От дверного хлопка лучина чуть не погасла. Не отвязывая вконец соскучившуюся кобылу, Николай Иванович действительно пошел в сельсовет жаловаться на оскорбление личности. В Кешиной избе, словно язычники, плясали и ухали Ольховские ряженые.
IV
Пашка, молодой Ольховский парень, сын Данила Пачина и племянник Евграфа, ехал из Чаронды с возом мороженой рыбы. Чаронда - деревня на берегу большого озера Вожа, осталась давно позади. Воз был невелик, но у Пашки окончилось сено, потому что в Чаронде пришлось ждать лишние сутки, пока рыбаки не наловили рыбы. Мерин был совсем голодный. На волоку Пашка догнал пешехода, который попросил подвезти до Шибанихи. Пашка охотно подсадил, предложил закутаться в один тулуп, но пешеход отказался. Как ни старался Пашка разговориться, спутник не приставал к разговору и только неуважительно плевал в сторону.
- Из Шибанихи сам-то? - Пашка сделал еще одну попытку поговорить. - У меня дядя в Шибанихе, Евграфом зовут.
- Миронов? - отозвался наконец ездок.
- Он, - обрадовался Пашка. - Я гощу у него. И в Шибанихе многих знаю.
Пашка намекал на то что спутнику пора бы сказаться, чей он и какая фамилия. Но ездок будто и не понял намека.
- Знаю Евграфа, - сказал он и сплюнул снова. - Жмот тот еще.
- Это как так?
- А так.
- Ну… как так, почему? - Пашка почувствовал, как в нем разом всколыхнулась обида за дядю.
Собеседник ничего не ответил и отвернулся. Гордо и заносчиво, как показалось Пашке.
Ехали последним перед Шибанихой большим волоком. Долгоногий пачинский мерин вез быстро, розвальни скрипели полозьями и вязами. Пашка с открытым от удивления ртом долго глядел на неподвижного ездока и вдруг потянул вожжи.
- Тп-р-р!
Мерин, считая остановку ошибочной, не останавливался и шел.
- Тпр-ры! Стой, Гнедко! Стой, - Пашка сильней потянул вожжи, лошадь остановилась. - Знаешь что, друг ситный, ну-ко, слезай. Давай, давай, кому говорят!
Ездок, ничего не понимая, обернулся.
- А ну освободи воз! - наливаясь бешенством, заорал Пашка. - Чуешь?
Ездок не торопясь взял котомку, угрожающе крякнул: "Хорошо!" Он встал на возу, но не успел сойти. Пашка сильно стегнул мерина погонялкой. Мерин не ожидал такого оскорбления и, несмотря на усталость, скакнул, ездок полетел в снег. Пашка хлестнул еще, и мерин, перешедший было на рысь, снова пошел галопом.
Пашка, расстроенный, долго не мог успокоиться, наконец миролюбиво перевел Гнедка на шаг. "Тетеря какая, - подумал парень. - Молчит, да еще и на дядю. Ну и тетеря!" Ему понравилось это слово, и он, злясь теперь уж на себя, пожалел, что все так нехорошо получилось.
Высокие звезды роились в кубовом небе. Волок кончился, показались гумна Шибанихи. Дальше пошли дома с красными окошками, тусклыми от светлого месяца. Мерин фыркнул, качнул пушистой от инея мордой, видно, почуял отдых. В проулке сказалась гармонь, пронзительно взвизгнула девка. Посреди деревни объявилась большая ватага подростков, они остановили подводу.
- Едет хто?
- Иван-пехто! - отозвался Пашка. - А ну, отступись, а то кнутом шарну.
Большой парень, видать, заводило, по-атамански свистнул, и ребятня навалилась на воз. С Пашки мигом содрали шапку, в розвальни полетел снег и мерзлый конский помет. Пашка развернулся, со смехом раскидал мелюзгу. Хотел ехать, но шапка была новая, пыжиковая.
- Шапку давай, у кого шапка?
Ребятишки издалека бросили ему шапку.
Сильный удар колом по спине чуть не сшиб Пашку с ног. Он бросился на атамана, который побежал в заулок, догнал, отнял кол. Пашка трижды глубоко окунул атамана носом в снег, вернулся к возу и уехал к дому дяди Евграфа. Спина болела от удара, но Пашка особенно не тужил. Он был не очень обидчив, к тому же в дороге на святках такие стычки сплошь да рядом. Было только обидно, что ударили сзади, да еще колом, это уже похоже на нехорошую драку.
