Васька неторопливо двигался навстречу. Дядя был силён – в отца, кроме того, здесь, на руднике, он свёл знакомство с отставным поручиком Семевским, участником японской войны, командиром роты маньчжурских стрелков-пластунов, который утверждал, что приёмы русского рукопашного боя с оружием и без, восходящие к фельдмаршалу Салтыкову и генералиссимусу Суворову, превосходят по эффективности все эти джиу-джитсу, каратэ и ушу. Зачем столько тренироваться, чтобы бить обязательно ногой? Может, это и годится для женщин. Мужчина же всегда в состоянии развить удар рукой не слабее, а по локальной точности и молниеносности реакции – не сравнимый с ножным. Приёмом Суворова – Семевского, который состоял в неожиданном глубоком приседании и ухватывании противника за подколенки, дядя Коля перекинул первого Ваську через перила в речку. И не оглядываясь пошёл дальше.
Второй Васька догонять его не стал; встретив на другой день у драги, сказал: "Каторжнов шмякнулся головой, отдал концы. Теперь берегись, начальник".
Это была чистейшая туфта, Каторжнов, живой и здоровый, где-то отсиживался; дядя потом долго не мог простить себе, что клюнул на такую простенькую наживку. Но он клюнул и решил уехать. Тем более что подоспели другие неприятности: он взял на работу бывшего колчаковца, которого, как заявил чин из НКВД, давно разыскивали (что было неправда – тот спокойно жил в посёлке). Дядя Коля перевёлся на такую же должность на золотой рудник Степняк в Северном Казахстане, а семью перевез в Чебачинск, от него в сорока километрах. Задача на этот раз была проще, чем когда ехали с Украины, семья значительно уменьшилась: тётя Таня вышла замуж за беднягу Татаева, тётя Лариса – за горного инженера, тётя Галя уехала учиться в Харьков и там тоже вышла замуж. Дед с бабой и оставшимися при них Тамарой, Анастасией и Лёней погрузились на две телеги, запряжённые быками, и через трое суток были на месте.
Так семья оказалась в Чебачинске. Городок лежал на берегу огромного чистейшего Озера (чебак – местное название плотвы), с десяток озёр поменьше блестело среди гор и сосен Казахской складчатой гряды.
Войну дядя Коля закончил капитаном. Рассказывал про неё всегда что-то совсем другое, чем Антону приходилось читать (он читал все книги о войне) и даже слышать. Много – про дороги, точнее – что их не было. Как при отступлении где-то в районе Пинских болот орудия бесследно проваливались в трясину вместе с расчётом; пушки, по его рассказам, почему-то тащили всегда сами, без всякой техники, до тех пор, пока не стали поступать американские тягачи-студебеккеры. Одно время он был командиром батареи "Катюш". Каждая из установок гвардейского реактивного миномёта возила ящик с 24 килограммами тола и взрывным устройством, и он, командир, имел приказ: оказавшись в непосредственной близости от противника и предполагая вероятность попадания установки в руки врага, взорвать её вместе с орудийным расчётом. "Почему вместе?" – "Чтобы не раскрыли врагу секрет нового оружия". – "А они его знали?" – "Нет, конечно. Что мог знать простой боец?" Но именно так, рассказывал дядя, погиб расчёт одной из первых действующих установок "Катюш" вместе со своим командиром капитаном Флёровым. От дяди же Антон в первый раз услышал, что маршала Жукова солдаты не то чтоб не любили, но говорили: "Приехал. Теперь живым навряд останешься". Потом Кувычко-средний рассказал: когда требовался проход в минных полях для танков, Жуков приказывал по полю пустить пехоту; проход образовывался, техника оставалась в целости. (Через много лет Антон будет писать – и, как почти всё, не допишет – работу о том, что такой социум, такая странная эпоха, как советская, выдвигала и создавала таланты, соответствующие только ей: Марр, Шолохов, Бурденко, Пырьев, Жуков – сама талантливость которых была особой, не соответствующей общечеловеческим моральным меркам.)
