Ожидание обезьян - Андрей Битов 2 стр.


На заднице у НЕГО уже расплылось красное пятно от раздавленной ИМ в автобусе тутовой ягоды (то-то ОН так нетерпеливо ерзал!..), но ОН его никак не видит (и не скоро еще увидит) - а видит ОН "там море Черное, песок и пляж…" - ничего, кроме пальм, ОН не видит - ЕМУ достаточно для Рио-де-Жанейро - ОН стоит на ступеньках парадняка, под таким, дореволюционным еще, изящным козырьком, на тихой, не проснувшейся еще улочке столичного города Сухума, где пыль еще ленива в тени, и, "острый локоть отведя", победно дует в зеленую бутылку, а на самом деле - ИЗ нее, и бутылка сама не зеленая, а зеленая в ней жидкость (никогда прежде не видел такой…); ОН и сам впервые такую пьет: ОН ни разу еще не встречал такой водки, радостно окрестив ее тут же "зеленым змием", - водка между тем называлась на этикетке "Тархун" и носила цвет этой травы, на которой считалась настоянной. И вот ОН ее радостно дует, в первом же, после покупки, парадняке, и чем выше задирает ОН голову, тем голубее небо, и золотее солнце, и розовее стены домов, и ажурней листва деревьев, и похож ОН, в своих глазах, сейчас на того самого мулата в белых штанах, хоть и лишенного… а не на того пионера-горниста в парке (это уже в глазах моих…), в сени которого допьют они эту бутылку, но уже не в одиночку, а вместе с подоспевшим туда Дауром. Вместе с ним они ласкают взором розовый Сухум: пальмы, хули говорить… Перед ними даже проходят то ли ослик, то ли милиционер - один везет арбуз, другой грызет лепешку, один ухом, другой глазом поведет - и все.

И больше, как говорится в исландских сагах, вы не услышите о штанах, ибо они не встречаются в дальнейшем повествовании.

"Вы как хотите, а я больше не пью", - сказал я ЕМУ. А ОН даже не отмахнулся, столько в НЕМ накопилось презрения ко мне.

В конце концов, я не возражал. Я так наподдавался с Павлом Петровичем по методике тайного советника Иоганна фон Гёте (пользуюсь терминологией незабвенного Венички), не давая ЕМУ ни капли, что пора было и честь знать.

Итак, я более или менее с чистой совестью доверил ЕГО Миллиону Помидоров, и они побрели "по белым кудрям дня" (выражение Даура Зантария, кажется, из Есенина).

Если у современного героя и стерлись черты лица и вылезли кудри, то у белого дня они остались. Чистый его локон окунулся в Черное море в виду белоснежного лба гостиницы "Абхазия" (построенной по проекту академика Щусева, как и гостиница "Аджария", что в Батуме, для запланированной Сталиным конференции стран-союзниц, ни там, ни там, однако, не состоявшейся, а потому получившей название Ялтинской). Чтобы скобки не были такими длинными, с этого и начнем подслушивать их разговор в кафе "Амра", что выдается белым молом в Черное море напротив гостиницы "Абхазия"…

- А что, и была бы тогда Сухумская конференция…

- И Черчилль и Рузвельт приехали бы тогда в Сухум…

- И сидели бы они, как мы с тобой…

- И пили бы кофе на Амре…

- Амры тогда не было…

- Амра была всегда!..

- Черчилль пил только армянский коньяк…

- С каких это пор?

- А вот как раз на Ялтинской конференции и решили. Каждый год Сталин отправлял ему вагон лучшего армянского коньяку…

- Ну да, и сигары от Кастро…

- Слушай! Зачем так… я знаю, что тогда Кастро не было! Эта реплика означает, что их уже не двое, а значительно больше, по крайней мере на армянина Серож, бармена из соседнего бара, отдыхающего от предстоящей работы.

- Кастро не было, зато сигары были…

- Слушай! Ты что пристал… Тебе что, лучше, чтобы Ялтинская конференция в Батуми была!

