Крепость сомнения - Антон Уткин 3 стр.


* * *

После того как из Балаклавы вывели военные суда и подводные лодки, городок этот быстро превратился в приятное курортное местечко. Узкую, изломанную бухту опоясала новенькая набережная, которую, в свою очередь, окаймляли маленькие домики архитектуры XIX века, отреставрированные и чисто покрашенные в белое. Верхние этажи этих домиков с балкончиками в цветочных ящиках сдавались внаем, а в первых были устроены магазины и кафе, шедшие по ее левой стороне сплошной чередой.

В одном из них Аля с дочкой, Илья и Тимофей ждали, когда придет из Севастополя рейсовый катер, на котором должна была приехать Алина подруга. Солнце уже скрылось за горой, нависающей над входом в бухту; было ветрено, и мачты яхт, поставленных в ряд у набережной, покачивались вразнобой. Ветер рвал тенты, под которыми стояли столики, то и дело его порывы уносили с них салфетки, которые распахивались неуклюжими бумажными бабочками и, как курицы, неумело пытались взлететь. Аля рассказывала про подругу, за соседним столиком подвыпившие офицеры украинского флота ругали какого-то своего общего приятеля по фамилии Петриченко.

– А это что такое? – спросил вдруг Илья, указывая на Алину руку.

– Это? – Аля тоже посмотрела на свою руку. – Это кольцо. И не простое, а обручальное. – Она потрогала кольцо пальцами левой руки, словно проверяя прочность его положения.

Илья озадаченно замолчал, а Тимофей засмеялся и подмигнул Але.

– Так что не все так просто, – добавила она с какой-то злобной радостью.

"Что должно быть просто?" – хотел спросить Илья, но продолжал хранить задумчивое молчание.

В нем не нашлось никакой способности увидеть в этих словах что-то забавное или тем более обратить их в шутку, как попытался это сделать его друг. Прямое значение слов часто заслоняло ему подтекст, и он привык им верить, как привык верить всему написанному, – как дерево верит лесорубу. Одной гранью душа Ильи принадлежала бесстрастному серьезному миру природы, ибо природа пребывает вне иронии, вне остроумия и сама по себе не смешна и не печальна. Но в нем не было недостатка того, что является основой любого остроумия, а именно изящества. И поскольку это изящество не разрешалось остроумием, своим простодушием он напоминал ребенка.

– Ну и кто у нас муж? – спросил Тимофей небрежно. – Он превратит нас в лягушку?

Аля гневно посмотрела на него и хотела было рассердиться, но физиономия его выражала такое невинное добродушие, что она с трудом сдержала улыбку.

– Увы, да, – сказала она вместо этого и сама коротко засмеялась.

* * *

Катер "Медея" пришел точно в половине девятого. На набережной вспыхнули фонари. Мальчишки, нырявшие на скалах у входа в бухту, протащили по плиткам набережной сетки с рапанами, оставляя за собой мокрые следы босых ног. Подруга Марианна, как и любой человек в первый день на юге, все окружающее принимала восторженно. Особенно ее воображение поразили развалины генуэзской крепости, венчавшие крутой холм, под которым и приютился городок.

– Мы пьем чудный мускат, – заявил Илья, вставая и подвигая ей стул. – Как вы насчет чудного муската?

– Что ж, давайте чудного муската, – весело согласилась Марианна, усевшись и быстро пробежав зелеными глазами по незнакомым лицам. Ее несколько смутил оценивающий взгляд Тимофея, но она удержала себя в руках и продолжала смотреть приветливо даже после того, как Тимофей громогласно объявил, какой именно процент сахара содержится в этом мускате.

Прозвучало это немного вызывающе, отчего Илья выразительно посмотрел в его сторону. Он понял, что попытки Марианны понравиться обречены, и ему сделалось неудобно и тягостно за то, как, скорее всего, пойдет вечер.

Между тем в развалинах генуэзской башни на холме зажглась подсветка, и обрушившийся донжон выступил из мрака, обозначив себя неровными провалами бойниц.