Говорил ещё дядя Коля о тех, кто выживал на фронте. Кто не ленился отрыть окоп в полный профиль, сделать лишний накат на землянке. Кто не пил перед боем наркомовские сто грамм – притупляется осторожность. Кто не шарил в Германии по домам. Дядя один раз попробовал – сержант сказал, что рядом в брошенном замке целая комната костюмов, а маркграф, судя по фотографиям на стенах, был мужчина крупный, как вы, товарищ капитан. Действительно, в гардеробной висело костюмов пятьдесят. Когда дядя Коля стал один примерять, откуда-то сверху, видимо со шкафа, на плечи ему прыгнул здоровенный рыжий немец. Дядю и на этот раз спасли приёмы русского рукопашного боя. Но из Германии он не привёз ничего, кроме двух пар подмёток, которые ему подарил приятель – командир батальонной разведки, сын чебачинского сапожника дяди Дёмы, по всей Германии собиравший для отца кожаный товар.
Перед войной дядя оказался в Саратове, где золота не добывали. Но он быстро переквалифицировался и стал специалистом по нефтегазу. В Саратове первое время снимал комнату в доме у местного немца, которую превратил в пристройку с отдельным входом, построил сарай. От платы отказался и попросил хозяина заниматься с ним немецким языком – через год уже прилично говорил, что ему очень пригодилось ещё через три года.
К старикам из Саратова он приезжал на золотую свадьбу; на торжество съехались все; дед то и дело говорил: "лет шестьдесят тому назад", дядя Коля: "сорок лет тому назад", тётки: "тридцать лет тому назад". Антону цифры казались чудовищными, непредставимыми (купить обыкновенные карманные часы во время русско-японской войны!); он не знал ещё, с какою силою простоты заставляет привыкать к себе самая непонятная вещь в мире – время, и как спокойно он будет скоро, очень скоро оперировать такими цифрами сам.
До нынешнего приезда дяди Коли надо было навестить двоюродную сестру Иру, она передала, что хотела бы встретиться. Идти не хотелось; к удивленью, о наследственных делах не было сказано ни слова, Ира просто хотела поговорить о своей покойной матери – "ты так хорошо всё помнишь".
Её мать тётю Ларису и своих сестёр Иру и Галю Антон увидел, когда бабка выписала её с рудника после того, как только что разбронировали и отправили на фронт её мужа, в чём виновата была она сама.
Когда выпускник Петербургского горного института (он никогда не говорил: Ленинградского) Василий Илларионович Жихарев приехал на рудник Сумак, у Ларисы, третьей дочери деда, уже был жених, бухгалтер шахтуправления Энгельгардт – собственно, экономист, но работавший не по специальности за ненадобностью таковой на советском золотодобывающем руднике. И всё бы ничего, но он был ссыльный и только начал отбывать свой пятилетний срок. "Это, к сожалению, не партия для нашей семьи", – говорила бабка, намекая на то, что он хотя и дворянин, что вообще-то является несомненным достоинством, но репрессированных и сомнительных в семье и так достаточно. Отец деда, священник, остался за границей, в Литве, и о переписке с ним знали где надо; незадолго до отъезда семьи в харьковской тюрьме умер младший брат деда, Иосиф, тоже священник (его предсмертное письмо, пока не пришлось его сжечь, бабка часто перечитывала и всегда плакала); другой брат, о. Михаил, был расстрелян в восемнадцатом году в Иркутске; судьба третьего, полкового священника в армии Врангеля, была неизвестна (последние сведения о нём исходили от случайно встреченного дедом в Екатеринославе вольноопределяющегося Норова: о. Георгий осенял крестным знамением роты, входящие в воды Сиваша); младший брат, Павел, не дожидаясь неприятностей, бросил, воспользовавшись женитьбой, священство, переселился в Москву и работал фельдъегерем. Положение его, впрочем, было тоже сомнительно: жена была дочерью тверского вице-губернатора, расстрелянного по спискам в дни красного террора после покушения на Ленина. Дочери начинали в этом плане тоже не очень хорошо: у Галины, первой вышедшей замуж как будто удачно, оказался не в порядке свёкор – отбывал срок не то в Соловках, не то на Беломорканале.
