* * *
Он ждал ее на длинном, унылом до безобразия перроне Санса, одетый в плотную черную шерстяную рубашку навыпуск и черные джинсы. Шел дождь, но его черная кожаная широкополая шляпа, нахлобученная на лоб, защищала лицо.
– Анна-Элиана, не целуй меня, – я, кажется, приболел. Наверное, простудился.
Но Анна обняла и расцеловала его.
Он приехал в стареньком сером пикапчике-"ситроене".
Машина шла вдоль реки, вдоль плакучих ив. Он остановился на берегу и заехал на просторную охраняемую стоянку у ворот, ведущих в маленький городок – Тейи.
Она увидела это селение на воде, расположенное между Вильнёв-сюр-Йонн и Жуаньи. Даже и не селение, а миниатюрный портовый городок, выстроенный еще в XVII веке, с крепостными стенами и тремя воротами, такими узкими, что в них не проходили машины. Это была уменьшенная копия Венеции, только моложе. Город представлял собой сплошную пешеходную зону, довольно тихую и спокойную. Вдоль улиц тянулись старые, чопорного вида дома, черные и красные. После войны муниципалитет Тейи решил ничего не менять в городе – пусть остается таким, каким его видели все ушедшие поколения. Но позже власти все же приняли субсидию от региона или департамента, однако избрали самые незаметные, самые хитроумные способы модернизации. Таким образом, городок сохранил свою самобытность, но стал выглядеть менее запущенным и более зажиточным, даже богатым.
Они прошли сотню метров.
Он распахнул железную калитку, ведущую в убогий дворик. Посреди двора стоял мопед марки "солекс".
– Ты на нем ездишь?
– Видишь эти дома? Они принадлежали моему другу. Он умер.
– Прости.
– Не извиняйся. Он умер двенадцать лет назад.
– Ты его очень любил?
– Очень – не то слово. Я его просто любил. Любил – и всё.
– А мопедом ты пользуешься?
– Да, если нужно забрать посылку на почте или купить продукты в супермаркете. В наш город не допускаются ни легковые машины, ни грузовики, но мопеды, велосипеды и ролики мэрии запретить не удалось.
– А мне можно на нем покататься?
– Да сколько угодно.
– У нас в Бретани тоже были "солексы".
– И еще, помнишь, здоровенные велосипеды "пежо" с таким вместительным багажником.
Они вошли в "главный" дом – вполне банальный, но отнюдь не бедный, очень чистый, очень удобный и просторный; он состоял из десятка комнат, битком набитых мебелью и чересчур кокетливо убранных; здесь Жорж и проводил большую часть времени.
Дальше тянулся сад – буксовые кусты, ракитник, бамбук, цветник с гортензиями, фонтанчик у стены и всюду, куда ни глянь, пышные розы.
В дальнем конце сада, у самой воды, стояли два других домика, с виду более старых. Тот, что слева, утопал в глициниях. Второй, восточный, сплошь зарос плющом.
Из глубины сада – если смотреть с берега Йонны – было видно, что вся задняя стена "главного" дома, вплоть до почерневшей водосточной трубы, до самого ската крыши, увита виноградом.
Возле каждого из двух "речных" домов росло дерево, имелась лодка. Черная лодка у дома с плющом была привязана к кольцу, вделанному прямо в стену, выходившую на Йонну. Ее прикрывали мощные когтистые ветви шиповника, намертво вцепившегося корнями в береговой склон.
Левый дом, с глициниями, состоял из четырех комнат. Некогда друг Жоржа устроил здесь мастерскую для занятий живописью. Она и теперь была заставлена холстами, повернутыми лицевой стороной к стене. Вдобавок Жорж сложил здесь все свои старые пластинки, проигрыватели и кассеты. Этому дому был "придан" светло-зеленый пластмассовый ялик, надежно укрытый под шатром плакучей ивы.
В правом доме, увитом плющом, долгие годы никто не жил. Первая комната выходила в сад, в ней стояли старая железная печка и большой бильярдный стол с проеденным молью сукном. В спальне, окнами на Йонну, высилась старинная кровать с балдахином, на высоченных ножках, окруженная этажерками. Наверху, в пустой каморке, валялись на полу продавленные чемоданы. И во всех этих запущенных помещениях на окнах висели дырявые от моли занавеси, покрытые толстым слоем пыли.
– Нет, это невыносимо!
И Анна опять смахнула с лица паутину.
– Куда ни повернись, всюду эта гадость!
– Понимаешь, мой сосед – фанатик гигиены.
– Не вижу связи.
