Натянутость рассосалась, Дионисио забыл, что намеревался отмалчиваться, и выяснилось, что мужчинам есть о чем поговорить. Капитан рассказывал об офицерском училище, где обучение – сплошь промывание мозгов и жестокость, что он был близок к самоубийству, что командиры никогда не знали, чем занимаются сержанты, и какое облегчение – оказаться, наконец, в сьерре, в пограничной страже. Что интересно, капитан, тогда еще новоиспеченный лейтенант, находился в составе подразделения, освобождавшего политических узников преступного полковника Асадо. Капитан рассказал, как в одиннадцать утра генерал Фуэрте подвел их к Военному училищу инженеров электромеханики, как они просто вошли на территорию и очутились в аду на земле. У капитана дрожали губы, когда он описывал вонь горелого мяса, лужи крови и испражнений, до невозможности искалеченных заключенных, умолявших прикончить их.
– Не могу больше об этом, – сказал он. – Но я считаю, генерал Фуэрте – настоящий освободитель, его можно сравнить с Мартином и Боливаром. Такого человека уже не будет.
Дионисио разволновался, глаза блестели от слез:
– Он и для меня герой. Но все знают, что убили-то его военные. Даже катафалк взорвали на похоронах. Мой отец публично заявил об этом, когда сменял его на посту губернатора.
Капитан подался вперед и очень искренне произнес:
– Только не совершайте ошибку – не думайте, что форма любого превращает в чудовище. Не забывайте, армия и расчистила всю эту грязь, и делали это такие люди, как ваш отец.
– И вы.
– У меня тост, – сказал капитан. – За демократию и за память о генерале Фуэрте!
– Да здравствует демократия и светлая память ему!
Они выпили залпом и посидели молча; затем беседа продолжилась. На прощание Дионисио с капитаном долго жали друг другу руки и обнимались.
– Надеюсь, еще увидимся, Дионисио. Пиши свои письма.
– Пусть только Аника напомнит мне их известить, что я жив, а то сам забуду и они решат, что пишет самозванец. Знаешь, Фелипе, ты – первый, кто сказал мне, чтоб я писал и дальше. Все уговаривают остановиться.
– Генерал Фуэрте не останавливался. Ты – генерал среди гражданских и ведешь такой же бой. Только, ради бога, побереги при этом мою сестру.
Капитан уехал, и Дионисио сказал:
– Чудесный парень. Очень он мне понравился, хоть и военный.
– Ты за весь вечер слова мне сказать не дал, – пожаловалась Аника. Потом задумчиво хмыкнула: – Неудивительно, что вы поладили. Вы похожи, словно братья.
– В день, когда я стану похожим на армейского офицера, все в мире перевернется.
– Тогда уже точно все перевернулось.
Дионисио не встретится с Фелипе до того самого дня в Кочадебаходелос Гатос, когда, к обоюдному изумлению, они обнаружат, что бок о бок сражаются за общее дело.
Часть вторая
Враг преследует душу мою, втоптал в землю жизнь мою, принудил меня жить во тьме, как давно умерших, – и уныл во мне дух мой, онемело во мне сердце мое. Вспоминаю дни древние…
Псалом 142
35. Дневник Аники (2)
Даже не знаю, с чего начать. С начала? Все так ужасно, как в американском фильме каком-то. Однажды вечером я получила срочную телеграмму из Ипасуэно – якобы от отца, он писал, что мне надо срочно вернуться домой. Я очень встревожилась, бог его знает, что там могло произойти, но такого даже представить себе не могла. Д. предложил отвезти меня, но я сказала, что отправлюсь поездом, а там пересяду на автобус. Д. хотел оплатить половину билета, но я отказалась.
Я добралась сюда совершенно измотанная, по-прежнему сильно беспокоилась, всю дорогу думала, что же такое могло случиться. А у дома увидела машину, двое мужчин на переднем сиденье разглядывали комиксы. У меня сердце оборвалось, этих людей тут все знают, они убийцы, работают на этого жирного засранца. Одного зовут "Пестрый", потому что одевается ярко и безвкусно, как попугай. Носит золотые коронки, и от него еще несет дешевым одеколоном – наверное, на шлюх пытается впечатление произвести. У второго кличка "Малыш", он очень маленького роста.
Я хотела убежать, но Пестрый наставил на меня пистолет и сказал что-то вроде: "Пошла в дом, лярва, или схлопочешь свинца, усекла? У меня словцо для тебя от пахана".
У меня во рту пересохло, сердце так колотилось, что вот-вот упаду. Я думала, точно изнасилуют и разрежут на куски, эти сволочи всегда так с женщинами поступают. Меня трясло, не могла попасть ключом в замочную скважину, Пестрый вырвал у меня ключ и сам открыл.
Они втащили меня за волосы в гостиную, швырнули на пол и давай издеваться: "Как тебе кажется, лялька, что мы с тобой сделаем? Может, отрезать титьки, на кошельки пойдут, а? Хочешь, растянем тебе дрольку, чтоб твоему знаменитому миленку от нее уже никакой радости? Дай-ка посмотрим, чего это ему у тебя так глянулось, а потом все ему до тонкости распишем, идет?"
Я пыталась сесть, но они меня пинали, а я только повторяла: "За что? За что?" – и умоляла меня отпустить. Пестрый спрашивает: "Что всего дороже на свете?" – а говнюк-коротышка отвечает: "Ну конечно, семья", – и тот недоносок говорит: "Точно. Теперь слушай, кошелка, вот тебе словцо от пахана: "Брось Дионисио Виво, а то сначала убьем отца, потом сестру, потом брата, потом мачеху, потом мачехину собаку, а там уж и тебя, вот в таком порядке"".
