Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков 22 стр.


Рассказ имел неожиданный результат. Майор про Египет судить не брался, а вот у нас на западной границе была действительно похожая история. Уже после войны один подполковник сообщил, что под Брестом при отходе наших войск он, тогда лейтенант, получил приказ и взорвал в лесу вход в большой подземный цейхгауз с военным имуществом и продовольствием. Взяли взвод солдат, раскопали. Но когда начали газосваркой резать в бетонной стене последнюю железную дверь, раздалось кляцанье затвора и хриплый, но твёрдый голос громко произнес: "Стой! Кто идёт?" Пять лет назад, когда взрывали, забыли про часового. Банки консервов в складе считались тысячами, как и свечи в ящиках, вода просачивалась из стены, вместо бани он раз в неделю менял бельё из сотен тюков солдатского обмундирования. Всякий раз, когда Антон вспоминал это "Стой! Кто идёт?", мурашки бежали по спине: солдат считал себя на посту.

Разрешил майор и один спор. Улыбченко, оправдывая отступление, говорил: "Побежишь. Когда из Буга танки выползают!" Ему не верили, но майор сказал, что танки, которые могли двигаться под водой, подготавливались к операции на Ла-Манше, но потом их придали Гудериану, а тот использовал их под Брестом.

За общим столом майор не пил, хотя вообще был очень не прочь, однако предпочитал это делать с глазу на глаз с отцом (они в разное время оба учились на истфаке МГУ). Отец, очень интересуясь рассказами о войне, на брёвна не ходил – Антон только потом понял: ему было бы неловко среди фронтовиков; его не взяли из-за глаз, испорченных на сварочных работах – без щитков – на строительстве московского метро. (Даже мама чувствовала какую-то вину и сказала как-то: тем, кто воевал, можно простить всё.)

Антон, вычислив, когда майор с отцом выпьют по второй, приносил огурцов, пучок редиски с грядки и незаметно оставался. Майор не рассказывал про разные боевые эпизоды, как Кувычко или Крысцат, а говорил, что Гудериан использовал тактику Ганнибала, который сосредоточивал тяжёлых боевых слонов для прорыва на одном участке. И о нашей армии говорил обо всей. Самым слабым местом была её прославленная пехота. Трёхлинейки образца девяносто третьего дробь тридцатого года очень надёжны, но обладают низкой скорострельностью. Пехотинцев бросали в бой, не научив окапываться (про это говорил и Сумбаев), строить дерево-земляные точки. Даже сапёры не умели возводить нормальные доты: в сорок первом году их делали с непомерно широкими амбразурами; если бы у немцев появился Матросов – провалился бы как в яму.

– Понастроили, как витрины в Амстердаме, в которых сидят проститутки! – вдруг закричал майор. – И это после финской войны, когда… – лицо майора задёргалось.

– Воды! – бросил отец. – Холодной, из кадки.

Антон опрометью кинулся в сени. Так он узнал, почему майор не пьёт на людях. Стукая зубами о край, майор опорожнил полковша. Потом глубоко вздохнул и продолжал с того самого места:

– …когда на линии Маннергейма положили несколько дивизий. А почему? Потому, что была доктрина наступательной войны, в обороне – считалось – не будем.

Окружённый Берлин, полагал майор, штурмовать не следовало. Отец спорил, говорил что-то про политику и безоговорочную капитуляцию.

– Без боя бы капитулировали, и безоговорочно. Политика политикой, а полмиллиона жизней не вернёшь.

За одно сведение Антон обиделся. Он обожал Покрышкина и Кожедуба, складывал вместе число сбитых ими самолётов. Оказалось, что немецкий ас Эрих Хартман один сбил почти втрое больше, чем оба трижды героя вместе! Попав в конце войны в плен, он до сих пор кантовался где-то в наших лагерях.

