Книга - Алекс Тарн 20 стр.


Как я уже говорил, сто пятьдесят хорошо организованных и надежных людей - огромная сила. Не прошло и нескольких часов, как уже весь город передавал шимоновы байки из уст в уста. На Масличную гору потянулись толпы больных, нищих и убогих, вперемежку с непременными зеваками, карманниками, продавцами воды и мелкими лоточниками. Казалось, страждущие всего Ерушалаима, а то и всей Еуды, собравшиеся в городе по случаю праздника, нагрянули по мою душу. Они запрудили весь склон, окружили маленький постоялый двор, в котором мы провели ночь; их ропот был подобен реву бурного моря; они толкались, вопили и лезли друг другу на головы, они требовали немедленного исцеления, помощи, денег, счастья… в основном, счастья.

Но мы не приняли никого. Никого. Собственно говоря, нас уже не было в этой маленькой обреченной гостинице. Мы прятались внизу, на кладбище, в одной из гробниц. Мы видели только спину толпы, когда один из кумранитов, выйдя к народу, объявил, что Ешу бен-Адам, царь Еуды, пребывает в гневе и печали по случаю осквернения Храма нечестивыми священниками, а потому отказывается лечить и воскрешать до тех пор, пока…

Но толпа не дослушала продолжения: ей вполне хватило слова "отказывается". Наш бедный товарищ был тут же смят и растоптан, постоялый двор разнесен на куски. Я не знаю, сколько людей погибло в последовавшей давке - думаю, не один десяток. Над горой стоял сплошной стон, а на его страшном фоне пронзительными восклицаниями вонзалось в полуденное небо одно только слово, повторяемое тысячами глоток: "Ешу!.. Ешу!.. Ешу!.." Это было ужасно, ужасно. Начало новой религии, и впрямь, многое обещало.

На эти беспорядки власть уже не могла не отреагировать. Смертельная давка на Масличной горе закончилась, толпа разошлась, люди вернулись в пределы городских стен, но вернулись уже другими, совсем другими. В полдень они выбежали из ворот, оставив за спиной свои темные норы, нужду и несчастье, насилие, безысходность и тяжкий труд - все, что составляло их повседневную жизнь… если можно назвать жизнью их безрадостное существование. Они захватили с собой лишь одно - надежду, потому что все остальное могло уже не понадобиться.

Теперь, вечером, они возвращались к тому же, от чего ушли… вот только надежды с ними уже не было. Надежда осталась там, на Масличной горе, рядом со втоптанными в землю мертвыми телами. Она еще вернется к ним, потом… возможно, через месяц, через неделю, а у самых отходчивых и через несколько часов - вернется потому, что человек не может жить без надежды и по этой причине, потеряв, каждый раз создает ее заново - из вранья, иллюзий, а чаще всего - просто из воздуха, из голубого небесного океана… но пока что, в эти первые после давки часы, Ерушалаим был страшен. В его узких улочках глухо ворчала и ворочалась угроза, трусливая и в то же время опасная, как пустынная гиена; в его трущобах зрело возмущение, волнение, бунт, и в этом булькающем загустевшем вареве слышалось, повторялось - то с ненавистью, то с верой - одно лишь слово, одно лишь имя: Ешу, Ешу бен-Адам, кудесник и шарлатан, лже-пророк и царь Еуды, сын человеческий.

Какой, даже самый беспечный правитель мог бы закрыть глаза на это безобразие? Возмутителя общественного спокойствия надлежало немедленно обезвредить, причем публично - дабы выпустить пар, дать выход накопившейся злобе разочарованных, утолить жажду мести обманутых. Для пущей уверенности Йоханан изготовил несколько доносов, направленных непосредственно в канцелярию начальника ромайского гарнизона. В них утверждалось, что я многократно поносил кейсара, объявлял его власть над Еудой недействительной, а божественность мнимой, что я угрожал разрушить Храм и еще много такого же в том же духе. Помимо этого доносы содержали предложение услуг проводника - прямиком в место моего укрытия, хотя и не указывалось, где именно я нахожусь: Йоханан не без основания опасался, что разгневанная толпа доберется до Ешу раньше ромайских легионеров.