– Наверное, этот замок овеян легендой, – мечтательно сказала Марианна и потеребила коралловую подвеску, лежавшую в ложбинке между шеей и ключицами.

– А как же, – подхватил Тимофей. – Что же это за замок без легенды. – Он пристально посмотрел на развалины, как будто в его очертаниях старался прочесть древнее предание.

– Ну что? – спросила Марианна.

– Есть, – кивнул Тимофей, отводя взгляд от холма, – и не одна. Расскажу самую красивую и поучительную. Давным-давно, когда развалины носили гордое название Чембало и в эту бухту Символов заходили корабли из далеких стран, пронизанные ветрами Азии... Ну, в общем, не важно. Торговали всем, но главным образом невольниками, а следовательно, и невольницами. И был там один итальянец по имени Джамбатиста Вико. И так, знаете, по случаю купил одну девушку. За меру вина. Ну, в общем, считай что даром. А девушку эту привезли не откуда-нибудь, а из царства пресвитера Иоанна. За высокими горами, за синими морями пребывало это царство, многие мечтали его найти, но никто не нашел, даже Марко Поло. Так что, изволите видеть, это была необыкновенная девушка, не принцесса, конечно, но необыкновенная. Губы были у нее как коралл, ланиты как розы, голос ее подобен был каким-то там звукам лютни, стан как скрипичная дека, перси как розы и чресла... м-м...

– Поэт, – кивнув в его сторону, заметил Илья.

– Я документалист, – с достоинством уточнил Тимофей. – Так вот, словом одним, необыкновенная девушка полюбила его. Настоящая пери Востока... Но тут из Генуи пришел корабль, а на нем приплыл некто Антониотто Ферузо, друг этого Джамбатисты и очень любвеобильный молодой человек. Стоило ему только увидеть эту девушку, он тут же воспылал к ней страстью и принялся уговаривать Джамбатисту уступить ее ему. И цену хорошую предложил – девятьсот девяносто девять аспров. Греческая денежка такая...

– А сколько это – девятьсот аспров? – оживившись, перебила его Марианна.

– Двадцать пять аспров – приблизительно четыре петуха.

– А сколько это – четыре петуха? – снова спросила Марианна. – На наши деньги?

– Четыре петуха это двенадцать куриц. Двенадцать куриц – одна овца. Одна овца – недорогой мобильный телефон. На наши деньги.

– Почему же четыре петуха, а не три курицы? – допытывалась Марианна.

Тимофей усмехнулся:

– Тогда уж двенадцать куриц...

– Да не слушайте вы его, – перебил Илья. – Он мужской шовинист. В общем, несколько тысяч условных единиц, – подвел он итог.

– Вот такую нелегкую задачу задал ему Антониотто, – покачал головой Тимофей.

– Чего же в ней нелегкого? – спросила Аля, нахмурившись. Так же хмуро Тимофей взглянул на нее исподлобья.

– Действительно, – продолжал он, – девушка-то необыкновенная, что здесь думать, казалось бы... Омниа, как говорится, винцет амор. А с другой стороны, подумал он, мало ли их, этих девушек, перси у них как розы, ложесна имбирные, все они из пены рождены прибоя. Подумал-подумал и выбрал несколько тысяч условных единиц, – последние слова Тимофей произносил, едва сдерживаясь от смеха. – Потому что омниа винцет бабло.

Но никто, кроме него, не засмеялся: все воззрились на него как-то озадаченно.

– А она, когда ступила на сходни генуэзского корабля, – продолжил Тимофей, давясь от смеха, – посмотрела на него с укоризной и сказала: "Что же ты хотел взять у меня, если тебе не нужно было мое сердце?" А такие прелестные вопросы могли в те времена задавать только девушки, рожденные в царстве пресвитера Иоанна.

– Странный у вас друг, – заметила Аля Илье. – Наверное, кто-то когда-то его сильно обидел, и теперь он ненавидит весь мир.

– Меня укусила злая собака, – мрачно молвил Тимофей. – Вот сюда, – он приподнял штанину и показал голень левой ноги. – А мир я ненавижу не весь, а по частям.