Дядя Коля пригласил новоприбывшего инженера домой. Увидев Ларису, тот уже в конце вечера объявил, что сражён, таких русалочьих глаз и как водоросли волос не видел никогда, и стал бывать у Саввиных ежедневно. Новый претендент, уступая Энгельгардту в происхождении (его отец происходил из казаков и хоть считался дворянином, но бабка в казацкое дворянство не верила), был зато перспективен, блестящ, всех очаровал. В первый же визит объявил: "товарищей" он не любит, в партию же вступил потому, что не хочет давать им форы; деду читал наизусть Пушкина, а тёте Ларисе – Есенина. Играл на гитаре, пел приятным тенором "К чему скрывать, что страсть остыть успела, что стали мы друг другу изменять"; с тётей Ларисой они пели на два голоса "Оля любила цветы. Низко головку наклонит, Милый, смотри, василёк – Твой всё плывёт, а мой тонет"; потом этот романс Антон нашёл у Апухтина – конечно, без кровавого конца, которым заканчивался песенный вариант.
– Это – партия, – говорила бабка. – Дворянич. Конечно, казацкое дворянство… Но зато он состоит в РКП – у нас в семье ещё никого не было из РКП.
– Ты бы, мама, хоть название запомнила, – нервничала тётя Лариса. – Уже давно они – ВКП(б).
– И совершенно напрасно. РКП гораздо благозвучнее.
С этим Антон был совершенно согласен. Про РКП была песня: "РКП – мамаша наша, РКП – папаша наш", а про ВКП(б) песни не было. (Позже уже Антон поправлял бабку – когда она вместо "Маленков" упорно говорила "Милюков".)
Лариса колебалась…
Когда у неё спрашивали – почему, говорила какую-то чепуху: что все песни и романсы, которые поёт жених, – про измену. Над ней смеялись; дед говорил, что такова тематика двух третей любовных романсов. "Но не всех же", – возражала дочь.
Вскоре молодожёны уехали на другой рудник треста Каззолото, куда Василий Илларионович получил назначение на должность главного геолога. Оклады в Каззолоте, недавно перешедшем в подчинение НКВД, со всеми надбавками были сказочные: главный инженер получал в месяц несколько тысяч (зарплата матери Антона, учительницы, была двести пятьдесят рублей). Кроме того, Василий Илларионович большие деньги имел от своих выездов на рудники, где разведанные месторождения оказались выработанными и насущно необходимо было определить район дальнейших разработок – найти золотую жилу. Молва гласила: у Жихарева нюх.
Действительно, ему всегда сопутствовала удача: жилу он находил. Обставлял это театрально: водил за собою комиссию по колючим зарослям и косогорам, держал на ребре ладони на весу ивовый прут, наполовину очищенный от коры (так делали старики-рудознатцы), велел выкапывать из земли какие-то корешки и нюхал их; закрыв глаз, ложился ухом со стороны этого глаза на землю. Потом топал ногою: здесь. Пригоняли технику, забуривали шурф, промывали вынутую породу, работали день и ночь; где было топнуто, оказывалось золото.
– А как на самом деле вы определяете? – осторожно спрашивала бабка, когда в застолье зять в красках всё это изображал.
Источник знаменитого чутья геолога Жихарева был прост: "Горный журнал", комплект которого с 1888 года он купил ещё студентом и с которым никогда не расставался, возя его в двух чемоданах по всем рудникам и читая ежедневно на ночь.
– Ну, а зачем ивовый прут, ложиться на землю…
– А иначе с ними нельзя! Если сказать, что ещё в 1820-х годах маркшейдер Германн (кстати, знакомый Пушкина) обнаружил на Южном Урале самородное золото в хлористом сланце и известковом шпате, а через полвека другой маркшейдер, Лисицын, в своей статье писал, что в Сибирском Поясе, в его складчатой структуре золотым россыпям соответствует концентрация таких пород, как – ну, я не буду, вы всё равно не поймёте, – если это сказать, не поверят. Слишком просто! В чертовщину всегда верят охотнее. Тут меня приглашают в Бодайбо, так я им собираюсь сказать, что Хозяйка Медной горы… – от смеха он не мог продолжать.
