Этот ли день или другой. Он возился с красками, я шел в город, дорога над рекой Беллингер, очередное наводнение отступило, примяв траву: она лежала плоская, словно труп, а порой смахивала на еще не смытую блевотину. У пилонов моста торчала охапка палок и бревен, ОБЛОМКИ КОРАБЛЕКРУШЕНИЯ, жуткое нагромождение коры и сучьев, все виды растений и минералов, и тут же фонарный столб, оборванные провода тянулись от него, как рыбьи кишки. И тут я заметил, еще издали углядел: сине-серое, размером чуть больше сосиски, что мы ели на завтрак. Большая грязная колымага вывернула из-за угла, разогналась, вздымая пыль, разбрасывая во все стороны железки и деревяшки, все смешалось, конец света, последняя мысль мухи. Сердце билось часто-часто, перекачивало кровь из камеры в камеру. Мясо-музыка, мясо-музыка, два ритмичных удара, и я уже сбегаю с холма, с дороги по откосу к реке. Хвостик моего щенка, вот что я увидел, неразожженный погребальный костер, спаси его Бог. Неслабое потрясение, Господи ж Боже ты мой, лежит, пасть раскрыта, какие-то гады обглодали его, брюхо наполовину выедено. Спаси его Бог, я подцепил легкое тельце своей загнутой палкой и стоял, думал, что делать дальше. Вернулся на дорогу, новую рубашку порвал о проволоку. Надо найти мешок из-под муки, уложить его и отнести домой, устроить могилку, на древней ЗАТОПЛЯЕМОЙ РАВНИНЕ, под речными камнями. Следовало завернуть в кооперацию, там бы мне помогли, но до паба рукой подать, и я пошел туда. Сел в привычном углу под радио. На стойку я труп не клал, соблюдал гигиену.
Что-то пошло не так, хотя Мерль принесла мне кружку, и я начал пить, до последнего стараясь соблюдать ЭТИКЕТ. Обычно я растягиваю выпивку на много часов, но тут выпил сразу. В эту пору дня воняет мытой пепельницей, пока Кевин из кооперации не начнет пукать, раскуривая трубку. Сначала никого не было, кроме героинщика у которого в штанах и задницы не намечалось а потом пришли Гатри. Их двое, старший - Эван, а брат его вполне приятный человек. Я слыхал, Гатри нанимались на три недели ставить забор, а чек им подсунули неплатежеспособный, как они только что обнаружили, так что настроение у них было не из лучших. Гэри Гатри твердил, что прихватит свой "Д24" и сломает все, что наработали за эти три недели. Очень уж он обозлился. А поскольку в пабе, кроме меня, сидел только наркоман, и тот молчал, само собой, я слушал весь разговор. И пса моего они заметили. Эван со мной говорить не стал, сказал Мерль, что про меня надо сообщить ИНСПЕКТОРУ ЗДРАВООХРАНЕНИЯ. А я тоже громко спросил Мерль, не найдется ли ящика из-под бутылок, если дюжина бутылок влезала, влезет и моя собака. Она ответила, что только что всю тару пожгла. Наркоман прихватил кружку и вышел на улицу.
Эван прицепился ко мне: придурок пьет с мертвой собакой. Здоровый козел, ноги - что столбы, которые он всю жизнь зарывает в землю. Я не стал отвечать, понадеялся, что его брат вступится, но брат был не в себе, все думал о мести, свалить три мили забора и оттащить трактором бревна в реку. В хмельном сумраке бара зловещие планы процвели, как Проклятье Паттерсон. Эван пустился рассуждать насчет выеденного брюха щенка, я подставил другую щеку, но когда он силой попытался отнять у меня труп, я рванулся, как голубой зимородок, пикирующий над горчично-желтой шкурой реки. Схватил его мизинец, хрупнул им, словно попавшим в клюв крылом бабочки.
Эван принадлежал к СТАРИННОМУ СЕМЕЙСТВУ в этом округе. Его фотография висела на стене, он служил в Беллингенском XVIII-м, но теперь повалился на пол, корячась, завывая, прижимая к груди свой СЛОМАННЫЙ МЕТАКАРПАЛЬНЫЙ СУСТАВ.