Студентом Антон уже сам задавал майору вопросы. Почему продолжают подымать на щит Зою Космодемьянскую, которая пыталась поджечь какую-то конюшню? А о партизанах Игнатовых, изобретших не обнаруживаемые миноискателем деревяннокорпусные мины и подорвавших десятки поездов, не пишет никто? Конечно, Зоя погибла мученической смертью, но ведь и Игнатовы погибли.

– Ты мне напомнил своего деда с его вопросами тогда, у вас в доме, на годовщине Победы. Тот же тип мышления. Помнишь, что ответил тогда Егорычев? Нет? Система построена на мифе. А миф требует единичности: один, как Бог, над всеми, ниже – идолы поменьше, но в каждой области – тоже по одному: Чапаев, Джамбул, Стаханов, Чкалов, Маяковский, Мичурин, умрёт – заменим Лысенкой… А к Егорычеву надо прислушиваться – он очень давно выпал из системы и всё это время думает.

– А Гройдо?

– И Гройдо. Так же давно. Но более редкий случай.

– Редкий – что давно или – что занимал высокое место в иерархии?

– И то и другое. Он говорил мне, что благословляет судьбу, вытолкнувшую оттуда его столь рано: давно б гнил в лагерной яме или был советским вельможей, что ещё отвратительней. Я не встречал никого – даже здесь, кто бы их так ненавидел. Видимо, он смертельно обижен и иногда мне кажется, что подсознательно жалеет, что не наверху.

Антон спрашивал про его книгу о войне, собирается ли публиковать.

– Хотел. У меня большой материал по матросовцам до Матросова. Один случай даже в финскую войну. Но тогда солдатам-свидетелям замполит, справившись где полагалось, велел молчать, чтоб не подумали, что у нас плохо с боевой техникой, раз ложимся на амбразуры. В эту войну было уже другое указание… А тараны были и до Талалихина – у меня тоже много данных. Правда, большинство моих материалов основано на устных свидетельствах солдат, которых я опрашивал в Алма-Ате, Омске, в Карлаге, а после него уже здесь – Оглоткова, Крысцата, Гурия, да почти всех… До архивов мне уж не добраться.

– Вы сидели?

– Недолго. Меня взяли в ту же кампанию, что и вашу учительницу математики. Тебе не стали говорить, – лицо его омрачилось. – То, что я записал в лагере, удалось вынести – нас отпускали уже пачками, – это из моих записей самое ценное, там говорили всё.

Вскоре он умер. Его бумаги квартирная хозяйка отдала за банку солёных огурцов торговке Мане Делец на кульки.

На брёвенных посиделках Антон запомнил его только один раз: сначала он расспрашивал Оглоткова всё про тех же матросовцев, а потом сцепился с Кувычкой, который любил повторять, что всю войну, от Бреста до Берлина, провёл на передовой. Майор говорил: все, кто заявляют, что воевали в боевых порядках три месяца в Сталинграде или месяц на Курской дуге, – врут. И прекрасно знают, что в части, ведущей непрерывные бои, можно находиться неделю, максимум – две. Была своя солдатская статистика: комполка воюет три недели, ротный – две, комвзвода – одну, рядовой – три дня. Потом ты или в госпитале, или – известно где. Если остался цел с месяц или больше – значит, был во втором эшелоне. Да и всю часть через две-три недели отводят на переформирование.

Бывали на брёвнах и одноразовые гости – пожилой дядька, назвавшийся военным экономистом (про таких никто не слыхивал) и не сказавший после ни слова; в Чебачинск он попал, где-то проговорившись, на сколько миллиардов долларов СССР получил техники, товаров и продовольствия по лендлизу. Заглянул ленинградец Гольдберг. Ему, хотя он и через два года после блокады доходил, дали срок, но из лагеря "Спасское" под Карагандой вскоре комиссовали, и он лечился в чебачинском тубсанатории. Срок он получил за язык: сказал, что в Смольном в блокаду ели ветчину и икру. Ему не поверили; когда он ушёл, Петя-партизан сказал, что к евреям относится хорошо, а с одним даже дружил в отряде, но это – типичные еврейские штучки.