И тем не менее, невзирая на все эти меры, меня арестовали лишь через двое суток, вечером четвертого дня. К тому времени бедный Йоханан осунулся, как после месячной голодовки. Еще бы: все его планы шли прахом, он не понимал почему и не знал, что делать дальше. Эти непонятные дни мы провели вдвоем, в оливковой рощице недалеко от Храмовой маслодельни. Шимон и остальные кумраниты продолжали суетиться в городе, распространяя про меня истории - одна страшнее другой и засыпая доносами всех ромайских чиновников, до которых только могли дотянуться. Я же утешал Йоханана, как мог. Думаю, что мы оба испытали немалое облегчение, когда, наконец, увидели между деревьев троих полупьяных легионеров в сопровождении одного из наших товарищей.

Помню, я тогда подумал, что, если бы хотел убежать, то мог бы сделать это без всякого труда: солдаты едва держались на ногах. Служба в ерушалаимском захолустье развратила их до крайности. Неудивительно, что все наши отчаянные доносы оставались без внимания. Но о бегстве, как вы понимаете, и речи не шло. Наоборот, если бы эти пьянчуги, утомившись от подъема на гору, рухнули бы и захрапели прямо здесь, у наших ног, мы вынуждены были бы отнести их в тюрьму на собственных спинах.

- Ну? - сказал самый здоровый и самый пьяный из солдат, с трудом становясь на одно колено. - Кто тут из вас царь Еуды?

Его товарищи заржали над удачной шуткой.

- Я, - ответил я, гадая, сможет ли он теперь подняться.

Солдаты заржали еще громче. Если уж кто из нас двоих подходил на роль царя, то, конечно же, красавец Йоханан, и тот факт, что на царство при этом претендовал такой замухрышка, как я, сообщало происходящему дополнительный комический эффект.

- Ладно, - сказал старший, отсмеявшись и утирая выступившие слезы. - Пойдемте, ваше величество. Уж прокуратор-то позаботится о достойном троне для вас. Если вы очень попросите, то вас к нему даже прибьют.

- Я тоже с ним, - вдруг сказал Йоханан. - Арестуйте и меня тоже.

Не знаю, что на него нашло. Ни о чем таком мы заранее не договаривались, да и какой был бы смысл в его гибели? На этом этапе требовалась только моя смерть. А Йоханан имел все возможности принести огромную пользу позднее, в качестве посланника. И тем не менее мне стало очень приятно от сознания того, что кто-то заботится обо мне настолько, что не хочет отпускать одного, даже ценой собственной жизни. Поэтому я промолчал, не сказал ничего, хотя правильнее, наверное, было бы возразить: мол, глупости, вранье, мол, знать я этого красавца не знаю, случайный, мол, прохожий, и к царству моему не касается никоим своим боком.

Но и это мое трусливое молчание в итоге не значило ничего, потому что у солдат имелся ясный приказ доставить одного, а коли так, то какого, спрашивается, рожна тащить за собой двоих? Что им, заплатят за это лишнюю монету? Дадут внеочередной отпуск? Приведут девку из борделя? Как бы ни так! Все это старший тут же на месте высказал Йоханану и добавил, что, если тому не терпится отправиться к праотцам, то он, старший, может устроить этот визит прямо здесь, в роще, без длинной прогулки в тюрьму, причем сделает это совершенно бесплатно, исключительно по причине хорошего настроения, которое, впрочем имеет, все шансы испортиться, если Йоханан вздумает все-таки увязаться за нами в сторону города.

А потом он принялся непослушными пьяными пальцами связывать мне руки за спиной, и у него долго не получалось, а мы с Йохананом все это время стояли и молча смотрели друг другу в глаза, а старший чертыхался под гогот своих товарищей, а мы все смотрели и смотрели, будто старались запомнить, запомнить… и тут старший наконец справился и толкнул меня в шею, и мы пошли, и тут Йоханан сделал прощальное движение рукой и сказал:

- Молчи.

- Что? - не понял я и обернулся, и тут же чуть не упал от нового толчка, потому что старший уже определенно начал раздражаться.

