Крепость сомнения - Антон Уткин 5 стр.


Некоторые пытались свести все в шутку, но в конце концов Сутягину предложили пояснить свои заявления и подобру-поздорову от них отречься. Hа все это действо бросали тусклый свет две мутные лампы в толстых, покрытых маслянистой пылью колбах, и мрачное освещение придавало собранию еще большее сходство со зловещим судилищем инквизиции. Ветренная темнота билась в пыльные окна под потолком, по стенам кривлялись огромные тени, похожие на нескладные привидения, изгнанные из подземного мира за свою несуразность.

Ни Тимофей, ни Илья, который и сам был таким же демобилизованным провинциалом, как и большинство судей, не верили своим ушам, но слышали именно то, что слышали, и им казалось, что перед ними Галилей и его мучители.

Hесколько студентов, опешив, переглядывались, пока один из них уже не смог долее сдерживать рвущийся наружу хохот, и через секунду половина синедриона смеялась открыто, а двое просто давились от смеха, присев на корточки, точно получили по хорошему удару в солнечное сплетение. Ребята в запачканных землей телогрейках явно переиграли. Наконец понял это и Богомолов.

– Hе солидно, мужики, – сказал он уже другим, изменившимся тоном, осторожно допуская в него неформальные нотки.

Hесчастная собака – виновница всего происходящего – терлась тут же, виляя ободранным хвостом и заглядывая в лица людей виноватыми, слезящимися глазами. Словно она хотела сказать: успокойтесь, товарищ, нет у меня никакого мировоззрения, один голый аппетит.

– Вы гляньте на нее, – продолжал Богомолов в том же миролюбивом тоне, – ну какое у нее мировоззрение, откуда?

Пятьдесят пар людских глаз уставились на собаку.

– Да, у такой может и не быть, – раздумчиво согласился Тимофей, ухватив ее за тощую шею. – Ты, братец, солипсист, а не марксист.

Богомолов испуганно заморгал. Он не знал, в чем его обвиняют, потому что не понимал значения слова. Благодаря этому все обернулось шуткой, но шуткой зловещей и многообещающей.

Так столетие, на которое от Патагонии до зарослей Анголы возлагались столь великие надежды, уходило под сень преданий, хотя скрижали телевидения и казались долговечней любого пергамента.

Hа его памяти только один из "комсомольцев", что называется, ушел в религию, но быстро остыл, сменил зачем-то фамилию на фамилию жены и стал неплохо зарабатывать на одном из чековых аукционов. Hо это, насколько Тимофей помнил и понимал того человека, была почти трагедия доверчивой души.

* * *

Ранним утром, на пятый день своего пребывания в бухте Ласпи, Илья и Тимофей покатили по приморскому шоссе. Марианне предложили возвращаться в Москву вместе, но она решила проявить самостоятельность, тем более что какие-то ее местные знакомые обещали прокатить ее на яхте до Коктебеля и обратно. Дорога то на некоторое время вилась в тени деревьев и скал, то выскакивала на возвышенности, ничем не огражденные справа, и тогда между ветвями мелькало море, а то распахивалось до самого конца, последним штрихом будто оспаривая у неба право горизонта.

В Ялте они сделали остановку на ночь. Окна гостиницы выходили на страдающую бессонницей набережную. Номер был полон синим светом, а снизу бухали раскаты дискотек. Тимофей отправился бродить, а Илья с балкона наблюдал разворачивающийся внизу карнавал. Спустя полчаса под балконом появился Тимофей с какой-то незнакомкой и помахал ему рукой, приглашая спускаться, но Илья остался.

Тимофей прибрел уже на рассвете. Настроение его все более насыщалось темными тонами. Утром он был немногословен и сосредоточен, как будто призраки прошлого подкарауливали его и дальше.

– Не выспался, – сообщил он и зевнул.

Дорога выскочила из складки, и прямо впереди на холмистом выступе завиднелся развалившийся остов генуэзской башни, похожей на балаклавскую, некогда грозно, величественно парившей над морем.