Одно мгновение - и враг сражен.
Гэри придвинулся ко мне. Я аккуратно уложил своего пса на стойку, и покровитель Эвана понял, что его ждет.
- Слышь, Ням-ням, - сказал он мне, - передай своему чертову братцу-взломщику, что нам в округе такие ни к чему.
Но я по ошибке подумал, что нас с братом гонят из-за сломанного мизинца Эвана Гатри. Этого я не мог перенести. За что я винил Мясника, это же я теперь сотворил сам. И я помчался домой в великом смятении, я, муха, овод, ВРАГ ИСКУССТВА.
8
Не стану винить Хью - какой в этом смысл? - и не стану равняться с Ван Гогом. Но можно припомнить, как блаженненький братец Винсента Тео положил конец шестидесятидневной работе в Овер-сюр-Уаз. Три тысячи альбомов набиты скверными репродукциями и занудными рассуждениями насчет того, что шестьдесят картин, написанные в те два месяца, стали "последним рассветом" и что вороны на пшеничном поле "явно свидетельствуют" о намерении Винсента покончить с собой. Но еби меня бог, ворона - глупая птица, Винсент был жив, он видел перед собой пшеничное поле и ворон и рисовал по картине в день. Безумный, как вантуз - ну и что? - надоедливый, как настоящий художник, и может быть, доктор Гаше не приглашал своего пациента приехать и поселиться у него, но все художники такие, черт побери!
На закате, когда уходил свет, дом Гаше пропитывался скорбью Винсента. Он готов был извиняться перед всяким и каждым, но все это время он был связан прямым проводом с Богом, и после двух месяцев сел в поезд до Парижа, поехал повидать Тео, не чтобы спланировать, блядь, самоубийство, а чтобы продать часть своих картин. Почему бы и нет? Уж он-то знал цену тому, что он сделал.
От Овер-сюр-Уаз до Парижа ехать недолго. Я сам недавно проделал этот путь. Трудно представить себе менее романтическую дорогу, хотя бы и по западным пригородам Сиднея. Мои попутчики, из которых один, с отвратительной лихорадкой на губах, непременно хотел пить со мной из одной бутылки перно, отнюдь не украшали поездку. Полтора часа с того момента, как я вышел из ставшего знаменитым сада доктора Гаше - и я в Париже. Так же добрался до столицы и Винсент. Тео был его дилером, помощником и спасителем, он был его братом, и скоро Винсент скончается в его объятиях, но этот же самый чертов Тео Ван Гог поступил как всегда поступают дилеры: сказал брату, что рынок падает, мода на него еще не пришла, коллекционер, интересовавшийся его искусством, помер, уехал, развелся и остался без денег. Тео, прости его боже, пал духом. Он решил, что настала пора Винсенту посмотреть "в лицо реальности", и Винсент так и сделал: вернулся в Овер-сюр-Уаз и два дня спустя прострелил себе грудь.
Когда я услышал, как Хью ревет и стонет на дороге, у меня за спиной было всего сорок семь дней работы, и меня бы не остановила ни веревка, ни пуля. Восемь больших холстов уже хранилось в чертовом хлеву, а девятый, плоский и нагой, распростерся передо мной.
Вся морда у Хью была разбита, начала вспухать, по щекам толстым слоем размазаны сопли с кровью, капают на сухой труп, который он прижимал к себе, будто новорожденного младенца. Целый час я извлекал из него эту мрачную историю, но толком ничего не понял - думал, фонарей ему понаставил Эван Гатри. Только неделю спустя мне рассказали, как Хью бился головой о железное ограждение дороги над рекой, и все эти ссадины и синяки на его лице, вздувшие следы ушибов, желтые, алые, фиолетовые пятна, словно фуа гра, - все это он причинил себе сам, поскольку, как и я, неверно понял, что происходит.
