Может быть, двинуть в парную? - приходит привычная мысль. Нет, не успею до прихода дочери. Да и не тянет меня что-то сейчас в баню. А влечет меня - страшно сказать - к полузабытой уже, заброшенной в кладовку рукописи романа… того самого, что удостоился столичной похвалы. Перечитать, оценить свежим глазом - вот что я хочу. Есть к тому же у Теодорова и новые страницы, полумесячной давности, - трезвый зачин большого сочинения о нашем современнике… их тоже интересно проглядеть и прикинуть, во что может вылиться нехреновый, в общем-то, замысел. Да-а, творческая прыть овладела, кажется, недавним полутрупом Теодоровым! Это не к добру. Так, глядишь, банка пива может оказаться последней на текущей неделе: засяду на кухне над белыми листами, отключусь наглухо от соблазнов большого мира, припомню, как пишутся буквы…
9. ПИШУ РОМАН И…
Так и происходит. Но прежде дочь моя Ольга, неповторимая, прибегает ко мне. Я встречаю ее гладко выбритый, в наглаженной чистой рубашке, помолодевший от пива - славный такой, дееспособный папа! Я нежно целую ее, вглядываясь в смеющиеся карие глаза, обнимаю за плечи и провожу в комнату, где успел навести поверхностную приборку. В окно светит солнце, да и сама моя дочь, не хвалясь говорю, как свежее, двенадцатилетнее солнышко, теплое и яркое, - самое, безусловно, удачное мое произведение. Не обиделась ли она на мой неприход к кинотеатру, пусть скажет честно. Нет, конечно, что ты, папа! Она же понимает, что у меня могут быть неотложные дела, дурочка она, что ли, чтобы этого не понимать? Правильно. Молодчина. Разумно рассуждаешь. Я, Оля, зачастую не распоряжаюсь собой. Потому и звоню нерегулярно, потому и встречаемся нечасто. Но помню о тебе денно и нощно, знай это.
- Я знаю, папа. Я тоже все время помню, - прислоняется она головой к моему плечу.
Да, вот таким образом. Прислоняется головой к моему плечу, а я глажу ее по мягким волосам. Ну, давай, говорю, рассказывай. Как ты живешь, как проводишь каникулы. Все, как на духу, выкладывай отцу.
Дочь смеется. Все хорошо, папа. Она живет нормально. Читает, встречается с подружками, посещает три раза в неделю бассейн, ходит с компанией на видики.
- Видики? - прицепляюсь я.
- Да, а что?
- Надеюсь, не порнуху какую-нибудь смотрите?
- Нет, что ты! - смеется, понимая о чем речь. - Ужасы всякие. Ниндзей всяких. Ерунду всякую.
- Мало тебе ужасов в жизни, - говорю я. - Преступность кромешная, знаешь об этом? Ты у меня смотри, не шляйся поздно вечером, - назидаю я. - Не шляешься?
- Нет, что ты! Мама разве позволит!
- Правильно делает. Как мама? Не болеет?
- Желудок иногда… но сейчас ничего. Мы в отпуск собираемся. В Венгрию поедем по путевке.
- Все вместе?
- Ага..
- А Олег Владимирович… (Это мой преемник в доме)… как ты с ним? Не конфликтуешь? - хмурясь, спрашиваю я.
Она задумывается на миг. Теребит серебряную цепочку на шее. Нет, они не конфликтуют. Все хорошо, папа, ты не думай. А сам я как? Не болею?
- Когда это я болел, ну-ка припомни! Ко мне, Олька, болезни не пристают, знай. ("Надежно проспиртован", - следовало бы добавить.)
- Да, ты молодец! - хвалит меня дочь. ("Знала бы ты, глупышка!"…) Еще с полчаса болтаем мы о том, о сем легко и жизнерадостно… и тут она искоса смотрит на свои маленькие часики.
- Спешишь? - спрашиваю я.
- Понимаешь, - краснеет она, - я маме обещала вернуться к двенадцати. Мы в примерочную собрались.
- А-а! Вон оно что. Жаль! Я думал, мы с тобой прогуляемся. В кино, что ли, сходим, - мрачнею я.
- В другой раз, папа, ладно?
- Конечно. Раз мама велела…
И думаю: эх, Клавдия! Оберегаешь все-таки дочь от отца, не полагаешься на меня. Впрочем, можно тебя понять, можно.