- Ты должен все время молчать! - крикнул Йоханан мне вслед. - Ничего не говори им, не отвечай, просто молчи и все. Молчи!

Мы спускались к дороге, лавируя между камней, и я уже больше не оглядывался. Я вдруг ощутил себя ужасно одиноким, ужасно, впервые за все это время. Понимаете, после того, как я стал Ешу бен-Адамом, у меня, в общем, не было никакой возможности что-либо по-настоящему почувствовать. Вы скажете: как же так, а торжественный въезд в Ерушалаим?.. а дебош в Храме?.. а давка на Масличной горе? Вот уж события так события! Неужели даже они проскочили для тебя бесчувственно? И вы будете правы… и в то же время, совсем не правы, совсем. Потому что во время всех этих событий меня не покидало чувство, будто они происходят не со мной, а с кем-то другим, другим.

А сам я будто бы несся неведомо куда, и ветер свистел в ушах, не позволяя расслышать, и глаза слезились, не позволяя разглядеть, и в голове шумело, как в лесу, и я ни на секунду не оставался один, постоянно с кем-то - в основном, с Йохананом: сначала эта сумасшедшая гонка с репетициями, короткий сон, и снова репетиции по дороге в Ерушалаим, а потом сразу этот въезд, где я - не я, и стыд погрома, где я - не я, и ужас давки, где я - не я, и томительность ожидания наедине с посеревшим от дурных предчувствий Йохананом, где я - не знаю кто… наверное, все-таки, тоже не я.

Отчего-то я обнаружил себя только теперь, когда спускался с горы в сопровождении троих пьяных легионеров, словно для этого потребовался тот самый толчок в шею. Будто еще минуту назад я сидел перед гончарным кругом и вдруг - раз!.. одним махом перенесся сюда, на серозеленый склон, поросший оливками и надгробьями. Я даже пошевелил связанными руками, почти надеясь ощутить на них следы еще не засохшей глины.

Понятно, что никакой глины не было; но это были мои руки, со знакомыми шрамами и горбинкой на сломанном в детстве безымянном пальце. Безымянном - значит, без имени. В точности, как у меня. Но что такого плохого в имени бар-Раббан? Да, оно напоминает о моем отце - ну и что? Разве не становятся люди рано или поздно похожими на своих родителей? Разве не повторяют их, чтобы быть затем повторенными в собственных детях? Разве не все мы дети Адама, самого первого человека и оттого носим имя бен-Адам вне засисимости от нашего желания? Кто я? Зачем я здесь?

Мысли мои путались; солдаты переговаривались между собой на незнакомом языке, быстро темнело, холодало, и я был один-одинешенек во всем этом темном и холодном мире. Мы вошли в ворота - те самые, через которые кто-то другой въехал на ослице Машиаха очень-очень давно, целых четыре дня тому назад. Я почувствовал, что совсем замерз и, чтобы как-то согреться, стал вспоминать Йоханана: как он хотел пойти со мной, как смотрел мне вслед, какое беспокойство за меня светилось в его прекрасных глазах…

И тут меня как плетью ударило: он беспокоился вовсе не за меня! Конечно! Всегда, сколько я его знал, Йоханан беспокоился только за свою драгоценную Книгу и еще, немножко, за Шимона. Но ради Книги, я уверен, он без колебаний пожертвовал бы и Шимоном, как, собственно, и сам Шимон, не колеблясь, пожертвовал бы Йохананом и всем остальным миром впридачу. Они были весьма целеустремленные ребята, эти двое.

Вот и на этот раз Йоханан вызвался пойти со мной по одной-единственной причине: он боялся, что я не выдержу или просто передумаю, или - что меня уговорят на что-нибудь неподходящее, или еще что… да мало ли куда может забрести безмозглая овца, лишенная пастырского присмотра! Ведь он, не отлучаясь, пас меня все эти дни, не давая передохнуть, поднять головы; все время здесь, рядом, внимательный и участливый, с заранее готовым ответом, советом, приветом на устах… Куда же я теперь без него?

