне законный и даже человеческий, а подвальные палачи обретали статус санитаров города, добрых робин гудов. Но ведь долги-то вешали и так, да такие, что сколько ни плати, а они все растут, а менты потирают руки, потому что в доле; ведь человек пропадал и просто так, просто потому, что подставили, не приглянулся лицом, бросил косой взгляд, сказал не то или не так и - бултых! - на дно карьера. На улице могли подъехать и запихать в машину, никто слова не скажет: Берия и Сталин поработали над генофондом, превратили людей в скотов, покорных, трусливых. Сто лет понадобится, чтобы взрастить личность… Только не выйдет… Нет у человечества этих ста лет… Все слишком ускорилось: интернет-инкубатор поглотил первые всходы… Девяностые со всей красноречивостью продемонстрировали бесчеловечность человека и готовность общества к дальнейшей дегуманизации. Следующий шаг эволюции: робот послушный.

* * *

Короче, надо было ждать. Просто переждать пять лет…

Казалось, проще не бывает. Ну, куда уж проще?! Что тут сложного?!

И все же…

Банальность сценария - почти дважды два - как раз и была самым уязвимым местом. Слишком жесткая конструкция. Ни тебе скобок, ни тебе интерлюдии, ни тебе отступлений, вариативность не предусмотрена: ждать и точка. Сухая облигаторность. Хотя бы фуршет за кулисами - фиг!

К тому же мой дядя все видел иначе. Он не умел смотреть на вещи так просто, ему всегда надо было все пропустить сквозь стереоскопическую призму своего сознания, он не мог по-другому, он устроен не так, как все, и ему необходимо было всем об этом напоминать. Отсюда всякие сложности… Вместо того чтобы просто предоставить мне кров, в том же спальном мешке на картонке, он превратил все это в детектив, он вел себя так, словно укрывал всемирно известного террориста!

В первый же вечер он развернул передо мной карту мира - целиком: будто может понадобиться весь мир! - ткнул в нее пальцем и сказал:

- Вот Дания!

- Так, - сказал я сухо.

- А вот, - ткнул он еще раз. - Норвегия…

- И?.. - спросил я.

- Хм, родина Мунка и Гамсуна… Думаю, что тебе надо именно туда… пока еще не совсем поздно, - говорил он, неуверенно постукивая карандашом по Мадагаскару. - Я вот, - он развернул какие-то программки, - уже и расписание паромов узнал… Вот тут у меня было отмечено… Вот! Паром идет из Фредериксхавна…

- Зимой? - спросил я недоверчиво.

- Да, и зимой тоже, - подтвердил он. - Скагеррак судоходен круглый год! Тем более что виза пока у тебя есть. Если б ты приехал летом, я непременно посоветовал бы ехать в Исландию…

- А мы не можем подождать до лета?.. Я с удовольствием поехал бы в Исландию! Я только и мечтал всю жизнь, что об Исландии!!!

- К сожалению, время не терпит, - причмокнул он, сворачивая программку, - законы меняются… Надо ехать в Норвегию, пока не поздно.

- И что я там буду делать?

- А это я тебе за двадцать дней, пока твоя виза действует, и объясню…

Вот так! Не успел приехать, как уже собирает, условия выдвигает! Уже вяжет по рукам и ногам. Диктует, планирует, зомбирует, пакует. По его планам я должен был сдаться в Норвегии в Красный Крест. Он меня убеждал в том, что там еще более-менее мягко рассматривают дела. Он придумал бы мне легенду, я выкинул бы паспорт, мою личность не установили бы никогда. Так он считал. Он был просто уверен, что это сработало бы, потому что личности-то у меня никакой, по его мнению, и не было! Да, это сработало бы, несомненно, - но почему-то только в Норвегии. Не в Дании, нет, не в Дании точно. В Дании такие проныры, они и в штанах мертвого человека учуют запах остатков разложившейся личности! Посадят, а потом на родину отправят - посылочкой!

- Тут все изменилось. Да, да… Эх-хе-хе… Не те времена… Жестко обращаются с беженцами, дела разбирают быстро, негативы дают направо и налево, не задумываясь, так как насмотрелись, наглотались… А вот Норвегия пока нет, туда еще не проникло столько паразитов, как в Данию. Там еще может прокатить. И, возможно, даже не придется долго ждать, как тут, - сказал он оптимистично наполняя бокалы. - Тут могут и в тюрьму закрыть! - добавил он и посмотрел на меня серьезно. - Надо ехать в Норвегию, там даже нет закрытого лагеря… Информация из достоверного источника! Интервью на Би-би-си слушал: закрытых лагерей в Норвегии на сегодня нет! Вот так…

И все равно, даже если там и не было закрытых лагерей, все это звучало слишком авантюрно, даже для меня. Он ухмыльнулся, покачал головой, повел усами и сказал, что все это как раз наоборот: очень просто! Вот он какой! Все это было неизмеримо сложно даже для моего воображения, а для него наоборот: очень просто!