- Знаешь, Олька, - грустно говорю. - А ведь я для тебя подарков не припас. С деньгами у меня туго.
- А мне и не надо! Зачем мне?
- Возьми вот жвачку. Жуй и радуйся.
- Спасибо. Мои любимые!
- Только не надувай пузыри, пожалуйста.
- Почему?
- А вы все, когда надуваете, на дебилок становитесь похожи, - поясняю я, и дочь моя заливается смехом.
Я провожаю ее до остановки, усаживаю в автобус. Она быстро, порывисто целует меня на прощанье. Голос ее звенит: "Ты звони почаще, ладно? И заходи, ладно?" Да, да, Оля, непременно. Позвоню, зайду. Привет маме.
С тем и расстаемся. Рассеянно, растроганно улыбаясь, я захожу в телефонную будку. Звоню Илюше.
- Здравствуй, - говорю, - это я.
- Юраша! Привет! Голос у тебя бодрый. Ожил?
- Можно сказать и так. Я вот чего звоню. Я, наверно, до конца недели на люди не появлюсь. Вы там не подумайте, что я отдал концы. Не создавайте похоронную комиссию, ладно?
- Та-ак! Ясно, - смеется он. - Творческий запой или та самая девица?
- Запой.
- Рад за тебя.
- Ну, вот и все. Новостей нет?
- В газетах полно, у нас тихо.
- Дома урегулировал отношения?
- Все в порядке. Семейная идиллия.
- Ну, пока!
- Пока, Юраша!
Погружаюсь, следовательно, в очередной запой. Такой запой (сообщаю для любознательных) происходит поэтапно. Вернее, последовательно, по нарастающей, как и подлинные загулы. Суток двое требуется мне, по меньшей мере, чтобы освоить кухонный стол, заново привыкнуть к нему, как к родному, довериться ему и полюбить. Но это не пустое время. Я перечитываю готовый роман (третий машинописный экземпляр). Переселяюсь в северные студеные края. Давней, нетленной молодостью, мной же воссозданной, веет с первых страниц, и Теодоров самодовольно ухмыляется: что ж, нехреново! Но тут же хмурюсь и раздражаюсь: а это что за мутотня такая? Как это я проглядел эту беспомощную, рахитичную главку, не почуял ее ущербности? Вон ее! Крест накрест ее! - ярюсь я, нещадно черкая, хоть и осознаю, что своими руками уничтожаю двести, а то и триста рублей. Зато как пробудилось сразу действие, как задвигались, оживая, герои и геройчики! И вот это тоже надо убрать, - вхожу я во вкус правки, - и вот этот глубокомысленный пассаж надо вырезать, как бесполезный аппендикс!
Свирепствую, одним словом. Уродую чистую, такую красивенькую машинопись. Но не жаль, нет. Мы, товарищ читатель, беспокоимся, чтобы вы не захандрили над нашим произведением, не впали, чего доброго, в летаргический сон. Этого мы с Теодоровым не переживем. А потому свирепствуем, пусть с опозданием, пусть это грозит перепечаткой, а значит материальными издержками… Новый облик сочинения, не столь благостный, оправдывает все.
(Видела бы ты, Лиза Семенова, умное, одухотворенное лицо Теодорова в эти часы запоя! Небось, сразу бы сняла вето с этой квартиры!)
Наконец, наступает время для новой рукописи - да, да, Лиза, той самой, шизичной. К ней я приступаю с внутренним сладким трепетом, как, предположим… прости за пошлость, Лиза… к несовершеннолетней, неискушенной малышке. Страшно, боязно! Оправдаются ли смутные ожидания? Так ли она чиста и искренна, как я себе представляю, или за полмесяца разлуки изменилась до неузнаваемости и сейчас потрясет своей несомненной лживостью? (Дымлю нещадно. Плитку не выключаю: поточный метод кипячения воды и заварки чая.) Первый лист, второй, третий… пятый, седьмой… и я шумно перевожу дыхание. Слава тебе, Господи! Кажется, не фальшивка… кажется, не туфта… тьфу, тьфу! Последний, пятнадцатый лист оборван на середине фразы… кто-то, видимо, пришел в гости (не помню кто), а продолжить я уже не сумел.