Он беспокоился за свой план, вот что. Это ради него он готов был с риском для жизни идти в тюрьму, ради него, не ради меня. Понимаете? Мне-то, дураку, это стало ясно только на подходе к тюрьме. К счастью, дальше никуда идти не требовалось… к счастью - потому что ноги мои подкашивались от усталости и отчаяния. Меня развязали, что оказалось несказанной радостью - помню, я еще подумал, что радость водится везде и тем похожа на крысу - и дали тюфяк. Я лег и провалился неведомо куда.

Утром я сначала все вспомнил, а потом уже проснулся. Знаете, обычно бывает наоборот: выходишь из сна постепенно, тащишь за собой его особо счастливые обрывки, додумываешь, достраиваешь, населяешь медленно всплывающими фрагментами настоящего, и так вот, потихоньку, полегоньку дневная явь пересиливает, перевешивает, одолевает… глядь - и сна уже нету, растаял, так что и не упомнить. Не знаю, как вы, а я всегда очень любил эти моменты. Я говорю в прошедшем времени, потому что спать, а значит, и просыпаться мне уже больше не придется никогда. Луна все дальше и дальше откатывается на юг, скоро засветится край утреннего неба над ровным хребтом Моавитянских гор. Я еще увижу их цвет - красный. В это утро будет много красного цвета.

Впрочем, тогда, сорок лет назад, я тоже был уверен в своей неминуемой смерти. Именно о ней я вспомнил прежде всего, прежде, чем проснулся. Это она лежала рядом со мной на вонючем тюфяке, глядела в мое спящее лицо, ласково, по-матерински гладила меня по голове. Теперь я принадлежал ей. Теперь она пасла меня вместо Йоханана.

- "Молчи! - сказал мне Йоханан. - Просто молчи и все!"

Он знал, чего боялся. Никудышного человека нельзя ставить перед выбором: он непременно запутается с перепугу. Разве я сам выбрал эту смерть, эту тюрьму, эту историю про Ешу - потешную сказку, которая сочится настоящей кровью? - Нет. Я прикатился туда, как камень катится под гору, как эта вот луна катится сейчас из Моава в Ерушалаим. Меня направляли другие люди: деликатно подталкивали на перекрестках, зазывали приветливым взмахом руки, приказывали повелительным окриком, подгоняли тупым концом копья… отец, Шимон, Йоханан, солдаты… зачем?.. почему? - Не знаю.

Но одно я знал точно: есть какой-то предел никчемности, ниже которого просто недопустимо опускаться. Да, я не в состоянии совершить даже очевидного выбора, но этого от меня и не требуется! Все уже сделано за меня. Я всего-то и должен что промолчать. Просто промолчать и точка. Чтобы не совершить очередную глупость, чтобы не предать своих товарищей, чтобы не завалить общее дело, ради которого уже столько выстрадано. Всего лишь молча пережить допрос и суд, а там уже все снова покатится под гору. Вернее, на гору… или где там они устанавливают свои кресты. Хотите верьте, хотите нет, но единственное, чего я боялся, так этого того, что испорчу дело какой-нибудь глупостью.

В определенном смысле это мне даже помогло. Ведь судьям нравится, когда подсудимый трепещет перед ними, как лист на ветру: это говорит о том, что их право наказывать и убивать признано не только императором, но и самой жертвой. Ромайский судья взглянул в мою сторону ровно один раз - для того, чтобы удостовериться в моем ужасе и, удостоверившись, больше уже не смотрел. Он и сидел-то на своем возвышении лицом к писцу, а ко мне боком, так что я видел снизу только его жирную щеку, подпертую жирной рукой.

Солдат ввел меня в зал и поставил на колени как раз в тот момент, когда чиновник что-то подробно рассказывал, а судья ритмично подрагивал щекой, очевидно, кивая в знак понимания или просто клюя носом по причине утренней дремоты. Думаю, что писец описывал мои преступления. А может, и нет - человеку в тогдашнем моем состоянии свойственно принимать на свой счет все, что происходит вокруг. Непонятные слова ромайского языка дробно сыпались на каменные плиты пола, подпрыгивая, добирались до стен и там глохли, натыкаясь на собственное эхо. Время от времени писец доставал документ из стоявшей перед ним плетеной корзины, разворачивал и зачитывал, не меняя интонации.