Когда я потом вспоминал рассказ ленинградца, он тоже не вызывал у меня особого доверия. Но в институте истории меня по распоряжению дирекции подключили к коллективному труду в честь одного из юбилеев великой победы, хотя я был специалистом по XIX веку: книга шла на заграницу и требовалась в кратчайшие сроки. Я попросился в ленинградскую группу – прошёл слух, что допустят к закрытым архивам. Допустили; мы читали документы с грифами "Секретно" и "Совершенно секретно": отчёты о работе всех двадцати двух ленинградских кладбищ с цифрами – приблизительными – ежедневных захоронений, протоколы отделений милиции о случаях каннибализма. И – накладные на продукты, доставляемые в Смольный: шпроты, крабы, икра зернистая, икра лососевая, осетрина горячего копчения. Ни один из этих документов даже в пересказе включить в книгу не удалось. Впрочем, на Западе, видимо, кое-что знали. В музее обороны Ленинграда в спецфонде мы нашли вырезку из неуказанной газеты, где один американский писатель, единственный из западных литераторов побывавший в осаждённом городе, рассказал о своих впечатлениях от обеда у первого секретаря ленинградского обкома. "Я не увидел отличий от обеда, которым меня угощали здесь два года тому назад. Та же икра в тарелках, та же жёлто-розовая лососина, отличная водка. Изменился только сам господин Жданов: он ещё больше пополнел, хотя, как я узнал, каждый день играл в бункере в теннис".

На брёвнах и пели: "На позиции девушка", "Бьётся в тесной печурке огонь", "Синенький скромный платочек". Эти песни любили все – и фронтовики, и Гройдо, и Егорычев. Правда, они не очень понятно спорили: Гройдо удивлялся, как "Землянку" мог написать такой поэт. Но Егорычев говорил, что в подобные годы народные песни пишут именно такие поэты. Но пели и песни, каких по радио Антон не слышал. Старшие братья Кувычки, воевавшие на Северном флоте, исполняли дуэтом: "Англичанин затянется русской махоркой, а русский матрос сигарету возьмёт". Отец, услышав, как Антон, шкуря мутовку, это мурлычет, заставил пропеть до конца: "И над рейдом протянутся дымки голубые: русский дымок, русский дымок и британский дымок". После чего сказал: не вздумай спеть это в школе. На что Антон находчиво ответил, что есть даже газета "Британский союзник", которую ты сам привёз из Москвы. Была, сказал отец, а тот давний номер пора сжечь.

Анюта Кувычко, фронтовая медсестра по прозвищу Анка-пулемётчица, пела частушки. Начинала с понятных:

Обещался милый мой
Сшить полусапожки,
Обманул, подлец такой, -
Только смерил ножки.

Но в других вместо некоторых слов мычала "м-м-м", и все смеялись, а Антону было обидно.

С японской войны возвратился меньшак, пятый Кувычко (народ поражался, что вернулись все пять братьев и сестра), было интересно про косоглазых, на Востоке никто не воевал, тем более что он служил шофёром при дивизионной газете и многое знал в масштабе. Антон как раз был в пионерлагере и приставал к Ваське Гагину, чтоб тот хоть что-нибудь передал из рассказов Кувычки. Но Васька запомнил только стихи дивизионного поэта, которые, встав в позу, и прочёл очень выразительно. Кончались они так:

И вырвав нож из рук японца,
Его добил ножом его.

При последнем слове Васька щёлкал языком и делал движение, которое военрук Корендясов рекомендовал в драмкружке старшеклассников при ремарке "Закалывается".

21. Вечерний звон

Двадцатого июня был вечер встречи их курса – раз в пять лет. Встречи эти Антон ни разу не пропустил; среди причин скорого отъезда в Москву была и эта.

Первую половину пути думают о тех, кого оставили, вторую – о тех, куда едут. В этой железнодорожной мудрости Антон убедился снова, как раз после полпути открыв главу своей монографии, которую добивал перед отъездом в Чебачинск. Её названье, в плане института истории означенное как "Кризис самодержавия в России в конце XIX – начале ХХ в.", Антон надеялся заменить на нормальное.