Повод выяснить, какие сигары курил Черчилль после непременной рюмки армянского коньяку, представился тут же. Он давно привлекал наше внимание, этот почти что в пробковом шлеме, кормивший чаек и пивший все ту же чашку кофе с красноречиво молчащим сопровождающим; по нашему предположению, он так и оказался - англичанином… Мы тут же перевели ему наш вопрос на доступный ему язык: с помощью слова "Черчилль" мы подливали ему коньяку и важно курили его "Мальборо", будто сигары, - он все не понимал.

- Вы, русские, странные люди, - сказал он после третьей рюмки, - любите Тачер, любите Чёрчил… Вы - странные люди.

Мы, русские: два абхаза, два мигрела, один армянин и один грек, не считая меня, - слегка было обиделись то ли за Россию, то ли за то, что он с самого начала знал по-русски, и заказали новый кофе.

Не по национальностям, а по чашкам мы делились! Два средних, два ниже среднего, один садэ, два султанских, один двойной сладкий и один одинарный без сахара, один для Марксэна, один для меня… Англичанин приходил в восторг, и было из-за чего. Это был ритуал! Во-первых, без очереди - коренные жители, право завсегдатайства, близкое знакомство с кофеварщиком; очередь, приезжая, молчит, робеет, не возражает; раз не возражает, значит, приезжая… "Дэвушка, надолго к нам? Дэльфинов уже видели?.." - акцент нарочный, в Сухуме мало акцента, акцент для романтики, чтобы боялись и уважали, недельная небритость (что войдет в моду на Западе лишь много лет спустя), золотая цепочка, небрежно заправленная белая рубашка расстегнулась, обнажая утонувший в шерсти крест, рукава закатаны как бы случайно ниже локтя, мускулистая небрежная кисть, можно с толстым золотым перстнем… "Овик, еще шесть, будь добр, два выше среднего, один средний, два ниже среднего, один нормальный!" Особый шик кофейщика - не обратить никакого внимания на заказ, но тут же его безошибочно выполнить, не перепутав чашки: кому - какую. Особый шик заказывающего - иметь ласку в голосе и строгость в лице, не суетиться с расплатой, чтобы подать потом мятую бумажку с пренебрежением к ней, но не к кофе и кофейщику… Исполнив этот балет, заказавший еще не сразу освобождается от маски, но потом, выслушав с потупленной скромной гордостью тост за себя, все-таки освобождается и подключается к разговору…

- Можно считать его евреем, а можно и не считать…

- Если по матери, то считать. Евреи считают национальность по матери.

- Ну а по отцу само собой. Если ты Рабинович, то будь у тебя мать хоть русская, все знают, что ты еврей.

- Так получается евреев больше. И с той стороны, и с этой. Умные люди…

- Да, не то что абхазы. Нас только меньше. И если по отцу грузин. И если по матери грузин.

- Проклятый Лаврентий! Сколько бы нас было…

- А вы как считаете? - в упор спросили молчащего сопровождающего.

- Вы меня?

- Был Иисус евреем или нет?

- Я, знаете ли, научный работник. Это не моя проблема.

- Какая же ваша?

- Я обезьянами занимаюсь.

- А вы? - Это уже ко мне.

- Слушай, что ты ко всем пристал? Ты что, еврей, что ли?

- Я не еврей, я грек. А все-таки?

- Кто из нас не был хоть раз евреем? - Кто это сказал? Неужели ОН?

- Мне кажется, - я осторожно поставил ногу, - Сына Божия можно считать по Отцу, а не по национальности.

- А ты, Серож?

- Я? Я - армянин.

- Я - англичайнин, - сказал англичанин. - Вы все не знаете, что такое город третьей категории!

Англичанин оказался только что из Воронежа, и это именно Воронеж был третьей категории… Каким легким здесь, однако, был разговор об евреях! Здесь все были в меньшинстве.

Но вместе мы образовали уже довольно большую толпу, чтобы вывалиться снова на набережную в веселом состоянии хозяев жизни.