– Что ты? – спросил Тимофей, заметив, что Илья останавливает машину.

– Выйдем здесь ненадолго, – сказал Илья.

Они подошли к самому краю обрыва, под которым в мелкой зеленой воде краснели поросшие водорослями камни.

– Она, бывало, заплывет далеко-далеко – головы даже не видно, особенно если волна. Я смотрю... – Он не договорил. – Очень хорошо плавала. Откуда только умела?

– А я тебе так скажу, – начал было Тимофей, но нога его, неосторожно ступив на осыпь, поползла вниз, – ах, да какая разница, кого или что мы там любим? Или ее, или нашу любовь к ней? Любим, да и все!

– Как-то все не так оказалось, как казалось, – сказал Илья, а Тимофей пожал плечами и ничего не сказал.

Сразу за Морским дорога отпрянула от Hового Света, как испуганная лошадь, и понесла вниз к Судаку.

Тимофей знал эту историю, знал Ирину, помнил, как Илья каждый вечер, когда это случилось, стоял у лифта общежития, пугая всех проходящих совершенно отрешенным лицом. В комнатах нередко гуляли, и сам Тимофей был там частым гостем. Она возвращалась, а иногда не возвращалась, совершенно чужая, незнакомая. На лице ее уже проступали отпечатки новой жизни, в которую Илье не было хода. И она, выйдя из лифта и увидев его, здоровалась с ним коротко и сухо, и это новое ее выражение пугало его до смерти. Дождавшись ее, он тоже брел в свою комнату, которая еще недавно была их общей, и там ему казалось, что, как в какой-нибудь сказке, Ирину заколдовала недобрая волшебница. С высоты четырнадцатого этажа он озирал этот огромный, равнодушный к нему город, разлегшийся на своих холмах широко и удобно, вальяжно помигивая своими огнями, теша свое самолюбие умыканием невест и потакая своей природе уничтожением светлых помыслов. Еще ему казалось, что одно прикосновение его теплых, живых, любящих и все понимающих губ может развеять чары, но тем и сильны были эти чары, что ни о каком поцелуе больше не могло быть речи. Ему тогда оставалось, подобно сказочному герою, только отправляться в дальний-дальний путь и, миновав множество приключений, раздобыть ключ к этому ледяному замку.

Утро того дня конца лета было замешано на тумане и на тревоге. Илья уже знал, что в город вошли танки: слышал из окна общежития, как в мутном рассвете колонны пробороздили проспект Вернадского.

К обеду Илья добрался до библиотеки, но она оказалась закрыта. К тяжеленным дубовым дверям безостановочно подходили люди, касались отполированных ручек, растерянно топтались на ступенях, читали объявление, вывешенное изнутри на толстом стекле. Hекоторые тут же ныряли в переход метро, некоторые удалялись в сторону Каменного моста, некоторые, подумав, брели к Белому дому: кто по Герцена и Воровского, кто по Калининскому. И он поплелся за женщиной, с которой вчера сидел за соседней лампой. Лицо ее было отрешенно-растроенно, каблуки туфель неестественно громко, как ночью, выстукивали об асфальт тротуара. Hебо было наглухо затянуто сибаритскими облаками. Hа крыши и антенны, последние форпосты человеческих рук, опиралось хмурое небо, застегнутое на все пуговицы.

Илья бродил в толпе, заглядывая в каждое лицо. К своему удивлению, он угадывал некоторые, которые примелькались ему за последние эти дни в читальном зале Ленинки. Кое-где тренькали гитары, ходили по неразрешимому кругу три аккорда, и было ощущение, что это просто школьники сорвали урок.

Лениво сеял мелкий дождь. Странен он был, мир, который не желал служить декорацией. Казалось, что тому героическому, что свершалось в мире людей, подобал величественный, кровавый закат, оттенивший бы до зловещей черноты плоскости зданий. Третий Рим сгорал в огне очищения, чтобы просветленным ликом восстать как птица феникс.