Та-ак! - Потираю я руки. Так-ак! Что-то в этом есть, Юраша, и кретином будешь, если не осуществишь замысел. Назревает (уже назрело) болезненное нетерпение приступить к кройке и шитью этого романа. Лиза Семенова родилась в Москве в 1970 году. Ходила и детский сад, затем поступила в школу и успешно ее окончила. Успешно поступила… Слушай, Семенова, сгинь! Не мешай, пожалуйста, творить. Не маячь перед глазами, неужели тебе хочется попасть на эти листы, неужели ты такая тщеславная? Ну, хорошо. Ну, предположим, я включу тебя в роман. Станешь соучастницей смысла - может быть, даже активной. Но ты же не представляешь, неразумная, как я могу с тобой поступить! Некоторое внешнее сходство, возможно, сохраню. Но я не обещаю, что зеленые глаза твои в силу творческой необходимости не станут вдруг водянисто-бесцветными, да еще косоватыми к тому же. Припухлые, свежие губы твои я могу сделать бесстыдно порочными. Ты обязана будешь (в силу творческой необходимости) слегка полысеть. У меня запланирована драка, и ты, возможно, лишишься кончика носа: его откусит соперница. При всем при том некоторые детали, штрихи недвусмысленные подскажут твоим друзьям и подругам (если они прочтут), что прототипом этой героини послужила именно Лиза Семенова. Вот так. Подумай, стоит ли присутствовать в романе Теодорова! И Лиза исчезает.
Так я разделываюсь с неотвязной Лизой. Больше не вспоминаю ее. Десять суток (я прихватил другую неделю), даже по ночам (а ночи идут по сокращенной программе) я не думаю о ней. Меня серьезно растревожила семнадцатилетняя Марусенька Трифонова. Чем дальше, тем сильней я привязываюсь к этой девушке. Потакаю ей всячески, оберегаю, как могу. На тридцатом, примерно, листе - так велит правда жизни, направляя мою руку, - Маруся моя обязана поддаться искушению и подарить себя некоему безумному Володе. Но я оттягиваю на пять листов этот час ее падения… Бедная Маруся! Очень мне ее жаль. А ведь еще предстоит в обозримом будущем (если такие запои станут регулярными и затяжными), предстоит мне уничтожить Марусю самым зверским способом, с издевательством и насилием… да-а!
Спеша по улице в магазин за новым запасом сигарет, чая и минимального количества продуктов (ибо деньги на исходе), Теодоров пугает прохожих своей щетиной, диковатым взглядом, неожиданными вопросами, вроде: "А сегодня, например, какой день? А число?". В магазине я лезу к прилавку без очереди, что-то бормоча о больных грудных детях, и при этом покупаю для них ливерную колбасу. Ну, невтерпеж мне стоять в очереди! Так тянет назад за любимый кухонный стол к Марусе! Уже не верится мне, что именно я предавался относительно недавно забубенному пьянству и сводил счеты с жизнью. За кухонным столом тоже можно быть пьяным (даже до невменяемости), но это уже качественно иное состояние. (А будто ты этого раньше не знал, Теодоров!)
На десятый день под вечер неожиданный стук в дверь пугает меня. Так известный бедолага Крузо вздрогнул, увидев человеческий след на песке. Я быстро встаю и спешу в прихожую. Кто бы это мог быть? Кому я понадобился? Открываю и, пораженный, отступаю на два шага. Вот уж кого я не ожидал увидеть!
- Юрий Дмитриевич Теодоров здесь живет? - смиренно спрашивает она с порога.
- Да, это я. Входи.
- А правда это ты? Очень не похож. Бороду отращиваешь, да?
- Нет, не бороду. Я… это самое… не бреюсь я. Некогда мне… это самое… бриться. Входи, Маруся.
- Ка-ак?!
- Прости, Лиза. Маруся там на кухне. Входи.
- Ну нет. Я уж тогда, пожалуй, пойду. Извини.
- Постой! - пугаюсь я. - Куда ты? Не понимай буквально. Ее вроде бы нет. А вроде бы…
- Так есть или нет? - хмурится она.
- Точно не знаю. Иди сама убедись. Ну, входи, входи! - втягиваю ее за руку.
- Я, собственно, зашла, чтобы узнать, не заболел ли ты, - объясняет Лиза.
- Нет, я здоров. Трезв. Все в порядке. А вот Маруся потихоньку спивается, - вздыхаю я.