– Он все моет у себя в доме жавелевой водой, даже телевизор, тостер и почтовый ящик. Сам по себе он душка, но за любым насекомым гоняется чуть ли не с бомбами. Этим я и объясняю тот факт, что наш сад просто кишит пауками: от его преследований все они перебрались ко мне.
У кромки воды он показал ей аронник, огромный розовый куст, одичавший и превратившийся в шиповник, который заполонил чуть ли не весь берег, старую черную "луарскую" лодку, яблони и уток-мандаринок – они подныривали под низкие ветви орешника или укрывались под плакучей ивой, как в шатре, рядом с яликом западного дома.
Мелкий дождик моросил не переставая, усердно ткал густую паутину тумана над рекой.
И чудилось, будто старинный мост Тейи плывет, парит где-то в потустороннем мире, над этим влажным туманным маревом.
Глава IV
– Пойдем пешком?
– Конечно.
Он прикрыл дверь дома. Она ждала его на тротуаре, у ограды.
– Дай я возьму тебя под руку, – попросил он.
– И весь Тейи-сюр-Йонн будет о тебе сплетничать.
– Ну и прекрасно. Тем лучше!
Так, под ручку, они и отправились в ресторан, расположенный прямо на причале, возле моста.
Туман опутал белесыми щупальцами опоры моста и липы на берегу.
Вода в реке совсем пропала из виду.
– До чего же приятно!
– Что приятно?
– Чувствовать на своей руке женскую руку.
В ресторане Жорж заказал себе куропатку с жареными орешками и пюре.
Анна взяла филе из ягненка и запеченные лисички.
Жорж все твердил, что он безумно счастлив сидеть и есть рядом с ней.
Затем, в ожидании поезда, они прогулялись вдоль реки.
Туман почти рассеялся. Воздух потеплел. На мощеном причале стояла каменная скамья. Мелкие волны Йонны поблескивали, набегая на листья кувшинок. У самой воды, в трещине между камнями, пробился молоденький терн.
В конечном счете Анна Хидден так и не рассказала ничего определенного. Жорж понуждал ее исповедаться, но исповеди он не услышал. И сказал:
– По-моему, моя маленькая школьная подружка превратилась в бургундскую улитку: я вижу, как она затаилась в своей раковине.
Она сжала его руку, чтобы он замолчал.
Пройдя еще несколько шагов, она остановилась.
И сказала ему:
– Жорж, я хочу больше, чем просто разойтись с Томасом; я решила оборвать все свои связи. Только не с тобой, конечно. Порвать со всеми, кроме тебя. Потому что ты мне нужен.
– И что я должен делать?
– Пока не знаю. Но я хочу вытравить из памяти всю свою прежнюю жизнь.
– По-моему, ты слегка рехнулась.
– Нет. Я еще не очень-то ясно представляю, как за это взяться. Все, что от тебя требуется в данный момент, – это быть рядом со мной, быть терпеливым, быть моим другом. Моим единственным другом. Согласен?
– Я-то согласен, но зачем тебе все это?
– Никаких "зачем", просто сохрани мою тайну!
– Обожаю тайны.
– Не тайны, а тайну. Мою.
– Ладно. Обещаю тебе полную сохранность твоей тайны.
Радость Жоржа не знала границ. Он был в высшей степени сентиментален. А что такое сентиментальный человек? – Тот, кто обожает есть в компании другого человека. Стоило Жоржу подумать о том, что ему предстоит ужин с Анной, как он волновался до слез. Даже если он и не плакал по-настоящему, то все же говорил себе: "Я ужинаю с ней. Я взволнован до слезь.
* * *
И тем же вечером она стала "королевой".
Поздним вечером.
Королевой в сабо.
К величайшей обиде ее матери.
"Это знак судьбы, – подумала Анна, ложась в свою детскую кровать, устраиваясь под периной и нашаривая ногами медную грелку. – Знак, что я была права, решив покинуть прежний мир".
* * *
В конце воскресного обеда, устроенного 11 января, мадам Хидельштейн объявила своей сорокасемилетней дочери, что, отрезая рокфор, пусть не надеется заполучить всю плесень.
– Уж будь любезна, моя милая, положить себе такую же часть белого, как и мне.
Она сурово хмурилась.
В таких случаях ее бретонские глаза начинали блестеть яростной синевой.
Той холодной синевой, какой отливает акулья кожа.
И внезапно Анна ощутила в глубине собственного тела живот и грудь своей матери, сотрясаемые дрожью глухого раздражения, неприязни к дочери.
Она провела рядом с матерью всего несколько часов, а к ней уже вернулось раннее детство.