Вот для чего, однако, нужны белые брюки! (Всякий зарок недолог - не думал, что этот окажется так краток.) Белые, они нужны, чтобы идти в обнимку с друзьями и ловить на лицах встречных отсвет собственного восторга собою. Именно в таком состоянии - судьба, сюжет, законы симметрии или просто зеркальное отражение - могли мы повстречать идущую нам навстречу компанию, еще больше собою довольную. Эти были всегда в неоспоримом большинстве - это было кино! Я почувствовал, как напряглись мышцы моих абхазских друзей под вчера постиранными тесными майками. Между прочим, Миллион Помидоров поднимал на моих глазах сто килограмм одной рукою и каждый второй рассказывал о том, как отнимают полжизни.

Кино это и было. Оно шло на нас "свиньей". То есть впереди катился закованный в славу рыцарь, был он хоть и маленького росточка. Весь миф, все первенство, вся необсуждаемость кино концентрировалась в нем. По бокам его, чуть поотстав и возвышаясь к краям, следовала свита - ассистентки и администраторы, все что-то как бы спрашивающие и как бы записывающие. Могучие и мужественные операторы и осветители оперяли этот клин.

Друзья мои напряглись, мы с режиссером обнялись, все слилось, и мы удвоились. Они приехали выбирать натуру. Действие фильма происходило в Ялте, но Ялта к Ялте не подходила. Более подходил Сухум. Это была новая версия "Дамы с собачкой", она была мьюзикл, собачку согласилась играть актриса, снимавшаяся в юности у Бергмана, известная не только этим, а намек на отношения между героиней и собачкой, сами понимаете, произвел бы революцию в нашем кино.

В таком качестве, уже признанной международности, наша компания обошла все оставшиеся кофейни на набережной. Их было приблизительно семь.

О, эта набережная! Она кажется такой протяженной в силу этих кофеен! На самом деле этот напряженный отрезок длится от силы двести метров, но пройти его - надо потратить полдня (и полдня в обратном направлении), а можно и всю жизнь (те же люди набережной похоронят тебя). Мы шли от "Амры", то есть с юга на север, они же шли к гостинице "Абхазия", где должен был разместиться режиссер, то есть с севера на юг, но мы шли как люди, а они протопали, как слоны, следовательно, мы (как местные) развернули их вспять, чтобы они разглядели все, как то того заслуживает. "Натуру так не выбирают", подразумевали мы.

Мы натешили свое тщеславие как могли. С нами раскланивался весь Сухум, киношников же не узнавали. "Кто это?" - спрашивал в том или ином случае режиссер, когда ему казалось, что наш тон особенно почтителен. "Как вам сказать… Вообще-то это не принято говорить, но все знают… Ну, это вор в законе". Вид этого джентльмена лет шестидесяти, в белоснежной рубашке, выбритого как бы изнутри, в облаке импортного дезодоранта, с мягкими, умными чертами и взглядом, исполненным почтительности и достоинства, настолько не подходил, что восхищал - тут же никакого сомнения, что именно таким, и только таким, может быть глава мафии. Он был очень озабочен, наш узаконенный вор: у него в Москве поступала внучка. Конечно, было предпринято все, и все-таки он очень волновался. Однако восемь жизней было на счету у заботливого дедушки. Нет, последние лет двадцать он никого не убивал. Просто потому, что не было необходимости. Как вам объяснить, это довольно сложно… Ну, у него, скажем, три-четыре цеха… Он - владелец?.. Нет, ему платят владельцы. За что? Ну, чтобы он их не трогал. Так он ведь уже двадцать лет никого не трогает!.. Значит, вовремя платят.

Благородный мафиози - о, эта неспешность походки! - прошел к своей машине не для того, чтобы уехать… Нет, я неточен! Конечно же, не мог он сам пройти к машине, раз не уезжал. Он просто что-то сказал, не оборачиваясь к тому, кому сказал. Из-за плеча вынырнул Аслан (или это был Астамур? - он то ли нехотя, то ли неузнавающе кивнул на мое радостное приветствие), Аслан-Неаслан поймал ключи, и вот он-то и прошел к машине, открыл багажник, пошуршал в нем и вынес что-то продолговатое, завернутое в "Зарю Востока", вроде обреза, - конечно, ружье это тут же выстрелило (в руках неумелого драматурга), ясно и сухо, как первый осенний морозец: шампанское было со льда! Талант - во всем талант… Именно наш друг мафиози первым в Сухуме сообразил возить в багажнике сумку-холодильник! И вот несколько лет затоваривавшие полки всех сельпо пыльные бездарные эти коробки стали дефицитом. (Между прочим, он не купил эту сумку, а получил в подарок от хозяина артели, производившей эти сумки.)