Да, ему было просто говорить, не себя он сажал на паром, отправлял в Норвегию. Но таков он оказался. Простое дело, которое он многократно усложнил, для него становилось простым, а в самой простой вещи ему мерещились непреодолимые сложности. Он был, как в коконе, который находился в лабиринте. До него было не добраться. Паутина сложностей нужна была ему, чтобы создавать видимость своей весомости. Сомнительную важность в свою персону он вдувал соблюдением каких-нибудь правил, кругом были условности. Какой-то дурацкий разговор и тот он превращал в нечто такое, отчего тянуло блевать, так он держал вожжи в своих клешнях, не отступив ни словом в сторону, - как же: все должно развиваться по продуманному им сценарию.

Мы ведь с ним никогда толком не говорили, ни разу по сути. Наши телефонные разговоры были полны пауз и напряженного ожидания, вслушивания в зияние между словами. Наши письма состояли из претенциозных и в сущности ничего не передающих о нас самих конструкций. Но все это перестало меня тревожить за несколько месяцев кошмара, который меня поджарил в Эстонии, та смерть, которую мне обещали на протяжении последних недель перед отъездом. Мне уже было плевать на все, на кинематограф и литературу в первую очередь. Я приехал к нему, чтобы укрыться, а он мне: Норвегия! Фон Триер! Роб Грие!

Человек только что вышел из каземата, только что бежал от удавки… Ну что я мог на это сказать?.. Но он не ослабевал хватки, высасывал из меня силы потихоньку - возможно, он считал, что таким образом возвращает меня к жизни… через фон Триера и Норвегию…

- Расслабляться нельзя! - говорил он. - Надо сохранять пружинистость мускула! Вот ты сейчас на многое готов, и на этом запале надо двигаться, ехать дальше!

Дальше была Норвегия; и там я должен был обрести новую личность, потому как старая ни к черту не годилась! Ну не годилась совсем! Вон, посмотри-ка, чуть не угодил под самосвал исторического кала… Ну что это такое? Романтикам в этом мире не место! Запомни раз и навсегда! Засунь свой сентиментализм в задний проход и воздержись, пока не получил европаспорт! А лучше и не откупоривай до конца, потому как никому понос души чмошного гомо советикуса не нужен! Понял? Ну вот и хорошо…

Да, вот так - и над этими холодными словами шуршали шероховатые крылья Копенгага, взмахи… еще раз взмахи… легкие столкновения архивных небесных ящиков, - треск… гром и молнии!!!

Комнатка у него была маленькая, тесная. Его речи никак не вмещались, они застревали и стояли в стенах, как и дым нами выкуренных папиросок, которые он скручивал при помощи хитрой машинки (сколько ни пробовал, ни разу не скрутилось ни одной - еще бы, с такими руками!); сквозь облако дыма мне мерещились горы и фьорды Норвегии!

- Мне надо все обдумать, - сделал я серьезное заявление.

- Конечно, - согласился он, сворачивая карту, - думай, думай как следует!

Я думал, думал…

Все это мне казалось слишком малоубедительным; все это было как-то подозрительно…

…и не серьезно… малоубедительно и не серьезно!

* * *

Однажды, пока его не было, я покопался в его вещах и нашел записную книжку. Не удержался, полистал. В ней он записывал примерные наброски своих дел (купить: рейки для рамок, ватные тампоны для ушей, напомнить сестре про горчичники, спросить, как ребро у отца и т. д. и т. п.). Там же были планы, адреса, телефоны, названия инстанций, куда он ходил по поводу всяких лизингов и прочего, и паутинные тезисы к тем разговорам, что у нас состоялись незадолго до того, как я вылетел. Там у него было написано: спросить, что говорит мать; спросить, что сказал адвокат; как скоро будет сделана виза; можно ли делать визу, если подписка о невыезде; поинтересоваться, есть ли какие-нибудь материальные ресурсы на первое время, - вот это у него было твердой холодной рукой в записной книжке записано, нет - занесено, в то время как у меня там земля под ногами горела и плавились штаны от горячего поноса, который валил из меня от ужаса.

Прочитав это, я понял, что дядя мой человек меркантильный и сугубо прагматичный, к искусству отношения не имеющий, - сколько бы ни старался развешивать картины на гвоздиках, сколько бы ни восхищался Фассбиндером, Шиле, Набоковым, у него есть и всегда будет в шкафчике вот эта записная книжечка, которая не позволит, никогда не позволит стать ему художником.

Когда я был маленьким и залезал к нему в комнату, рылся в его тетрадях, книгах и кассетах, я находил у него маленькие карточки, на которых он по-английски писал примерно такие же наброски к его беседам с девушками. Помню там было написано так:

Sveta: mention Franky Goes To Hollywood

Tania: mind gloves!

Те записки на меня производили волнующее впечатление; я мало что понимал, то есть - не понимал, какой смысл вкладывался в эти слова, но восхищался его подходом; воображал этих девушек (портрет одной из них был на стене); я тоже пытался подражать, рисовать я не умел, так хотя бы записки; но у меня ничего не выходило, записные книжки не приживались, на картонках писать я не умел, почерк у меня был не бисерный и аккуратный, как у него, а кривой, крупный, да и вообще…

Назад Дальше