Начальство плакало от счастья: руднику грозило закрытие, куда было девать людей многотысячного посёлка? Василию Илларионовичу выписывали деньги каким-то левым образом – будто бы он работал здесь по совместительству, хотя от места его постоянной работы этот рудник отстоял на тысячу километров. Дополнительно ему привозили из Торгсина ящик шампанского – все знали, что Жихарев пьёт только шампанское и бывший шустовский, а ныне армянский коньяк.
При всём том его жена, тётя Лариса, ходила в таком старом пальто, что перед жёнами других ИТР было стыдно. Из всех талантов Василия Илларионовича самый большой был – тратить деньги.
Каждый год, все восемь лет до войны, он ездил на курорт – всегда в Кисловодск. Деньги с собою забирал все – и отпускные, и левые. И каждый раз перед окончаньем срока присылал телеграмму (не прислал, кажется, только раз) с просьбой выслать на билет. Не только привыкшая считать копейки бабка, но и дядя Коля, и все знакомые, зная, на кого это шло, всё же поражались, каким образом за три недели можно истратить такие сумасшедшие (всегда был только этот эпитет) деньги. Завесу с тайны снял Антон – уже будучи студентом.
В деканате Антону сказали, что ему звонили из приёмной замминистра геологии. Звонил, конечно, Василий Илларионович, который ехал через Москву в Кисловодск на бархатный сезон.
– Что делаешь вечером? – спросил дядя по пути в гостиницу "Москва". – Кстати, уже пять часов. Распакуюсь – и не рвануть ли нам в Большой?
– А билеты?
– Чудачок, кто ж туда по билетам ходит. У тебя случайно нет конверта?
Конверт случайно оказался, Антон поспешно стал выдирать лист из общей тетради. Но бумаги Василий Илларионович не взял.
Давали "Сусанина". Миновав толпу искателей лишнего билетика, мы с дядей подошли к билетёрше.
– Мы тут с этим симпатичным студентом хотели бы послушать Максима Дормидонтыча. Кстати, Перерепенко просил передать этот конверт. Через десять минут мы подойдём.
Я поинтересовался, кто таков Перерепенко.
– Никто. Какая разница. Ну Перебийнос. Или – как там звучала фамилия у казаха в твоём классе?
– Зайбашин.
– Лучше всех! Заебашин. Перерепенко – пароль. Она поняла, не волнуйся.
Когда мы вернулись, понятливая билетёрша уже издали лучезарно улыбалась нам, как всегда и везде улыбались главному геологу шахты "Первомайская" официанты, таксисты, продавщицы, контролёры, железнодорожные провод ники, администраторши гостиниц, парикмахеры. Рядом с ней оказалась вторая, ещё улыбчивее, и проводила нас в ложу первого яруса.
В антракте Василий Илларионович говорил, что валенки Сусанину могли бы найти и не столь фабричного вида, что Дормидонтыч считался любимым протодьяконом патриарха Тихона (это не удивило – Михайлов до дрожи нравился мне в роли протодьякона в первых сценах эйзенштейновского "Ивана Грозного"), но был ещё один великий бас – Лебедев, его расстреляли, он был лучше Михайлова.
В антракте гуляли в партере; Антон процитировал классика: "Пожилые дамы были одеты как молодые и было много генералов".
– Скорее молодые, как пожилые – все в панбархате, чернобурках, песцах. А вообще эта вереница юных красавиц напоминает эшелон фрицевых жён, с которым я ехал в Казахстан. И оккупанты, и наш генералитет отбирали, конечно, лучший женский материал.