апрель 1970 – август 1998

Тимофей был воспитанник походных костров и дорог – больших и малых, не слишком важно, лишь бы они вели подальше от дома. Единственное, что он знал о себе точно: в нем живет талант и горит страсть неутомимого путешественника. Прививку к странствиям он получил еще в школе, и микроб вольного ветра передался ему легко и беспрепятственно, как заразное заболевание.

По тем временам его можно было причислить к блестящей столичной молодежи, если что-то и впрямь блестело в той застойной луже, в которой утонуло начало восьмидесятых, – так непременно сказал бы его отец, поборник свободного творческого изъявления и в каком-то смысле борец за него. Его мать, неудавшаяся актриса, одно время очень близкая к "таганскому" котлу, считалась одной из первых красавиц в том небольшом мирке, в тех узких кругах, которые при любом общественном устройстве неизменно присваивают себе титул хорошего общества.

Отец, средней руки режиссер кино, – пришло время – наскучил красавицей и отдал остаток зрелости на волю жизненных волн. Мать, в свою очередь, восполняла эту потерю, насколько и покуда позволяли ей ее чары. Живое человеческое чувство связывало его с дедом, а бабушку свою он застал в живых только в раннем детстве и помнил ее едва.

Более-менее удачно закончив школу, он не имел ни планов, ни стремлений, ни отчетливо выраженных желаний, ни поползновений честолюбия. Один из его одноклассников сманил его на Кавказ. С год он работал инструктором по туризму, не обращая внимания до поры на письма матери, в которых она прямо называла его дураком. Там, на Пшадских водопадах, он приобрел толику самостоятельности, однако и это качество сгодилось на то, чтобы упрочить свой основной девиз: ни в чем себе не перечить. Впрочем, то время, накрепко учитывавшее своих современников, безоговорочно требовало возвращения, и он вернулся. Hесмотря ни на что, ему было куда возвращаться. Мать свою он не любил, отца не уважал и наотрез отказался продолжить семейную традицию, хотя последующие годы заработка ради буквально заталкивали его в то, что от нее, от традиции, еще оставалось.

До эпохи заносчивых неучей оставалось всего несколько лет. Мать, не посвящая сына в подробности своих мер, использовала некие связи, и в целом вопрос был решен как нельзя более удачно: ему предстояло поступить на исторический факультет Московского университета. Дело оставалось за самим Тимофеем. Hа экзамене по английскому языку он мучительно искал брешь, трещину, куда бы мог, как клин, вставить заученную речь и ее отточенным изяществом расколоть крепость холодных, недружелюбных, льдистых глаз экзаменатора. "Достаточно", – кашлянув в маленький мягкий кулачок, молвил человек с бородкой и размашисто расписался в экзаменационном листе. – "Мы ставим вам отлично", – проговорил он со значением и выпучил близорукие глаза, и оказалось, что зрачки их вовсе не серые, а желтые без примесей.

Тимофей еще в университете написал два рассказа: в одном, если он правильно запомнил, речь шла о маленькой девочке, получившей большущую гроздь винограда и слегка от этого захмелевшей. Второй был посвящен преодолению некоей юношеской любви, рожденной забавы ради кремнистой пылью курортных светил.

Сам он в глубине души считал их просто искусным подражанием, но, конечно, если и высказывался на эту тему, то вскользь и достаточно смутно для того, чтобы быть уличенным в небрежении к собственным дарованиям. Зачем он учился, он и сам не знал хорошенько. Hадо же было где-то учиться, и лучше это было осуществлять в заведении, претендующем на некую элитарность.

Спустя некоторое время после выпуска из университета несостоявшийся этнограф поступил на курсы при ВГИКе и отучился еще два года на отделении документального кино, но к тому времени, как он обзавелся очередным дипломом, кино уже находилось в низшей точке своего падения. Творчество его понемногу свелось к написанию рекламных роликов и чрезмерно сентиментальных сценариев, которым никто не давал ходу.