И снова ожили былые чувства – унижение, горечь зависимости, маниакальные наваждения, подавленность, ненависть.
И снова вся атмосфера материнского дома была накалена до предела, а нервы натянуты, как струна на колке.
Все радости, которые она предвкушала до приезда сюда, в сотый раз оборачивались невыносимыми испытаниями. Когда за десертом она встала и вынула из духовки новый пирог, то как единственная и любящая дочь решилась на уловку, чтобы мать наконец-то стала "королевой". Однако, поставив его на стол и разрезав, все перепутала, и ее хитрость не удалась. Она все же попыталась водрузить корону на старые жиденькие волосы разъяренной матери. Но та не позволила. В те годы в Бретани, на берегу Атлантического океана, во Франции начала XXI века, у старых женщин было принято стричься очень коротко. При такой стрижке их головы походили на мальчишеские. Затем волосы окрашивали в ужасный голубовато-белый цвет – такой бывает у эликсира для полоскания рта, который зубные врачи прописывают пациентам, страдающим пародонтозом.
Глава V
Мать Анны жила в Бретани одна в монументальном доме, выстроенном ее дедом. Дед Анны давно умер, отец бросил их, но Марта Хидельштейн и слышать не хотела о том, чтобы расстаться с этим слишком просторным жилищем. Она не покидала его даже летом. Она ждала мужа. Она истово верила, что ее муж, внезапно осознав свою вину, поспешит вернуться, преклонит колени на ковре гостиной – ну или хотя бы на циновке передней, или пусть даже на прибрежном песке – и попросит у нее прощения.
И она твердо намеревалась даровать ему это прощение.
Поодаль стояли два других дома – виллы времен Второй империи, столь же внушительных размеров; они тоже выходили на пляж, к морю, но отличались более изысканной, даже замысловатой архитектурой и выглядели гораздо более английскими.
Дом же Хидельштейнов не мог похвастаться ни высоким коньком, ни "тоннелем", увитым виноградом, ни открытой кирпичной кладкой. Единственными его украшениями были огромное круглое окно – "бычий глаз" – с видом на океан, высокая балюстрада в нижней части сада, окаймленная полоской голубых гортензий, да широкая изогнутая лестница, вечно занесенная песком, которая спускалась от дома прямо к дороге, идущей вдоль пляжа.
Во время каждого большого" прилива вода затопляла дорогу.
А в равноденствие море начинало взбираться вверх по крутому склону. И если задувал ураганный ветер, оно иногда доходило до самой ограды и заливало гортензии.
На втором и третьем этажах было шесть комнат, из коих четыре – под крышей, совсем крохотные и тоже слегка просоленные морем; ветер и сюда ухитрялся нанести песок. Наверху никто никогда толком не жил. У Анны был когда-то младший братик, который в страшных мучениях умер в парижской больнице. Отец исчез почти сразу же после его кончины. Анне было тогда шесть лет. Бумажные обои (попугайчики в комнатах на втором этаже, ирисы – на третьем) вечно были покрыты пятнами сырости и постоянно отклеивались по углам. Их поверхность, изъеденная морским воздухом, стала ноздреватой, как губка.
Мать внезапно заснула прямо за столом, не доев свой кусок пирога. Долго сдерживаемый гнев изнурил ее. Анна решила не нарушать ее сон.
Она встала.
Потихоньку выбросила в мусорное ведро картонную позолоченную корону.
На цыпочках, стараясь не шуметь, прошла в гостиную.
Гостиная была завешана семейными фотографиями в старинных рамках; сотни снимков сплошь закрывали все четыре стены. Теперь ее мать проводила жизнь между этой комнатой и кухней. Она переставила свою кровать в центр гостиной.
И тем самым обезобразила помещение.
– Что делать, – говорила она, – я больше не могу подниматься наверх, ноги не ходят.
* * *
Анне захотелось пройтись по морскому берегу. В передней она накинула одну из шалей, которые мать развесила там вперемежку с шарфами и шляпами. Внезапно у нее сильно закружилась голова. Она схватилась за перила. Входная дверь с треском распахнулась. Вошла Вероника.
– Элиана?
– Да.
– Что с тобой? Тебе плохо?
– Нет-нет, все в порядке. Я собралась прогуляться.
– А я пришла сказать тебе, что сегодня вечером все мы ужинаем у меня.
– Кто это "все"?
– Все наши девочки.
– Каждый раз ты устраиваешь одно и то же.
– Да, и ты нам поиграешь, как всегда.
– Если хочешь, Вери. Но только сейчас идем со мной, мне нужно выйти на воздух.