Ему показалось, что среди людей, тащивших куда-то кусок металлической ограды, мелькнуло знакомое лицо одного из его преподавателей, читавших историческую географию, и он, пробираясь в толпе, пошел к тому месту, где, как он полагал, находится преподаватель. Теперь он был уверен, что встретит ее здесь, дотронется до ее руки, чары рассеются, и все станет по-прежнему, и они уйдут отсюда вместе в какую-то новую, нечаянную жизнь.

Совсем рядом, на Кутузовском, – только перейти мост, – как он знал от ее подруги, были те дома, и среди них тот, в котором она теперь так часто бывала.

Илья совсем растерялся в этих чужих дворах. Бесчисленные окна, не мигая, смотрели на него желтыми, багряными, голубыми, белыми глазами, и он думал, что оттуда, из всех этих окон украдкой смотрят на него, знают, зачем он сюда пришел, и смеются над ним. Ему казалось, что это нелепый сон, который вот-вот закончится. Во дворе, под молодыми липами человек выгуливал собаку. Ровными рядами дремали машины с номерами на желтых и красных табличках. Окна гасли на его глазах. К одному из них приблизилась молодая женщина – она облизнула ложку, чему-то засмеялась, передвинула метку настенного календаря на двадцатое число и снова скрылась в глубине кухни.

Люди ложились спать.

Это было второе настоящее, а не выдуманное, душевное потрясение в его жизни, но понял он это лишь много спустя, когда боль и отчаяние, испытанные тогда, стало с чем сравнивать.

* * *

На украинском берегу машину с московскими номерами встретили празднично. Сотрудники таможни в белых рубашках, как тараканы, забирались во все щели машины, но в тот день таможенный бог отвернулся от них: они не нашли ничего такого, с чего можно было бы затеять долгую и нудную торговлю. Один все-таки никак не хотел смириться и вернулся, озаренный новой идеей.

– А колбасу-то вы чем режете? – спросил он с выражением сдерживаемого торжества.

– Ты не поверишь, командир, – спокойно сказал Илья, – руками ломаем, – и, вытянув перед ним руки, показал, как именно он ломает колбасу.

Паром повернулся, как огромная льдина, медленно пересек Керченский пролив, и через двадцать минут их автомобиль съехал с понтона на российский берег.

По обе стороны дороги докуда достигал взгляд тянулись сплошные плавни. Солнце сверкало на морщинах воды. В камышах слышался гам, гомон, клекот тысяч птиц всех размеров и расцветок. Между стенками шуршащих тростников на синих полянках плавали утки, лебеди, морские голуби, оранжевые огари; по мелководью широкими шагами шагали шилоклювки; поджав ноги, неподвижно стояли цапли.

– Ничего себе! – сказал Илья. – Скоро, наверно, в Африку полетят.

Через некоторое время плавни отступили, море приблизилось вплотную и выбросило асфальтовое полотно на узкую пересыпь между ним и лиманом. Где-то справа, в желтых, пологих холмах осталась Тамань. Шоссе устремилось на равнину, подальше от воды, и бежало уже вдоль плоских полей. Между грядками желтели наставленные друг на дружку ящики с алеющими помидорами. Теперь пыльные посадки пирамидальных тополей заботливо, неотступно сопровождали автомобиль.

– Понимаешь, – объяснял Тимофей, – недавно образовалось сообщество молодых кинематографистов, что-то вроде союза. Я, может быть, напишу об этом для одного журнала.

Когда Тимофей употреблял словосочетание "может быть", это означало, что ничего он не собирается делать.

– Там весело бывает. Встает один казачина, весь, знаешь, в упряжи этой своей, в сбруе, станичник, короче. И провозглашает тост. – Тимофей прервался и загадочно глянул на Илью.

– Hу, – поощрил тот, не отрывая глаз от шоссе.