Услышав скрип розвальней, в проулок вышли Данило и Евграф.
- Тять, а ты чего тут? - удивился парень. - Вот ладно, ты уедешь, а я останусь. Схожу на игрище.
- Лошадь-то погоди поить, пусть постоит, - сказал Данило. - Все ладно-то?
- Все, все. Ты чего в Шибанихе-то?
- Да вот шерсти думал купить, - соврал Данило, распрягая мерина.
Евграф вынес из сарая большое беремя сена, после чего все трое направились в избу.
- А у нас, понимаешь, вечеровальники, - оправдывался Евграф перед племянником, - суседское дело…
- Здорово, божатушка! - поздоровался Пашка. - Здравствуйте.
- Здорово, батюшко, здорово! - Марья, жена Евграфа, всплеснула руками. - Это чего у тебя тулуп-от? Рукав-то совсем оторван.
Пашка рассказал про стычку с ватажкой.
Все заругались, заохали:
- Вот прохвосты, проезжего человека.
- Бессовестные!
- Дак ведь это Селя, все он фулиганит.
- Какой Селя? - спросил Пашка.
- А Сопронов Селя. Шилом зовут, пятнадцать годов скоро, а ничего человеку не далось.
- Экой он бес, экой мазурик, - расстраивалась Марья, наразу пришивая рукав к тулупу.
- Ладно, божатушка, - Пашка лишь скалил белые зубы. - У тебя чего есть погреться-то?
Но Евграф уже разжег у шестка самовар и теперь выставлял из шкапа бутылку. Вечерние собеседники, ссылаясь на "недосуг", по одному начали расходиться. Вскоре в избе остались только родня Евграфа да Роговы. Иван Никитич с женой тоже хотели незаметно уйти, но Евграф дернул его за рукав и не выпустил из-за стола.
Вскипел самовар, Марья принесла пирогов, а Евграф налил бабам по рюмке, мужикам по стопочке. Мужики вылили водку в чай, а женщины замахали руками, заотказывались.
- И ладно, нам больше достанется, - сказал Евграф и с притворной шутливостью заметил: - Вот, Рогов, девок-то нет. А то бы мы вашу Верку нараз бы и запросватали…
Пашка встал из-за стола, поискал рукавицы.
- Лошадь пойду напою. У тебя, божат, где бадья-то?
Когда он ушел, Марья на ухо пошептала что-то Аксинье Роговой, Аксинья в такт кивала ей головой, а Иван Никитич как бы невзначай спросил:
- Что, Данило Семенович, всурьез ладишь женить? Парня-то…
- Да ведь как, Иван да Никитич, годы уж к тому клонят. Боюсь, как бы не избаловался.
- Хороший парень, - опять вступился Евграф, обращаясь к Ивану Никитичу. - Толчею-то видал около Ольховицы? Всю сам сделал, отец только показывал, как что. Да и Верка его знает давно. Стояли за баней в троицу, видел сам…
Данило вывел Ивана Никитича из неловкого положения.
- Толчея что, Евграф, толчея? Толчея отдана. Ни за што ни про што… Хоть отвязались - и то спасибо.
- Надолго ли отвязались-то? - спросил Евграф. - Цыгану соломы дашь, он сена потребует. А вот отдай-ко Пашку в примы, ладно и будет. Василья на службу, Пашку в примы. Тут уж вас с Катериной никто не тронет. Как, Оксиньюшка? Сережка у вас мал, а такого парня в дом - лучше не выдумать. Ежели…
Но тут вошел Пашка и сразу догадался, что говорят о нем. В избе стало неловко, даже часы затикали громче, Евграф крякнул и налил еще по стопочке.
- В волостях-то, Паша, что нового?
- Да ничего вроде. Вот три мужика коммуну устроили, да два гумна сгорело в округе.
Поохали, поговорили насчет пожара.
- А это какая такая коммуна-то? - спросила Марья. - Не та ли, что лен-то сама треплет?
- Нет, матка, не та, - засмеялся Евграф. - Это другого сорту. Вот загонят тебя ежели в коммуну, и будет у тебя все со мной пополам. Ты поедешь кряжи рубить, я буду куделю прясть. Согласная ты на это?
Марья недоверчиво поглядела на мужиков.