Наконец, повинуясь не видимому для меня сигналу, чиновник прервался на полуслове, и замер. Вся поза его выражала повышенное почтение. Почти сразу же раздался голос судьи, напоминавший крайне неприятный скрип. На счастье, он говорил совсем недолго. Чиновник кивнул и повернулся ко мне.

- Назови мне свое имя… - со мной писец говорил по-арамейски.

О, Боже! Хотел бы я сам знать ответ на этот простой вопрос! В зале повисло молчание.

- Что такое? - удивленно произнес чиновник. - Ты не помнишь своего имени? Или проглотил язык от страха? Как тебя зовут?

Я не ответил. Йоханан приказал мне молчать, и я молчал.

- Хорошо, я помогу тебе, - сказал чиновник, рассудив, что угрозы только усугубят состояние насмерть запуганного человека. - Ты называешь себя странным прозвищем Ешу бен-Адам. Я прав? Кивни мне, если не можешь говорить.

На кивки запрет Йоханана не распространялся. Мне сказали кивнуть, и я кивнул. Чиновник улыбнулся.

- Вот и славно… - он показал на корзину. - Посмотри туда, Ешу бен-Адам. На тебя одного получено столько доносов, сколько не приходит в канцелярию сиятельного прокуратора в течение всего года. Такое количество преступлений не под силу даже целой армии бандитов. Что ты на это скажешь?

Я молчал. Да и что я мог на это ответить, кроме того, что ребята действительно перестарались? Писец нетерпеливо пожал плечами.

- Сиятельный прокуратор не любит, когда им пытаются манипулировать. Он не верит, что такой червяк, как ты, способен на все эти… - он поискал нужное слово. - …безумства. Так что дело тут явно нечисто. Назови свое настоящее имя, и сиятельный прокуратор отпустит тебя на все четыре стороны. Конечно, без плетей не обойдется, но, по сравнению с крестом…

Я молчал. Писец подошел ко мне вплотную.

- Не будь идиотом, - сказал он. - Тебе крупно повезло. Обычно на праздник мы казним одного, но сейчас вышло так, что есть сразу двое, и они, в отличие от тебя, настоящие преступники, разбойники и убийцы. Ты нам не нужен, слышишь? Приходи в другой раз, и я сам с удовольствием напишу твой приговор. Но сегодня ты лишний. Назови свое имя и убирайся. Ну какой из тебя царь Еуды? Разве ты похож на царя?

Я вспомнил, что кивать мне разрешается, и кивнул. Чиновник вздохнул, развел руками и вернулся к своему "сиятельному". Снова зазвенели, запрыгали по залу твердые ромайские слова. Именно в этот момент судья удостоил меня тем самым единственным взглядом, о котором я уже упоминал. Просто слегка шевельнул головой и, как корова языком, мазнул по мне своими белесыми, заплывшими в жировых складках глазками. Я думаю, что он хотел определить - нет ли тут, случаем, непозволительного возмущения против основ бытия? Нет ли тут бунта, коим являлось бы отсутствие на моем лице священного ужаса перед наказанием?

Но ужас был, он отчетливо читался на моем лице, и это успокоило судью, что, в свою очередь, спасло меня от излишних мучений. Ведь жирный вершитель моей судьбы не мог знать, что я смертельно боюсь вовсе не наказания, а, наоборот, его отмены. Мое сердце уходило в пятки от одной мысли о том, что меня и в самом деле могут помиловать, всыпать несколько плетей и выбросить назад, на улицу, к укоризненным взглядам Шимона, Йоханана и всей кумранской общины. Я уже представлял себе, как кто-нибудь из товарищей говорит, меряя меня презрительным взглядом: "Это ничтожество вообще ни на что не годится. Даже ромаи отказались его казнить, а уж ромаи казнят все, что шевелится!"

Судья проскрипел что-то очень короткое, чиновник поклонился и тут же принялся писать; я ждал, затаив дыхание. Наконец он закончил, посмотрел на меня, покачал головой и, подняв со столика пергамент, огласил приговор:

- Мошенник и вор, именующий себя Ешу бен-Адам, приговаривается к казни на кресте!

Назад Дальше