Не впервой он ломает человеку мизинец, и в прошлый раз я претерпел столько утрат и боли - до сих пор не могу об этом говорить. Мы с Хью решили, что снова попали в ту же беду, но вскоре выяснилось, что хоть наше дальнейшее пребывание в доме действительно под угрозой, все остальное оказалось вовсе не тем, чем представлялось. В любом случае, ругать брата я не стал. Расстроился сильно, однако этого не обнаруживал. Сказал, пусть осуществит свой план, найдет повыше сухое местечко и похоронит пса. Я даже помог уложить странно полегчавшее тело в мой лучший рюкзак. И он отправился, пес за спиной, лопата и мотыга в руках, а я вернулся к своей картине. Теперь я знал, что отсчет времени уже пошел, и вскоре рядом с нами закружат марионетки-бюрократы, выводок белых муравьев, липнущих к безупречно гладкой поверхности живой картины, портящих все.
Запасы кончились, Кевин из кооперации не шел навстречу, и потому с утра я работу не планировал, но поняв, как драгоценно время, уходящее с каждым вздохом, отважился приняться за ту штуку, что внушала мне священный трепет, за вышивку в рамке, которую мама когда-то повесила над своим ужасным ложем:
ЕСЛИ УВИДИШЬ, КАК ЧЕЛОВЕК УМИРАЕТ, ПОМНИ, ЧТО И САМ ПОСЛЕДУЕШЬ ТЕМ ЖЕ ПУТЕМ.
УТРОМ ГОВОРИ СЕБЕ, ЧТО И ТЫ МОЖЕШЬ НЕ ДОЖИТЬ ДО ВЕЧЕРА, А КОГДА ПРИХОДИТ ВЕЧЕР, НЕ ОТВАЖИВАЙСЯ СУЛИТЬ СЕБЕ РАССВЕТ.
Не хотелось мне браться за это, все равно что руку на раскаленный утюг положить, шипение, запах паленного мяса. Добрый час я возился, прибирал студию, драил линолеум, подстилал газеты, разворачивал неначатый холст. Если увидишь, как человек умирает. Я снял миксеры и промыл их. Не было никакой необходимости возиться с этим, но я медленно, слой за слоем, сдирал краску, образовавшую собственные миры на Х-образных лопастях. "И ты можешь не дожить до вечера", и все нарисованное прошлое легло слоями, как разносортная лакрица, отложения минералов, зеленые, черные, изобильная желтизна, сверкающая обманка, золото дурака, называют ее в Болоте. Все тянул. Чистил лопасти и лезвия металлической щеткой, пока не засверкали, и тогда, зажмурившись, я погрузил вращающийся бур в сердцевину черного Марса, угольно черного, графита, 240 вольт, 100 оборотов в минуту, фталовая зелень, алый ализарин - началось. Я вошел. Отряхнул капли очередной смеси - холодная, всосавшая в себя весь свет чернота - великолепный и страшный узник в банке с краской. И в самом его злобном сердце - капля красного ализарина. Я мог заранее рассчитать, как столкну друг с другом еще не рожденные формы, как алый ализарин покажется черным на черном, но в конце "СУЛИТЬ" запылает, как лист на пожаре. Потом я ввел ультрамарин, синий, с оттенком легкой жженой умбры, и родилась новая чернота, теплая, как зимнее покрывало для призового скакуна ценой в двадцать тысяч долларов, и я запятнал холст разведенным фиолетовым диоксаном, таким, блядь, жидким, жемчужно-серым отливал, тайная кожица, ее можно заметить под разводами слова "Утро" и кое в каких других местах, где корчился и ежился томивший матушку страх, и сегодня вы можете проследить размытости, соскребы, поправки, колебания, где я толкал в гору, как Сизиф, непокорные буквы, которые отныне призваны служить мне, а не римскому резцу и не поэтической рифме - до тех пор пока "Не отваживайся сулить" не поднялось в своем благородном уродстве, подобно пожару на молокозаводе 1953 года, десять человек погибло в дыму среди лопнувших от жара канистр. В последний день, спозаранку, на росистом и ясном рассвете, я приготовил несколько слоев покрытия, гель разведенный 9/10, и наложил их, легче речной дымки, поверх этой черноты. Что касается картины в целом, после стольких лет она все-таки попала в приличный музей, и я не стану вам все разжевывать, словно тупому дилеру, который приставал ко мне в самолете: "Почему я про вас не слышал?"