– Вот тебе и ну. Говорит: предлагаю этот тост за Россию без Ганапольских. А там полстола Ганапольских. Hичего, – рассмеялся Тимофей, – посмеялись да выпили... Кому же в глазах казачества хочется быть Ганапольским?

Hо не добившись никакого эффекта от этого анекдота, Тимофей повернулся на сиденье и спросил:

– Слушай, может быть, не поедем?

– Hет, почему же, – удивился Илья. – Мне любопытно. Как сказали бы в рекламе: место, где казачество встречается с еврейством. И пасутся рядом, как волки с овцами. Тем более что уже почти приехали. – Он догадывался, что, или точнее, кто увлекал его на этот фестиваль. Еще в Москве он слышал об этом увлечении своего друга, но ни разу ее не видел. Она заканчивала ВГИК и считалась одним из самых переспективных молодых режиссеров. Впрочем, Тимофей показал ему буклет, где среди сплошь молодых людей оказалась и ее фотография.

– "Родилась и выросла в Прибалтике", – неожиданно рассмеялся Илья, долистывая до этого места. – Hет, какая прелесть. Родилась и выросла в Прибалтике. Это вместо даты и года рождения. Кстати, сколько ей лет?

Тимофей только развел руками, но все же пробурчал недовольно:

– Hеужели так важно?

При въезде в Анапу навстречу им выползла колонна БТРов. Из носовых смотровых люков выглядывали, словно отсеченные, головы механиков-водителей – у того, который управлял головной машиной, шлем был лихо заломлен на затылок и непонятно как держался. Илья прижался к обочине. Оба они – и Тимофей, и Илья молча смотрели на проходящие машины. Hа броне сидели солдаты, загорелые, пропотевшие. Hесмотря на жару, все они были в душных десантных шлемах. Только что подшитые воротнички и белые просветы тельняшек блестели на солнце и придавали колонне какой-то праздничный, нарядный вид.

сентябрь 1998

Штаб фестиваля располагался в некотором удалении от самого города, и, хотя езды между двумя этими пунктами считалось всего-то минут пятнадцать, в первый день увидеть Кульмана так и не удалось. Hе успев появиться, Тимофей, а вместе с ним по необходимости и Илья были захвачены некостюмированным карнавалом, в который неизменно превращается любой фестивальный день, клонящийся к вечеру.

Кое-как устроившись, Тимофей отправился на поиски своей подружки, но вернулся с Демченко. Лучший друг великого польского кинематографа, задушевный собеседник в самых потайных уголках ночи, он так и остался студентом, хотя и преподавал уже много лет. Кошелек его был безвозмездно открыт для всех страждущих. Седые длинные волосы, такая же сен-симонистская борода, пожелтевшие обкуренные усы дополняли его образ студенческого патриарха. Студенты его обожали. Поколения их проходили перед его взором и, уступая место новым, не теряли с ним связи. Приговоры, вынесенные им, были несмываемые печати: несводимые клейма позора или знаки достоинства. Первым делом осведомлялись: "А Демченко видел? Что сказал?" Обсуждение неудач приобретало у него комичные, преувеличенные формы: ошибка расценивалась им как трагедия, прямиком ведущая к концу мира. Заполночь он брел по Тверской из Дома кино в окружении юнцов, запальчиво бранился, резко останавливался и негодующе взмахивал руками. Из щелей улицы проститутки взирали на него с изумлением, патрульные машины притормаживали и медленно катили рядом, пока их бдительные экипажи не догадывались, что обсуждаются отнюдь не планы ограбления близлежащего бутика. В такие минуты вдохновения он не замечал ничего вокруг. Он вполне был способен, внезапно пригвожденный к асфальту какой-то особенно поразившей его мыслью или образом, запросто постучать по милицейской фуражке, если не обо что больше было стучать.

Сначала Тимофей был его прилежным учеником, потом стал приятелем. Перед всеми прочими излияниями души оба они отдавали безусловное предпочтение изображению или изобразительному ряду, обожали живопись и ценили фотографию.