Дядя вдруг видимо поскучнел. Отправились в буфет. Официантки не было видно, за соседним столиком уже нервничала какая-то пара. Но стоило Василию Илларионовичу сесть, как к ним тут же подлетела симпатичная девица в белой наколке, и через несколько минут уже несла мельхиоровое ведёрко, из которого в разные стороны смотрели два шампанских горлышка: одно – золотое, другое – серебряное, поставила тарелку бутербродов с чёрной икрой – на столе лежали только с красной. Бутерброды и пирожные Антон с трудом доел, запивая шампанским, налитым из серебряной бутылки; вторую даже не открыли, Антон хотел её прихватить – заплачено! – но Василий Илларионович огорчился лицом, и златоглавую красавицу оставили симпатичной девице.
Вечером следующего дня мы уже сидели в известном "Поплавке", который тогда был пришвартован к парапету на Москва-реке недалеко от кинотеатра "Ударник". Вскоре столик был уставлен тарелками с икрой, осетриной и бутылками с шампанским; Василий Илларионович выглядел довольным, что наконец-то племянник вырос и с ним можно как следует посидеть и выпить и поговорить на мужские темы.
– Меня твои родственники за Ларису осуждают. Они в чём-то правы… Тётка твоя хорошая женщина. Но она инфантильна. А я люблю, чтобы женщина у меня в руках пищала и билась!
Декламировал стихи: "Целовал я у Ортрудочки нежно-трепетные грудочки, как котёнок, часто голенькой на ковре резвилась Оленька".
Читал и что-то более знакомое: "Люблю как-то странно, туманно, нежданно, гипнозно-полночно, блудливо-порочно, так нежно-мимозно, так тайно-наркозно…"
– Северянин?
– Какое имеет значение! Ты послушай: тайно-наркоз но…
Пили шампанское – любимое вино сэра Уинстона Черчилля. Я уже не раз слышал от дяди такую квалификацию советского напитка. Василий Илларионович с удовольствием рассказал её историю.
Когда во время войны Черчилль прилетел в Мурманск, за ужином адмирал, кажется, Кузнецов, угостил его советским шампанским; то же было и в Москве. Черчилль вино похвалил. Потом он вернулся и возглавляет себе спокойно вооружённые силы Великобритании. Однажды его будят глубокой ночью: пришла шифровка, через час должен приземлиться, если не собьют, советский самолёт. Премьер-министр, не любивший, чтобы ему прерывали еду и сон, чертыхаясь, одевается и едет на военный аэродром. Самолёт благополучно приземляется; майор советской армии передаёт пакет лично сэру Уинстону Черчиллю от маршала Сталина. В нарушение всех протоколов Черчилль вскрывает пакет тут же, читает, читает ещё раз. Наши солдаты меж тем сносят по трапу какой-то груз. Груз оказывается ящиком с советским шампанским. Черчилль благодарит за сопроводительный подарок и спрашивает, где же основной пакет, ради которого был затеян столь опасный перелёт. Вежливо, но твёрдо майор говорит, что ничего более вручить или сообщить господину премьер-министру сэру Уинстону Черчиллю не уполномочен. Премьер отдарился позже кинофильмом "Багдадский вор", за что Антон ему был очень благодарен.
В конце рассказчик сделал знак, официант подошёл и открыл вторую бутылку любимого вина великого человека, за здоровье которого дядя и предложил, когда официант отошёл, выпить. Вкусы главы британского правительства и главного инженера сибирского рудника вообще совпадали: оба любили Костромской сыр, которого премьер опустошил в Ялте две сырницы и огромный ящик коего ему привезли в Потсдам; оба предпочитали сигары (в ту, докубинскую эпоху дядя доставал их за большие деньги у швейцаров "Националя" в Москве и "Европейской" в Ленинграде) и бифштексы, любимой лентой и того и другого была "Леди Гамильтон" с Вивьен Ли и Лоуренсом Оливье. Дядя расковался: говорил "наши соузники по соцлагерю", "госкапитализм".
– Но что нам сегодня играют? – он повернулся к оркестру. – Врут кларнеты, как кадеты, врёт тенор. Машет палкой, точно шашкой, дирижёр. – Это я так, к слову, оркестр как будто ничего.