- Что за ерунда! - сердится Лиза. Решительным, быстрым шагом проходит на кухню, бросив беглый взгляд в комнату, и тут же закрывает ладонью нос и рот. - Ужас! Газовая камера.
- Да, Бухенвальдчик небольшой… извини.
- Ну, и где же эта Маруся? - вопрошает она, но, взглянув на стол с исписанными листами, озаренно смеется. - Вот дура, сразу не сообразила! Творишь, да? Я помешала? Сейчас уйду.
Я беру ее за руку: еще чего! Никуда она не уйдет, раз уж пришла. Кстати, мне пора сделать передышку, а то я слегка обалдел, перетрудился, перенапрягся. К тому же голоден, как пес. Есть у нее деньги?
- Много надо?
- Ну, я не знаю… Ну, четвертную, что ли.
Четвертная у Лизы находится.
Мы сделаем так, сразу оживляюсь я. Она тут подождет, почитает что-нибудь, а я рысью смотаюсь в магазин и отоварюсь. Хорошо, что пришла! В самый раз! Я давно не слышу человеческой речи. Только таракашки навещают, но они бессловесные. А теперь, значит, все в порядке. Хорошо, что пришла! - неудержимо несет меня. Жди.
Исчезаю, хлопнув дверью, с четвертной в кармане. Сбегаю по лестнице вниз - хорошо, что пришла! - и на улице вдруг застываю, пораженный мыслью: а зачем, интересно, мне понадобилась именно четвертная? Неужели я посмел подумать…? Нет! Неужели я собираюсь…? Нет, нет! Ни в коем разе. Исключено. И я поворачиваю к магазину.
Но другой Теодоров тут же останавливает меня. Да! - твердо! заявляет он. - Да, Юра! Ты прекрасно знаешь, почему занял двадцать пять, а не меньше. Правильно сделал! Молоток! Ведь Лиза пришла, смирив гордыню, после долгих и наверняка нелегких колебаний. Хамом будешь, Юра, безнравственно поступишь, если не организуешь ей достойную встречу.
Да и самому тебе нужен приток свежих сил. Сейчас ты невменяем, никудышный собеседник. А бабка… О, бабка поможет! Лишь бы была дома.
И я направляюсь в другую сторону.
Бабка, разумеется, дома. Она приоткрывает дверь на мой стук и вглядывается в меня через щель. (Ситуация Раскольникова. Сейчас я должен войти и хряснуть ее по черепушке.)
- Ты кто? - не узнает она меня. Давно я тут не бывал, забыла старая…
- Я, бабуля, покупатель! - бодро, весело (чтобы не испугалась) отвечаю.
- А чего надо?
- Этого самого, бабуля. Одну штуку.
- Да нету у меня. Откуда у меня!
- Есть, есть! - смеюсь я. - Вот, держите, бабуля. Пятерочку сдачи, бабуля.
- Ох, господи, покоя нету! - вздыхает она, принимая через щель денежку.
Я приплясываю в нетерпении на лестничной площадке. Значит, Лиза, ты решилась все-таки прийти. Не дождалась, пока Теодоров сам о тебе вспомнит. Вывод отсюда какой? Не иначе, ты хочешь укрепить дружеские связи между двумя государствами. Одобряю, конечно. Но в этом проглядывается некая твоя слабость. Я предпочел бы, Лиза, чтобы ты проявила большую неуступчивость, раз уж сама затеяла конфронтацию. Впрочем, неизвестно, чем обернется встреча.
- На, держи! - открывает дверь бабка, потеряв бдительность. - Сдача вот.
- Ага! Все правильно. Крепкая?
- А то ты не знаешь!
- Как вообще-то жизнь, бабуля?
- Да как! Болею я. Ноги не ходят. Пенсия маленькая. Только на хлеб и хватает.
- Держитесь, бабуля! Я, может быть, скоро еще загляну.
- А вот заглянешь, тогда и говорить будем, - отвечает она почти по Федору Михайловичу.
Лиза сидит в комнате на тахте; перед ней на полу расстелены театральные афиши, мои. Разглядывает их с рассеянно-задумчивым видом. На ней джинсы, светлая маечка под той же легкой курткой. Я ставлю сумку, смело подхожу, ступая по афишам, и…
Пауза. Поцелуй нешуточный. Затяжной поцелуй. Только муха жужжит в тишине. Только лает на улице собака - живая.