Скажу только: я тер, и покрывал, и скреб, и присыпал, и так картина превратилась в битву с самой собой и против самой себя. Вот что внушило бы всякому страх божий, эти тайники черного цвета, в них можно задохнуться, сдохнуть, они жгли огнем по голому телу.
Три дня продолжалась работа. И вот она закончена. Дурной знак - никто к нам не заходил. Хью тем временем избавился от пса, маленькие глазки глубоко запали, и он бродил по усадьбе тише воды ниже травы или полол чертополох. Я держался подальше от Беллингена, предпочитая не появляться на месте преступления и потратить лишние полчаса на путь до Коффс-Харбор. Проблемы уже начались - израсходованы краски, не хватает фталовой зелени, а я бы предпочел не менять палитру. На четвертый день после эпизода с мизинцем явился первый враг, идиот из городского совета Беллингена в длинных белых носках - инспектор по застройке с планшетом в руке. Обошел усадьбу с рулеткой, замерил расстояние от берега реки до туалета. Таким способом в маленьких городах избавляются от нежелательных лиц. Объявляют, что дом построен с нарушениями. А мне какое дело? Не я его строил.
И деньги кончались. Я тушил овощи, пока не стошнило. Хью, благослови его бог, ни разу не жаловался. И никто не удосужился объяснить нам, в чем мы провинились. Мы сражались не с тем противником и по ложной причине. Только через одиннадцать дней после того, как был сломан злосчастный мизинец, по решетке для скота к нам въехала полицейская машина и рядом с водителем из Коффс-Харбор сидели не местные копы, а два агента в гражданском. При виде машины Хью кинулся бежать через всю долину, и разыскать его удалось только вечером, когда он услышал мотор отъезжающей машины и вылез, грязный, с вытаращенными глазами, из вомбатовой норы.
9
Полиция по делам искусства - та же полиция, и этим все сказано, они врываются в дом, наглые, как свидетели Иеговы, и под столь же нелепыми предлогами. Но в тот туманный день в Беллингене я еще был незнаком сданной разновидностью и по ошибке причислил эту парочку к обычному типу.
Старший, лет пятидесяти, высокий и крепко сбитый, смахивал на громилу-копа прежних времен, но двигался странной, чуть ли не вприпрыжку, походкой, и все вертел крупной квадратной башкой, словно Эйфелеву башню, блин, высматривал. На нем был паршивый свитер "Фэйр Айл", и свою вонючую трубку он то и дело выбивал, сплевывая при этом смолы на вверенное моему попечению пастбище. Детектив Юбэнк излучал легкое благодушие, как почтовый чиновник, которому осталось две недели до пенсии, но каким-то образом поддерживал эфирное сообщение со своим более головастым напарником.
Младший, Амберстрит, на вид был не старше двадцати пяти, но на его лице уже прорезались глубокие V-образные морщины, стрелками направленные к бледно-серым глазам. Напарник называл его "Барри". Узкий рот, уголки губ опущены, и вся его сутулая, лишенная мускулов фигура навела меня на мысль, что полиция по делам искусства - особая каста, и подобно тому, как при виде красивой супруги Жан-Поля все начинают предполагать некие достоинства, скрытые в ее весьма заурядном муже, так и странная птичья внешность Амберстрита набивала цену трубке и свитеру "Фэйр Айл" его напарника - куда там "Сотбиз".
Копы застали меня врасплох, а чего вы хотите? Они же не предупредили, что приехали из Сиднея. Я-то думал - из Беллингена, за Хью. А им понадобилось посмотреть мои картины, и я повел их на выставку в сарай. Да, я раздобыл картины и холст мошеннически, если угодно, так что они со мной сделают? Повесят? Да, я продал миссис Дайсон тонну удобрения, и Жан-Поль вполне мог по этому поводу расстроиться. Богачи - они такие, впадают в панику при одной мысли, что их добротой злоупотребляют. Какой скотиной надо быть, чтобы так обходиться с ними, а?