- Теперь дело еще такое, - не унимался Евграф. - Ежели, к примеру, у тебя мука в ларе кончилась, а у Сопроновых этой муки - сусеки ломятся. Дак ты, значит, идешь прямо к Сопроновым и берешь этой муки сколько тебе на квашню требуется.
- Да какая у их лишняя мука? Ежели оне и ларь давно истопили. Мелешь бог знает чего.
- Мне молоть нечего, чего мне молоть.
…Пашке хотелось на игрище, но было неудобно уходить сразу. Он выпил предложенную Евграфом стопку, закусил и начал собираться.
- Тятъ, ты меня не жди, поезжай.
Аксинья откровенно приглядывалась к Пашке, Иван Никитич тоже, а подвыпивший Евграф пер напролом:
- Я тебе, Павел, все уши оборву, ежели ты Верку не возьмешь, такой девки тебе век не найти, девка что ягода.
- А я что? - обернулся Пашка уже из дверей. - Я хоть сейчас, вон тятьку уговаривай!
Не дожидаясь, что будет дальше, он вышел из избы и отправился искать свою двоюродную, чтобы не идти на игрище одному.
Мудреное дело найти Палашку в такой деревне, да еще и в пору святок! Девки перебегали от одной избы к другой. Они принаряжались у зеркала, гадали на ложках, менялись на время платками и лентами. А главное - хохотали над чем попало. То и дело кто-нибудь выбегал на крыльцо слушать, не идут ли ольховские.
Палашка Миронова хороводила во всех девичьих делах. Это она уговорила вдову Самовариху, и девки на все святки откупили большую Самоварихину избу. Они принесли вдове по повесму льна, в складчину - керосина. Натаскали скамеек и широких домотканых подстилов для занавешивания запечных углов, ожидалось не меньше пяти-шести горюнов и столбушек.
Складчина была еще и чайная. Сложившись по полтиннику, девки заранее закупили чаю, кренделей и ландрину.
До игрища надо было провести общее чаепитие. Поднялся хохот, потому что самовара в доме не было, и Палашка послала хозяйку за самоваром к себе домой.
- Вой, девоньки, самовара-то у нас нет, одна Самовариха! - Палашка, приплясывая, вынесла из кути крендели.
Не по чаю я скучаю,
Чаю пить я не хочу,
Я скучаю по случаю,
Видеть милого хочу.
- Ой, отстань к водяному со своим Микуленком-то! - выскочила из кути востроглазая Тонька-пигалица. - Только и дела в сельсовет бегаешь.
- Нет, Тонюшка, севодни Микуленку не до Палашки, говорят, Петька Штырь приехал.
- В галифе!
- Да много ли в галифе-то?
- Чего?
- Да всево.
- Ой, денежной, говорят! - не поняла Тонька.
Девки засмеялись дружно, иные покраснели, иные заругали Палашку бесстыдницей.
Вера со спрятанными за пазуху двумя зеркальцами, спичками и свечкой незаметно вышла на улицу. Она отбежала от дома, оглянулась и отпрянула в лунную тень. Самовариха, скрипя валенками, несла от Евграфа ведерный самовар. Вера подождала, пока Самовариха скрылась в сенях, и побежала за изгородь, к своему дому. Ее никто не заметил. В загороде, прежде чем бежать к бане, она остановилась, чтобы успокоиться.
Такая большая была эта ночь, ночь девических святок! Месяц висел над отцовской трубой, высокий и ясный, он заливал деревню золотисто-зеленым, проникающим всюду сумраком. Может быть, в самую душу. Широко и безмолвно светил он над миром. Большая тень от отцовского дома падала под гору до самой бани, до заснеженной речки. Вера прислушалась, задержала дыхание. Колдовская необъятная тишина остановилась вокруг, лишь далеко-далеко ясно звучала балалайка ольховских ребят. Они шли еще где-то за полями и согласно, неторопливо пели частушки. Слова еще замирали, но были так же ясны, как этот месяц, как границы лунных теней по снегу. Неторопливо, приятно и по-мужскому нежно доносились до Веры эти слова, и балалайка красиво, чуть печально звенела там, еще далеко-далеко за лунными пустошами.
Вся веселая гулянка
Скоро переменится,
Дорогая выйдет замуж,
А товарищ женится.