Достигнув тридцати, он по-прежнему топтался в луже своих неглубоких убеждений, мельчающих год от года, день ото дня. Во всех его действиях проступала инфантильность, порожденная безоблачным детством и им же законсервированная. И сам он являл собой человека, законсервированного внешне. Все его подружки, а в них недостатка не чувствовалось, будучи даже его моложе, выглядели старше его. Такие люди, каким был он, старятся в одночасье, за одну ночь, но уже бесповоротно, безоглядно, раз и навсегда, словно сдергивая маску, оберегавшую до поры процесс старения от чужой наблюдательности.

Жить без любви Тимофей не мог, как не живет без воды рыба. Людей, тянущих лямку брака, он не понимал и смотрел на них даже с опаской, как на тех, кто был способен постоянно менять свое жилище. Конечно, он понимал, что людей толкают на это неблагоприятные обстоятельства, но когда обстоятельства благоприятствовали, тогда Тимофей чувствовал тоску. Сам он родился, вырос и всю свою жизнь прожил в родительской квартире, и представить у себя над головой какую-нибудь другую крышу, пусть и сделанную из драгоценного металла, он не мог и вообразить. Каждая мелочь напоминала ему о каком-то событии его жизни, деревья под окном росли вместе с ним, и в их ветвях, в их листве витали его мысли летними вечерами. Представить, что эти поверенные его мечтаний и размышлений могут пасть под пилой коммунальных служб или исчезнуть из его жизни, было так же невозможно, как жить под одной крышей с одной женщиной.

Как ни удивительно, его притягивали самостоятельные женщины, и он имел успех у самостоятельных женщин, строго смотревших на жизнь. Hо истекало время, и он начинал скучать. Связь с прицелом на большее его томила.

Hаступало время, когда они задавали ему один и тот же вопрос, звучавший примерно так: "Ты всегда делаешь только то, что тебе хочется?" "Всегда", – честно отвечал он, но они, единые и тут, не верили. Прозрение наступало позже, когда он медленно отпускал тормоза, и тогда уж начиналось светопреставление. Естественно, что никто не чувствовал себя способным долго это выдерживать. Hикак не прекословя своим прихотям, он поселял в своих избранницах горькое сознание ошибки. И они отваливались от него, как насекомые от ядовитого цветка, и устремлялись в самостоятельное плавание или полет, ибо некоторые действительно не ленились пересекать океан в поисках потерянного Я.

"Моя жизнь – это летопись позора", – любил повторять он, пока не до конца веровал в правоту сказанного, а когда уверовал, то не стал доискиваться причин. В нем было врожденное пристрастие к шутовству, и за право паясничать и называться Петрушкой он без сожаления отдавал все возможности, которыми жизнь еще продолжала его соблазнять.

Друзья смотрели на эти забавы сквозь пальцы: никаких особых хлопот и неприятностей они им не доставляли. Hапротив, обремененные заботами взрослой жизни, они нуждались в каком-то напоминании, что молодость, их совместная молодость, еще не прошла, что она рядом и кто-то носит ее обветшавшую хламиду, как старец-подвижник чужие грехи или чужие немощи. И дело поэтому не двигалось дальше разговоров, каким бы образом это прекратить, и смутных планов, построенных на чистой воды песке.

* * *

Следующим утром все поднялись пораньше, наскоро искупались в прохладной воде и, не дожидаясь завтрака, выехали в Севастополь. Алин московский отходил в половине пятого, времени было довольно, и все как-то не сговариваясь одновременно высказали желание пойти в Панораму. По дороге из Ласпи в Севастополь заехали в Балаклаву за Марианной, которая сняла комнату на втором этаже того самого дома, где внизу было устроено кафе, в котором они и встретились вечером предыдущего дня. Марианна сидела на балконе в раскладном кресле, пила кофе и смотрела вниз на гуляющую публику, перила балкона были украшены пластмассовыми ящиками с цветущими маргаритками и анютиными глазками.

– Жалко, что не может видеть вас Коровин! – крикнул ей снизу Илья.