Шампанское выстрелило, попав в мое и ЕГО сердце, из дула вился дымок. Рука профессионала! Как это красиво… Я не мог отказать себе в преувеличении… Из того, как он обходился с бутылкой, было ясно, что она бы у него не дрогнула. Потом, эта безукоризненная чистота (а не вымытость) и холя ногтей… а манжета! а запонка!.. запонка была разве великовата, но зато уж, конечно, золотая. Но не все сразу - будет и он когда-нибудь носить запонку крошечную, с одним бриллиантовым уколом, это еще не одно поколение надо, чтобы сделать главный знак незаметным, как орден Почетного легиона.

Стаканы выросли на столе сами (не заметил, чтобы их приносил тот или иной Неаслан); шампанское струится из руки скрипача, никогда не державшей скрипку; в глазах застекленевает пейзаж: навсегда зависшее над причалом солнце, циклопические обломки греческой крепости Диоскурии, что лежат здесь не первую тысячу лет, но всякий раз кажутся вынесенными на берег только вчера неким неслыханным штормом, ствол платана, больной псориазом, слепящая солнечная дорожка по штилевому в этот час, масленому, натянутому, как шелк, морю, чайка, навсегда зависшая над трубой теплохода "Тарас Шевченко", тоже причалившего навсегда, и ее острый крик никогда не рассеется над этим пейзажем, вдруг чернеющим и обугливающимся, сужающимся во взгляде от перенаселенности счастьем.

За что я ЕГО уважаю, это за то, что ОН никогда не пьет шампанского. "Главное, не пить пузырьковых", - завещал ЕМУ один старый алкоголик, имея в виду не только шампанское, но и пиво и нарзан. Ему ОН поверил, не мне. Шампанское - моя привилегия. Могу и я раз в год выпить за удачу, состоящую, между прочим, лишь в том, что вот и еще одно время миновало.

Вызвавший мое восхищение мафиози стал слишком много говорить о кино, обращаясь все больше к режиссеру (одна порода!) почему-то по имени Федерико. Слава наша бежала уже впереди нас, как большая собака, как гладкий вал ленивого прибоя и, наконец, как мы сами в собственных глазах. В каждой кофейне объявлялось шампанское, нас любили. Единение искусства и спорта - вот что такое кино, и лучше места, чем курорт вне сезона, не найти для такой встречи. Это именно для них пустуют пляжи, и рестораны, и отели - для киногрупп и сборных.

Нас сводит Марксэн, экс-рекордсмен мира по стрельбе из пистолета, так и не снявший с глаз своих оптических прицелов, а ныне врач-сердечник и холостяк, пользовавший по специальности всех не утративших привлекательности и приобретший даже некоторую таинственность местных вдов, наперсник осенних их тайн и наш общий друг, нас пока, к счастью, не лечивший: у всех нас был пока один-единственный залетевший в нашу молодящуюся компанию, неожиданный и яркий, как птичка колибри, микроинфаркт Даура…

Обойдя все кофейни, придется зайти и к врачу-рекордсмену. Здесь покажет он нам свою библиотеку, этот все читавший человек. Камю и Борхес! знали б вы… кто первым прочтет вас в России! Он снимет свои очки и обнажит такие беспомощные глаза, что и руки, протирающие очки, покажутся вдруг дрожащими и белыми, как воск, как трепещущая свеча, - однако не дрогнула ни рука, ни глаз, когда он выбил 599 из шестисот. Режиссер, как всегда, "заказывал", то есть завел беседу о спорте, проникновенную, в самую его суть. Сам он похвастаться в прошлом такими же достижениями не мог, поэтому пытался победить чемпиона в понимании феномена. Не тут-то было!