- Это за то, что пришла, - поясняю я, слегка задыхаясь. И она переводит дыхание. Оправляет светлые волосы.
- Больше не надо, хорошо?
- А почему?
- Потому, - говорит она, немигающе глядя, - что сегодня ничего не будет. Сразу хочу сказать.
Такое вот заявление!.. Странное заявление. Нелепое какое-то, наглое. Антиконституционное.
"Это мы еще посмотрим", - мелькает у меня. А вслух я жизнерадостно говорю:
- Давай ужинать! Стол тут соорудим. Муху заодно покормим. Она голодная.
"Не поверил мне, - думает, наверно, Лиза. - Безнадежен".
Далее много чего происходит. (Я вспоминаю подробности ранним утром.) Они складываются почему-то в три серии.
I. Перво-наперво Лизонька моя отказывается есть (она сыта) и пить. Второе понятно. Бутылка заткнута газетным пыжом. Жидкость в ней, хоть и светлая, но какая-то подозрительная. Крепчайшая, в общем, бабулина самогонка.
"Мне жизнь еще дорога", - заявляет Лиза. Теодоров же, напротив, готов рискнуть, что он уже не раз делал. Он писатель отчаянный. И он верит в бабкин народный талант, в ее человеколюбие. Не подведет бабуля, не отравит.
"Значит, делается это так, Лиза, - деловито приступаю я к процессу и наливаю половину, нет, две трети чашки. Ударная доза. - Главное, не смаковать, Лиза. Напиток специфический, пьется решительно и бесповоротно".
Я опрокидываю в себя чашку, стараясь, чтобы… как бы это выразиться?.. черты моего лица не дрогнули, не исказились. Передохнув, с улыбкой смотрю на Лизу: ну, как, мол, лихо?
Она сидит с закрытыми глазами, бледная. Ей, видимо, страшно. "Уже? - спрашивает. - Можно смотреть?" - "Да, пожалуйста!" - бодро отвечаю я, подцепляя на вилку корейский жареный папоротник. Она открывает глаза и долго, внимательно изучает меня жующего, словно редкостный человеческий экземпляр. "А одеколон вы тоже пьете?" - спрашивает она. Почему-то переходит на "вы" - вероятно, из уважения. "Только "Ожен", и то крайне редко", - отвечаю я, жадно жуя. Аппетит отменный, но закуски маловато. Не мной замечено, что вдохновенное творчество стимулирует пищеварение. А бабулина самогонка действует на меня, растренированного, как сильный электрический разряд: сотрясает голову, заряжает теплом каждую жилку. "Изменяю тебе, Маруся, - беззаботно думаю я. - Ничего, не скучай. Еще встретимся".
Лиза, между тем, хочет знать, всю ли бутылку я собираюсь прикончить. Если таковы мои планы, то ей здесь делать нечего.
"А ты помоги мне", - находчиво отвечаю я, жуя, блаженно улыбаясь, как недоразвитый.
"Такую пакость пить? Извини".
"Откуда тебе известно, что это пакость? Бабка имеет авторский патент. Очень даровитая старуха. Вообще, Лиза, ты меня удивляешь. Ты журналистка, так? Где же твое профессиональное любопытство?"
"Я не обязана травиться".
"Предположим. Ну, а мой профессиональный успех ты можешь отметить?"
"Какой успех? - прищуривается она. - Выдумал свою Марусю?"
"И это тоже. Но есть еще кое-что. - Я встаю и достаю из куртки московское письмо. - Вот, почитай".
Странно, но в последние дни, беззаветно увлекшись Марусей, я совершенно забыл об этом важном письме. Всегда так. Пока рукопись путешествует, я волнуюсь за ее судьбу. Вот и с этим романом. Любопытство к нему сохранится вплоть до превращения его в гранки. Вычитав их, я поставлю на романе крест. Готовая книжка порадует, конечно, но не более того. Ничего не поделаешь, новые привязанности отодвигают старые на дальний план, в тень памяти.
"Хорошо, налей!" - вдруг решительно говорит Лиза.
Я вскидываю на нее глаза от тарелки. Какая она взволнованная, как вдруг преобразилась!
"Ага! - говорю. - Заговорила совесть!"
"Я же не знала, что… Поздравляю!"
"Спасибо, Лиза". - Буль-буль-буль. Щедро лью в чашку.