Это была четвёртая из задуманной им серии книг по рубежу веков; он говорил: я занимаюсь историей России до октябрьского переворота. Первая книга серии – его диссертация – не была напечатана, требовали переделок, ленинских оценок. Уговаривали и друзья. "Чего тебе стоит? Вставь две-три цитаты в начале каждой главы. Дальше же идет твой текст!" Антону же казалось, что тогда текст опоганен, читатель и дальше не будет автору верить. Книга не пошла.

Вторая и третья книги лежали в набросках и материалах – он уже говорил: полметра; постепенно он охладевал к ним. Но четвёртую книгу почему-то надеялся издать. Последняя глава называлась "Русская художественная культура начала ХХ века". Чего никак не хотели принять в институте и из-за чего уже завернули первый вариант главы, была та простая мысль, что русская культура этого времени – не только Лев Толстой, Чехов, Серов, Рахманинов, Шаляпин, Шехтель, но и северная изба, и лубок, и доходные дома, и цыганский и жестокий романс, Вяльцева и Вертинский, что вершинная культура не существует и не может быть описана без второй, более массовой или совсем массовой.

Ему не надо было выискивать описаний русской печи – он сотни раз заглядывал в её зев, когда бабка рогачом выхватывала оттуда горшки или вытаскивала противни с горячими хлебами, не надо было выписывать из мемуаров, какие романсы пели тогда.

…Вечер. Мягко, глубоко тикают большие маятниковые часы. Посреди стола на высокой ножке сияет медная семилинейная лампа, её фитиль, вымоченный в крепком уксусе, бьёт жёлто-оранжевым огнём. За круглым окошком чугунной печной заслонки ровно гудит белое пламя, бабка шьёт, Тамара перебирает крупу, тётя Лариса курит у печки, дед держит в руках скрипку.

Дед, как и все его братья, сыновья священника и семинаристы, сызмальства пел в церковном хоре, в молодости у него был замечательный тенор. Когда после окончания семинарии он жил в Вильне в ожидании места, его охотно приглашали всюду, так что в один день он пел и в заутрене, и в обедне, и в вечерне, а в рождественские и пасхальные дни и того больше – и сорвал себе голос, уже не мог брать высокие ноты, а до этого в "Хуторочке" держал верхнее "до" полторы минуты.

Видимо, как раз тогда деда приглашали в виленский оперный театр. Дед хотел, но запретил дедов родитель, о. Лев: чему можно выучиться среди актёров – только пьянствовать; ослушаться не могло быть и речи. Антрепренёр очень жалел и говорил, что дед начал бы, конечно, не с главных партий, но со временем оказался б среди первых теноров.

– Жалеешь? – в прошлый приезд спросил Антон.

– Нет… пожалуй. Театр, богема… Изболтался бы, давно уж лежал в могиле. Что молчишь? Хочешь напомнить мне сказку из "Капитанской дочки" об орле и вороне? Вспомни её, когда доживёшь до моих лет. Подожди.

Антон стал ждать.

Перед войной дед, поранив ладонь ржавым гвоздём, получил флегмону, после операции пальцы стали плохо разгибаться. Ссыльный врач, лечивший когда-то Керенского, а потом наркома юстиции Крыленко (сел он, чего никак не ожидал, за второго пациента), посоветовал играть на скрипке. Думали, он шутит, но он говорил всерьёз и даже нашел в областном центре бывшего скрипача Мариинского театра, который продал деду очень приличный инструмент.

"Забыты нежные лобзанья, – начинает бабка, – утихла страсть, ушла любовь…" – "И радость первого свиданья, – вступает вторым голосом Тамара, – уж не волнует больше кровь".

"В глубоких волнах океана, – заводит опять бабка, – я горе своё утоплю. И может настанет то время, когда ты мне скажешь: люблю". И все подхватывают припев: "Прошло, всё прошло, и вновь не вернётся оно никогда, никогда…"

Так жалко было бабушку, у которой всё прошло и не вернётся никогда-никогда – "умрёшь, похоронят, как не жил на свете".