…Марксэн родился слепым и таким рос в абхазской деревне, родители же не догадывались надеть на него очки (минус 20, констатировал он скромно). Сверстников уже водили на охоту, слепого что водить? Вот он однажды, когда дома никого не было, нацепил очки своей столетней бабки, схватил мелкашку и выскочил во двор, ослепленный зрением, ища, в кого выстрелить. Не мог он, конечно, стрелять в домашних животных. И вдруг видит, метрах в пятидесяти по речке плывут дикие утки. Выстрелил раз - промазал, уточка продолжала плыть, он в другую - то же самое, он в третью… только на пятой он заметил, что они после выстрела прятали голову. Он проверил свое наблюдение на шестой и седьмой - тот же эффект: они нежно и застенчиво склоняли головку, но продолжали плыть той же чередой, устойчивые, как кораблики. И тут с проклятиями прибежал сосед, у которого он, оказывается, перестрелял всех подсадных уток, попав каждой в глаз, а плыть они продолжали по течению.

"Была темная, темная ночь; дождь лил как из ведра…" Отец его был грузин, мать абхазка, но бабушка еврейка, дореволюционная революционерка, - вот откуда у него имя Марксэн. Родителей посадили в 37-м, так он и попал в деревню к своему абхазскому дедушке. Уже тогда, в 37-м, он прозрел: он их ненавидел, он и Маркса и Энгельса маму… Сами понимаете, куда ему, маленькому слепому, с таким именем, сыну репрессированных родителей? Одна дорога - в спорт. Он сказал, что мозг, глаз, рука, ствол и мишень во время стрельбы являются не просто одной линией, но как бы перетянутой струной, которая поет на ветру, и тогда он учитывает и направление ветра, и дрожание нагретого воздуха, если солнце… Как раз в Италии была такая жара, когда он… Мозг и мишень становятся одной точкой, равной пуле, - он чувствует движение пули в стволе во время стрельбы…

Режиссер закусил губу: он думал о том, что какая, к черту, "Дама с собачкой", когда вот про кого надо немедленно снимать фильм - готовый сценарий! Актера, актера настоящего нет… Ах, был бы жив Цибульский… Задетый за живое тем, что режиссер так быстро натянул все одеяло (Марксэна) на себя, я попросил его показать нам оружие. Тут-то мы и услышали все об униженном положении спортсмена в советском спорте: у него ничего не было! У него не было своего пистолета - пистолет был государственный, незаконно причисленный к боевому оружию. Только рукоятка - вот что у него осталось на память о мировом рекорде и двадцати годах жизни. Смущенный ничтожеством результата всей жизни, он нежно развернул фланелевую тряпочку, будто в ней был трупик ребенка. Там лежала небывалая кость…

Она повторяла кисть рекордсмена изнутри; эти обратные вмятины были неузнаваемы, как не встречающаяся в природе форма; она была как смерть. Это и была посмертная маска, вернее, ее изначальная форма, в которой отливается потом утративший жизнь лик. Маска руки (снимается же и она с руки великого пианиста…). Эта смерть была тепла, потому что была дерево. Редкое дерево, редкой твердости породы, отполированное рукой умельца, изготовлявшего рукоять в единственном экземпляре под единственную руку, а потом отшлифованное этой единственной рукою, нажимавшей курок сотни тысяч раз. Не было курка, не было ствола. Она была пуста, как череп. Я погрел ее в своей - это было как рукопожатие. (Никак я не предполагал, что подобное чувство, испытанное впервые, доведется пережить еще раз в течение суток…)

Он никого никогда не убивал, кроме тех уточек, ненавидел охоту и рыбалку. Но вот кого бы он не задумываясь застрелил, хоть в упор, так этого кровососа… Как стрелок и философ он знал, что такое убийство, и ненавидел убийц. В Берию с любого расстояния попал бы… В глаз даже легче - пенсне бы его посверкивало, в этот блик он бы и прицелился. Хоть два километра, хоть две мили…

- Майлз?.. - очнулся англичанин. - Ю хэв рашн майлз?

- Доунт ворри, - успокоил его Марксэн. Он как раз начал заниматься английским. Смесь еврейской, грузинской и абхазской кровей делала его интернационалистом, а не только ненавистником палачей.

Назад Дальше