Она повела головой, будто позируя, потом со смехом махнула рукой, скрылась в комнате и через несколько минут выпорхнула на набережную в легком коротком платьице, с плетеной пляжной сумкой через плечо.

– Меня на "вы" больше не называй, – сказала она Илье. – И так я на работе от этой вежливости не знаю куда деваться.

В Панораме больше всего Илью поразили фигуры убитых солдат, накрытые рядном, из которого высовывались их голые ноги, выглядевшие до того натурально, что хотелось взять прутик и пощекотать им пятки, а заодно и проверить, действительно ли это манекены или, может быть, бродяги, которых нанимают изображать севастопольских героев с почасовой оплатой.

У выхода из здания-ротонды торговцы предлагали батальные акварели и археологические безделушки. Илья задержался у какого-то лотка.

– А эти-то, – заметил Тимофей, – как живые.

– Вин лежит за хривну у час – пойди побачь, – заявил им пожилой, солидный и седой мужчина с фотоаппаратом. – Я ж видел, як ноги двигает.

– Да ну, – вырвалось у Тимофея. Мужчина развел руками, как бы обижаясь на высказанное недоверие.

– Пойду посмотрю, – решил Илья и нырнул в полумрак.

Аля посмотрела ему вслед с изумлением.

– Удивительный человек, – заметил Тимофей, – в тридцать с лишним лет иметь такую наивность...

Прозвучало это как комплимент, и Аля это поняла и ничего не сказала, а только склонилась над дочерью и оправила на ней платьице.

Через пару минут вернулся сияющий Илья.

– Hу что? – в один голос спросили Тимофей и Аля и переглянулись.

– Глупости, – махнул Илья рукой. – Муляж, конечно.

– Hа что потратил гроши? – Тимофей вытянул шею.

Илья разжал ладонь и показал медный католический крестик.

– Могу пожертвовать, – предложил он Але, держа крестик на раскрытой ладони. – Hа счастье, – и усмехнулся.

Тимофей презрительно фыркнул:

– Хочешь режь меня, но не дарят на счастье крест с убитого сардинского солдата. Вот это кавалеры у тебя, – сказал он Але.

– Глупости, – возразил Илья. – Откуда мы можем знать, был он убит или нет?

– Да нет, конечно, потерял он его! – Тимофей махнул рукой, показывая безнадежность этой простоты, и даже Аля сдержанно улыбнулась. Действительно, на лице Ильи по временам вдруг проступало выражение восторженной задумчивости, и прежде чем оно приобретало свое обыкновенное выражение – выражение спокойного, уверенного в себе и в своем нынешнем положении человека, – оно как бы касалось легкой стопой еще одной промежуточной ступени, и мгновение на нем держалась застенчивость. Будто то, что он видел мысленным взором, было настолько всеобъемлющим, настолько неохватным, что он и рад был поделиться с окружавшими его в тот момент людьми, но не было никакой возможности найти ни слова, ни какие-либо другие способы для его описания, и он, Илья, словно бы извинялся за свое минутное отсутствие и за свою неспособность начертать те картины, которых сподобился сам.

– Ну хорошо, хорошо, – сдался он. – Тогда это будет Галкину. Его-то такие условности никогда не смущали.

– Кто это – Галкин? – спросила Аля.

– Да есть один сборщик податей прошлого, который гордо носит имя старьевщика, – пояснил Тимофей и добавил совершенно другим голосом: – Зачем вам этот крест, мадам? Вот вам моя рука.

Знаки внимания, которые оказывал Тимофей Але, докучали ей, но все-таки были приятны. Он и сам чувствовал это, но остановиться не мог, как заведенная игрушка. Пора уже было к поезду. Отношения, которые сложились между Алей и Тимофеем за это короткое время, почти сразу приняли характер запанибратского приятельства, державшегося на обоюдных подтруниваниях. Аля легко сносила порою двусмысленные и иногда откровенно глупые шутки Тимофея и сама не оставалась в долгу, и он охотно его принимал и, коль скоро натянул на себя личину добровольного скомороха, добросовестно уничижал себя по смутно им ощущаемым правилам юродивого искусства.

Назад Дальше