Я повел Юбэнка и Амберстрита в сарай, словно это коллекционеры с Макуэйри-стрит явились ко мне в студию, и, должен сказать, на этом этапе Юбэнк вел себя вполне дружелюбно, хотя и напомнил, что на меня было заведено дело, "я на заметке", как он выразился. И все сыпал вопросами про огород и зебу, для которых Дози арендовал наш выпас у дороги. Амберстрит помалкивал, но без затаенной угрозы. Юбэнк признался мне, что напарника главным образом беспокоит возможность вымарать в навозе новенькие "Док Мартенсы".
Сарай как сарай, задняя половина завалена копнами сена от миссис Дайсон, в передней половине земляной пол. Здесь я ставил трактор, хранил цепную пилу, садовые ножницы и прочий инвентарь, который не следовало оставлять во дворе. И здесь, обернутые вокруг длинных картонных цилиндров, прислонялись к стене мои картины, стояли себе рядом с киркой, мотыгой, серпом и всем прочим. Не идеальное хранилище, но не мог же я оставить их в студии - они слишком громко кричали мне в самое ухо.
- Отлично, Майкл, - сказал детектив Юбэнк. - А теперь вы нам все покажете.
Я пошутил - даже и не спрашивайте - что-то насчет ордера на обыск.
- В машине, - ответил Амберстрит. - Позже предъявим.
Тут я дернулся, но быстро пришел в себя. В чем меня обвиняют, на худой конец? В занятиях искусством на деньги Жан-Поля? Хуй с ним. Не стоит испытывать терпение богатого человека. Как послушный гражданин, я развернул первый холст. "Я, ЕККЛЕСИАСТ, БЫЛ ЦАРЕМ В ИЗРАИЛЕ". Разложил его на пружинистом в три дюйма толщиной матрасе современного улучшенного пастбища.
Заметьте: восемь миль от Беллингена, Новый Южный Уэльс, я стою в шортах, босиком, рядом Амберстрит, цапля не то журавль, туловище короткое, ноги длинные, талия перетянута ремнем, беспомощный костяк, вся энергия ушла в глаза - изучает мою картину. Оглушительной силы картина, весь процесс работы проступает, так и бьет с размаху по башке. Кажется, я уже говорил, что начал наклеивать прямоугольные холсты на более широкий фон. Даже при рассеянном освещении туманного теплого утра картина смотрелась охренительно.
При первом осмотре полицейские не обмолвились ни словом, даже когда, разворачивая холст, мы наткнулись на гнездо с мышатами. По правде говоря, я был почти счастлив: в тюрьму не посадят, работа удалась, и мышиный запах, а также извилистая светло-коричневая струйка вдоль нижней кромки - словно закалка на японском мече - нисколько ее не портили.
Амберстриту захотелось еще раз посмотреть "Я, ЕККЛЕСИАСТ". Я ведь художник. Могу ли я отказаться, когда просят посмотреть? Я следил за этим странным человечком - руки сложены, плечи приподняты. Юбэнк тем временем насвистывал "Дэнни-бой".
- Сколько это стоит? - задал вопрос Амберстрит. - На рынке, на аукционе?
Полагая, что он пытается компенсировать затраты на однофунтовые краски "Рафаэлсона", я ответил, что в данный момент стоимость картины равняется нулю. Я вышел из моды. Ее не продать, даже под угрозой моей, блин, смерти.
- Понимаю, Майкл. Пять лет назад вы бы получили за это 35 000 тысяч долларов.
- Вряд ли.
- Не стоит отпираться, Майкл. Цена ваших картин мне известна. Но сейчас наступил обвал. Не так ли?
Я только плечами пожал.
- Плачу пять, - сказал он вдруг.
- Господи Иисусе, - пробормотал Юбэнк и отошел в сторону - осмотреть бетонные загончики для свиней, зачем-то принялся молотить по ним поливальным шлангом. - Иисусе, Иосиф и Мария! - возглашал он.
- Без налогов. - Глаза Амберстрита сверкали. - Наличными.