– Погоди, я сперва поздороваюсь с твоей матерью, – сказала Вероника.
– Не трудись.
– Почему это?
– Она не стала "королевой". И теперь спит с горя.
– Знаешь, ты хоть разок могла бы… Но Анна вытащила ее из дома на ветер.
Она держалась очень прямо и играла, округлив руки, предельно громко.
Всякий раз, как Вери слушала игру Анны – а слушала она ее с самого детства, – что-то начинало дрожать у нее внутри, под кожей.
Это была не музыка. Это вырывалась на волю долго сдерживаемая яростная сила.
Сердце, легкие в клетке ребер, а потом и груди – когда у Вероники появились груди, – все трепетало при этих звуках.
Они сидели в тесной квартирке Вери, расположенной над ее аптекой, в Бретани.
Анна играла на пианино марки "Gaveau" красного – и впрямь почти красного цвета – дерева.
Медные подсвечники с вычурными завитушками по бокам пюпитра гулко дребезжали в такт музыке.
* * *
Перед тем как принять душ, Анна сама приготовила завтрак: поезд уходил ранним утром.
Она накрыла стол в кухне.
Мать неожиданно появилась в дверях гостиной; ее жидкие голубовато-белые волосы взъерошились на макушке.
Анна поднялась к себе в комнату, чтобы взять дорожную сумку, спустилась обратно, поставила сумку в передней и снова вошла в кухню.
Она налила себе кофе. Мать уже начала плакать. Она сидела между столом и окном, деревянно выпрямившись и судорожно стиснув руки.
– Мама, выпьешь кофейку?
– Нет.
Мать глядела, как дочь пьет кофе, и всхлипывала. Горестно морщась, она выжимала из себя слезы.
– Мама, мне нужно вызвать такси.
– Обними меня!
Анна встала, подошла к матери, обняла ее.
Стариков отличает чрезмерная, отчаянная, затхлая, костистая нежность, отвратительная для молодых. Они заключают вас в объятия. И эти объятия невольно причиняют боль: хрупкие старческие косточки, жесткие волоски на лице, булавки, брошки, браслетки – все это царапает и колет вас.
– Ладно, раз ты уезжаешь от меня, я должна составить список.
Анна опустила чашку на блюдце и стала наблюдать за матерью. Она глядела на ее пальцы: распухшие, скрюченные артрозом, изъеденные постоянной близостью океана, они с трудом удерживали шариковую ручку. Составляя для женщины, помогавшей ей по хозяйству, список покупок, мадам Хидельштейн плотно сжимала губы. Она напряженно, даже с каким-то ожесточением выводила на листке бумаги слова – морковь, салат-цикорий, – следя, чтобы строчки выглядели идеально ровными.
Глава VI
В понедельник она вернулась в Париж, усталая, и, подходя к дому, увидела свет во всех окнах. Томас накрыл стол в столовой. Он ждал ее к ужину.
– Ну, как там все прошло, благополучно? Твоя мать здорова? Кому достался боб в пироге?
– Очень хорошо. Очень хорошо. Очень хорошо.
– Ты видишь?…
Он указал на празднично накрытый стол – винные бокалы, зажженные свечи.
– Очень красиво. Но я устала.
– Я же приготовил…
– Мне не хочется есть, извини. Я действительно жутко устала.
Она поднялась к себе и легла.
На следующее утро он не ушел, а дождался ее внизу, у лестницы – причесанный, свежевыбритый, одетый, при галстуке.
– Анна, мне нужно с тобой поговорить. Это необходимо.
– Говори.
– Что, если нам съездить вместе в Англию, например в Шотландию? Мне нужно на пару недель в Лондон. Я еду тридцать первого, уже взял билет на "Евростар". Буду работать в Лондоне всю неделю. Вернусь домой только в следующее воскресенье.
– Значит, восьмого февраля.
– Да, именно восьмого. И вот что я предлагаю. Почему бы тебе не подъехать туда ко мне в пятницу?
– То есть шестого?
– Ну да, шестого. Мы бы тогда задержались там на три-четыре денька. Захватили бы начало следующей недели.
– Меня это не устраивает.
– Почему?
– Не хочется.
– Это не ответ.
– Я не хочу и не могу ехать.
– Господи боже, но почему?
– У меня много работы в издательстве.
– Но ведь ты отлучишься только на уик-энд!
– Нет.
– Ты все время только и говоришь: нет да нет.
– Вот именно.
– Это что – из-за меня?
– Даже не из-за тебя. Просто так. Я просто говорю – нет. Мне не требуется предлог, чтобы сказать "нет".
И она обошла его.
– А теперь мне пора на работу.