На саму бабку больше всего действовал романс "Вот вспыхнуло утро, румянятся воды, над озером быстрая чайка летит", особенно последние строки, завершающие печальную историю девушки, которую, как чайку, погубил "один неизвестный": "нет жизни, нет счастья, нет веры, нет сил". Тамара знала переделку этого романса, тоже печальную, сделанную в первую германскую войну: "Вот прапорщик юный со взводом пехоты…"

Любили романс на слова сына Толстого Михаила Львовича: "Ночь тиха, над рекой тихо светит луна…" Иногда дед пел соло – чаще всего "Глядя на луч пурпурного заката". Автор романса Павел Алексеич Козлов, чиновник особых поручений при виленском генерал-губернаторе, пел его в доме у дедова отца; он умер, когда деду было лет пятнадцать. Но всего больше любил дед песню "Вороные, удалые". Не вспоминал ли он свою лошадь Липку, когда с особенным чувством пел: "Время минет, кровь остынет, замолчит печаль, вороную, удалую тройку только жаль", и неожиданно лихо: "Гей вы, нули, что заснули, шевелись-гляди!"

Жалко было всех, ведь они умрут раньше.

Дед ненадолго выходил и возвращался с кладкой дров, которую у печи сбрасывал с грохотом, как все истопники.

Пенье не мешало деду следить за печкой и заодно всё объяснять про неё Антону: делая всякое дело, он показывал и учил. И через десять, двадцать лет Антон обнаруживал, что знает, как надо на ремне править опасную бритву и отбивать косу, чистить стекло керосиновой лампы, делать компост из куриного помёта и окулировку яблони. Как-то незаметно, готовя обед, учила и бабка, – хотя зачем? не девочка, но Антон с удивленьем убеждался, что помнит, как шинковать капусту, обжаривать лук, чтобы он приобрёл золотистый цвет, и что делать, чтоб такой же цвет оказался у бульона; когда в холодную, а когда в горячую воду класть мясо (первое – если хотите нежное мясо, второе – для хорошего бульона), как вырезать плавники у рыб, как красить яйца луковым отваром, получая полдюжины оттенков.

Топить печь – целая наука. Первая трудность – растопка. Но Антон её любил больше всего – составлять щепки шалашиком, слоями укладывать топливо: вниз – берёзу, она – и растопка и горючий материал в одном полене, которое занимается не вдруг, только береста, и всё сооруженье долго сохраняет свою форму, потом кладётся что-нибудь потоньше и полегче, наверх – средние полешки. Поджигал дед сам – огонь высекался кресалом, а это было особое искусство: неумеха будет только без толку бить по кремню. И даже когда мама с дедом произвели серные спички (Антон тоже принимал участие, выстругивая тонюсенькие щепочки, за что именовался Ивар Крейгер – по имени шведского короля спичек), дед никому поджиг не доверял – может оттого, что эти спички, загораясь, почему-то стреляли во все стороны.

Антон делал всё как надо, но у деда дым с весёлым воем устремлялся в трубу, а у Антона весь уходить не хотел и ядовито змеился из прихлопа заслонки в комнату.

– Сегодня Антон растапливал? – входя, безошибочно узнавал отец. "Сейчас скажет про дым и про окошко", – думал Антон, и отец послушно говорил: "В избу, в окошко и в трубу немножко". Иногда он принимался экзаменовать:

– Что подбросил дедушка? Послушай.

Антон вслушивался в шум пламени – оно гудело всё так же, наугад ляпал:

– Сосну!

– Сосна гудит и стреляет. А шипит – только осина. Обижается, что её заругали. Зря, дерево хорошее, стойкое, в парную, в колодец, на купол…

Больше всего отец любил дрова из старых яблонь, договаривался и сам ездил спиливать их в питомник, в доме от них пахло садом.

Назад Дальше