От какого-то бесшумного дальнего перемещения мороза, а может, заслоном придорожных кустов притушило на полминуты ребячью песню, но потом все снова послышалось, ясно, красиво и нежно:
Погуляемте, ребята,
Погуляемте одне,
Жить не долго остается
На родимой стороне.
Она с волнением прислушивалась к этой далекой песне и узнавала голос. "Акимко Дымов поет, - подумалось ей. - А балалайка евонная". Ей стало радостно от того, что это идет Акимко, высокий, черноглазый ольховский парень, который ходит в Шибаниху из-за нее и с которым она нарочно, чтобы позлить Пашку, иногда долго задерживалась на посиделках. Пашка злился, но не на нее, а на Акимка, и от этого у нее всегда сладко щемило в груди.
Она побежала, боясь, что кто-нибудь увидит ее, ей никого не хотелось видеть, хотелось увидеть всех сразу и чтобы ее тоже увидели все сразу. Хрустальное пение голубоватой снежной дорожки, чуть отставая, торопилось за нею. Иногда, от слишком глубокого вздоха, у нее кололо в груди. Ресницы схватывало морозом, и ей было смешно оттого, что не может открыть глаз.
Она остановилась у бани, пальцами растопила иней смерзающихся ресничек и вздрогнула. Ей вдруг стало страшно. От бани, топленной третьего дня, тянуло запахом остывших камней, в темном проеме предбанника стояла жуткая чернота. Чтобы не растерять смелость, Вера зажмурилась и поскорее ступила в предбанник. Она замерла и прислушалась. Все было тихо, только в ушах напряженно звенело. Набравшись решимости, она нащупала скобу, отворила дверку, шагнула во тьму, замерла и вдруг вся задрожала от страха. Ей казалось, что вот сейчас, сразу же, кто-то мохнатый и безжалостно страшный прыгнет на грудь, будет ее душить, прокусит шею и выпьет ее кровь. Она чуть не вскрикнула, выбросила вперед руки, хотела бежать, но, боясь пошевелиться, задрожала еще сильнее. Она не помнила, сколько так стояла, дрожа и боясь упасть без памяти, наконец опомнилась и тихонько нащупала в кармане казачка огарок свечи. Вера вздула огонь и зажгла свечку. Ей сразу стало легко, весело, хотя было все так же жутко. Слабый, колеблющийся огонек осветил родимую баню. Все здесь было свое, давно знакомое: черная каменка, черные, до вороненого блеска протертые стены, шайки под белыми лавочками, высокий трехступенчатый полок. Вера капнула на лавочку расплавленным воском и прилепила на это место свечу. Она поставила позади свечи большое зеркало взяла другое, маленькое, и стала разглядывать его отражение. Ей говорили, что глядеть надо очень долго, пока не догорит свечка, иначе ничего не увидишь. Слабый, неверно колыхающийся огонек отразился в зеркале один, второй и третий раз, цепь огоньков уходила далеко-далеко, колыхалась и трепетала. Вера оцепенела, замерла, стараясь различить там что-то, но ничего не было за бесцветной цепочкой бесконечных огней. Под бровями у нее заныло от напряжения, она все смотрела, не мигая, не двигаясь. Ей показалось, что самый далекий, совсем незаметный огонек раздвоился и что за ним округлилось и замерцало слабое бесцветное облачко. Вдруг огонек исчез, и там, далеко, в конце неверной цепи огней Вера увидела что-то живое и неопределенно движущееся. Сердце у нее остановилось, она изо всех сил старалась разглядеть, что это было, она ясно ощущала, что там что-то было, далеко-далеко, в конце бесконечной цепи отражений. Свечной фитиль упал в лужицу воска, ярко вспыхнул и погас. Темень и тишина смешались друг с другом, ничего не стало вокруг. Только дальнее облачко на месте последнего видимого огня еще светилось, и Вера опять ясно увидела в нем что-то близкое, но непонятное до конца. Это что-то двигалось навстречу ей из самой далекой безбрежной тьмы - стремительно и неотвратимо. Вера вскрикнула и повалилась ничком, память ее вспыхнула и погасла, словно только что сгоревшая свечка…
В это же время две быстрые тени мелькнули у бани. Распахнув дверку, Палашка ойкнула:
- Зажги-ко спичку-то, Паша!