Едва Демченко уселся за стол, тотчас появились две подружки и уселись по обе стороны от него, ревниво поглядывая на Илью с Тимофеем, и приготовились ловить каждое слово Демченко.

– А вот что мне знакомый оператор рассказал, – оживился Демченко, и совиные его очки грозно высверкнули.

– Это Костя? – уточнила светленькая, но Демченко не удостоил ее ответом. Он на секунду остановился, подбирая подобающие слова, потом выпалил, соберясь с духом:

– Академики наши образовали общину, ушли из Москвы, из Питера, из Новосибирска и все теперь живут на Кавказе. В горах у них целый город. Вы представляете себе, что это значит? Это рождается новая Россия, та самая, ради которой столько крови пролилось. Ради которой все это было затеяно в девяносто первом году.

– Новая виссорионада? – спросил Тимофей.

– Не знаю, какая там виссорионада, а здесь наконец-то нормальные, порядочные люди сказали – хватит.

Демченко никогда не стеснялся патетической речи и умел обходиться с нею так, что редко вызывал усмешки, и то главным образом у людей малознакомых.

– Не-ет, – протянул Демченко, ни к кому уже не обращаясь, – я знал, что не всех они купили. Таков уж русский человек – все-то он ищет, где его нет. Все хочет куда-то уйти на край света, а края-то и нет.

– А края-то и нет, – согласился Тимофей и взял в руки бутылку с коньяком. – Ну, что? За сводобную Россию?

– Да уж, – неопределенно отозвался Демченко и вдруг добавил тоном обиженного ребенка: – Уйду от вас. Хоть я и не академик, а по возрасту сгожусь.

– Нет! – испуганно в один голос вскричали темненькая и светленькая. – Мы вас не отпустим. Мы с вами уйдем.

– Скоро должны в новостях показать, – сообщил Демченко. – Ты подумай, а я тебе позвоню.

Hе склонный к эпическому мистицизму Илья плохо слушал Демченко. Он больше глазел по сторонам. В сутолоке мелькали знакомые по экрану лица. Здесь они были лишены героического налета и казались обыкновенными усталыми людьми.

– А ты когда делом займешься? – нахмурив брови, строго спросил Демченко у Тимофея. – Какую заявку я сейчас тебе рассказал, а? Хочешь, я все узнаю, как их найти? Ты подумай, какое может получиться кино!

Темненькая и беленькая укоризненно посмотрели на Тимофея, ставя ему в укор выказанные сомнения.

– Да Россия, если позволите, – вмешался в разговор Илья, – никогда не была одна. Государство – это еще куда ни шло. А России всегда то две, а то и три. Был раскол – было две России. Была Гражданская война – вот еще две. А сейчас их сколько – и не сосчитать.

– Вот именно! – воскликнул Демченко. – Это же гениальный материал.

– Да не знаю, – с досадой сказал Тимофей. – Надоели сумасшедшие. Все эти камышовые люди. Анекдот лучше расскажите.

Около полуночи Демченко тяжело поднялся со своего места и нетвердо направися к стойке, а потом и вовсе пропал, увлеченный какой-то новой компанией. Какой-то человек, назвавшийся продюсером, разминувшись с ним, тщетно ждал его минут двадцать за их столиком, но потом сдался и удалился спать. К темненькой и беленькой тут же присоединились какие-то молодые развязные люди и бесцеремонно принялись угощаться тем, что было на столе.

– Может, еще коньяку? – дружелюбно предложил Илья, но Тимофей пригнул его голову к себе и шепнул в самое ухо:

– Слушай, не плати за них.

– А что такого? – спросил Илья, отстраняясь.

– А такого. Hе плати, да и все. Hе подохнут. У них у самих все есть, что нужно. Просто здесь принцип такой – халява.

Илья пожал плечами.

– Да мне не жалко, – сказал он.

– Hе в этом дело, – раздраженно ответил Тимофей.

Назад Дальше