Пашка зажег огонь, подскочил к Вере. Палашка скорехонько сбегала на мороз, натерла ей снегом виски, начала тормошить, приговаривая: "Ой, дурочка! Ой, дура, говорено было, не ходи без меня!" Вера очнулась. Она уткнулась в широкое плечо Пашки, всхлипнула. Он расстегнул пиджак и спрятал под ним тяжелую от кос девичью голову.
Палашка, ухмыляясь в темноте, довольная собой, выпорхнула из бани. Она догадливо поставила к наружным дверям батожок и, торопливо подхватив сарафан, побежала в гору: ольховская балалайка звенела совсем близко.
V
Отец Николай знал, что его зовут в деревне Рыжком, а некоторые - попом-прогрессистом. Первое прозвище он терпеть не мог, а вторым званием открыто гордился. Шибановские старики, прознавшие о его новейших взглядах, немало спорили, когда нанимали попа. Кое-кто говорил, что такого попа нельзя и близко пускать к приходу. Особенно противился отец Жучка Кузьма Брусков - такой же хитрый и востроносый. (Отец Николай позже припомнил это и назло всем Брусковым дал внуку Кузьмы совсем несуразное имя - Крысанфей.) Да, старики не хотели пускать в приход отца Николая. Только дело решили вовсе не старики, а бабы. Когда отец Николай, делая пробную обедню, вышел из царских врат и начал службу, то от первых же звуков его могучего и красивого баса стекла в церковных окнах задребезжали. Галки, как рассказывали позднее, с криком снялись с куполов. Не зря еще в бытность свою в досточтимом и древнем граде Вологде отца Николая лично знал сам преосвященнейший Алексий, епископ вологодский и тотемский. Владыко был милостив к тогдашнему семинаристу Коле Перовскому - сыну бедного псаломщика заштатной устъ-сысольской церквушки. Только все это было так давно, что совсем забылось. Отец Николай переменил за свою жизнь много приходов, ездил даже на войну, будучи полковым священником, а вот теперь судьба привела его в деревню Шибаниху.
Сегодня, обиженный востроносым Жучком, он оставил кобылу у ворот Кеши и пришел к сельсовету.
У крыльца отец Николай высморкался и крякнул. Смело ступил на скрипучую лошкаревскую лестницу, отчего не только лестница, но и весь верхний сарай как бы стронулись с места. Что-то треснуло. Отец Николай почтительно открыл дверь. Он не то чтобы испугался, но был слегка ошарашен. В сельсовете никого не было, ярко горела лампа, а на скамье под белым холщовым саваном лежал покойник. Отец Николай перекрестился. Мигая и щурясь, подошел поближе. Покойник с мертвенно-бледным лицом, со сложенными на груди руками был длинный и тощий, в щелях неплотно прикрытых век неподвижные виднелись белки глаз.
"Свят, свят… ах, чтоб тебя!"
Отец Николай выругался. Покойник глубоко, сладко всхрапнул и даже почесал за ухом. Но не проснулся. Тогда отец Николай встал поплотнее, набрал полную грудь воздуха и с мощным придыхом, громогласно и ровно вывел своим нездешним басом:
- Со святыми упоко-о-ой!
Петька Штырь вскочил со скамьи словно ошпаренный. Торопливо протер глаза и с перепугу попятился к стенке, но запутался в саване и грохнулся через скамью на пол. Тут он смачно выматерился, отчего и очнулся. Только после этого осмысленно поглядел на попа.
- Воскрес, каналья! - захохотал отец Николай, держа руки в бока. - Воскрес! А я и впрямь подумал: оставил человек земную юдоль!
- Тьфу! Ну, рыжий хрен, рано тебе меня отпевать! Я еще поживу!
- Вполне приемлю, юноша, - Николай Иванович хотел обидеться, но не мог. - Приемлю и твое непотребство в речах, бо не в своем уме сказано. Вы - Петр, покойного Николая Артемьевича Гирина сынок, если не ошибаюсь?
- Ну! - Петька встал на ноги, потер ушибленный затылок.
Поп и "покойник" за руку поздоровались. Сели за председательский стол, закурили.
- Ушел, понимаешь, сейчас, говорит, приду. Ну, я ждал-ждал да и прилег. Ряжеными собирались на игрище. Не видал его, Николай Иванович?
- Нет, не видал.
- А сколько время-то?
Поп вынул часы. Откинулась крышка с клеймом знаменитой фирмы Павла Буре.