Я все повторяла: "За что? За что?" – и Пестрый говорит: "А нам за это клево забашляют". Оба ржут, засранцы, им кажется, это остроумно. Потом говорят: "Если Виво или кто другой хоть что-то узнает, вы все по-любому умрете, но медленно, и будет очень больно".
Я, как заведенная, спрашивала: "За что?" – и коротышка говорит: "Самого Виво не достать. А так ему здорово аукнется. Что, не согласна? А вот нам так кажется". Они опять давай гоготать, оттаскали меня за волосы, меня вырвало на ковер, и это их еще больше развеселило.
Я спросила: "Сколько у меня времени?" – они ответили: "Месяц. Вполне хватит, чтоб потрахаться на прощанье".
Потом встали перед зеркалом, одернули пиджаки и галстуки поправили, прямо герои из фильмов, а Пестрый, сволочь, еще причесался и волосы гелем смазал. Затем подошел ко мне, сграбастал и попытался поцеловать, меня замутило, я стиснула зубы. Но он все толкал мне язык в рот, так омерзительно, и я не придумала ничего лучше, как изо всех сил его укусить. Он меня отбросил, прижал ладонь ко рту и стал вытаскивать ремень, чтоб избить, но коротышка его остановил, сказал, что им велено меня пока не трогать, и сильно подчеркнул слово "пока".
Пестрый ударил меня об стену, потом они ушли, а я бросилась в ванную и все полоскала и полоскала рот, чтоб избавиться от его слюней, и меня так трясло, что снова замутило, только тошнить было нечем. Переоделась, спустилась вниз, выкурила подряд десяток сигарет и пошла к Ханите.
Она прижала меня к себе, заставила обо всем рассказать, а потом мы сидели и плакали; меня по-прежнему всю колотило, и она держала меня за руки. Сказала, нужно идти прямо в полицейский участок к Рамону, и надо вернуться в Вальедупар и все рассказать Дионисио, потому что его отец генерал, у него армия, он приведет сюда солдат и разотрет этих гадов в порошок раз и навсегда, он такой, а я все повторяла: "Нет, нельзя, что тогда будет?" – а Ханита все говорила: "Нужно, нужно", – и я ответила: "Хорошо", – но про себя знала, что не расскажу. О господи! Я так злюсь на Бога! Тоже сволочь порядочная! Наверное, он какой-нибудь черт, и юмор у него, как у садиста-недоумка! Мне хочется прибить этого Бога, раз он такое позволяет, ведь мы всего-то пытаемся быть счастливыми! Дерьмо ты, а не Бог!
Возвращаюсь в Вальедупар, но не знаю, что мне делать.
36. Новая Севилья
Дионисио дал начальнику станции сотню песо, чтобы тот позвонил перед прибытием поезда, и поскольку не случилось наводнений, лавин или железнодорожных катастроф и никто не утащил рельсы на постройку мостиков, экспресс опоздал всего на семь часов.
Дионисио бросился к Анике, едва любимая появилась на подножке, но девушка лишь бледно улыбнулась и затихла в его объятиях. У Дионисио упало сердце, он догадался – что-то случилось, но решил, что к Анике просто вернулась болезненная застенчивость. Кольнула знакомая обида.
Генерал с мамой Хулией вернулись из отпуска и привезли гостинцы, а Первая Весна решила задержаться в доме, чтобы попотчевать хозяев соусом агуакате. Генерал ворчал: мол, он всегда говорил, что зря мама Хулия выращивает авокадо в таком количестве, и начал искать предлоги, чтобы питаться в офицерской столовой.
Аника, погруженная в свое несчастье, не в силах им поделиться, все больше блекла и замыкалась в себе. Она была так напряжена, даже постель ее больше не влекла, и она сказала Дионисио, что не ляжет с ним, когда в доме его родители, они услышат. В ответ Дионисио заметил, что до отъезда родителей они преспокойно делали так каждую ночь. Он понимал, что следует уважать ее чувства, но не сомневался, что причин тревожиться нет. Он полагал, в ней говорит своевольное упрямство, раздражался, обижался, когда она его не слушала. Думал, может, это у нее просто очередной приступ целомудрия. Дионисио стал угрюмым и отстраненным, будто пес, которого забыли покормить. В раздражении он нарочно не обращал на Анику внимания, укрывался за страницами "Прессы" или язвил. Он не мог отделаться от навязчивого впечатления, что дело в чем-то другом, и потому стал холоден, как раз когда Анике, пожираемой безысходностью, больше всего на свете требовалась его любовь. Аника все глубже погружалась в отчаяние, вокруг глаз залегли морщинки, руки тряслись, девушка поминутно готова была разрыдаться. Она переживала отдаление Дионисио с такой горечью, будто он был полностью осведомлен о случившемся в Ипасуэно.
Самолету "Аэрокондор", реликту Второй мировой войны, не хватало сил лететь над горами. Собирая все пощечины ветра, он летел между ними. Стюардессу в нарядном красном платьице, такой же шляпке и с яркой губной помадой нещадно швыряло по проходу, когда она мужественно разносила апельсиновый сок в пластиковых стаканчиках, то и дело готовая сковырнуться в своих лакированных туфлях на высоких каблуках. Дионисио убеждал Анику, что, если сок долго держать в стаканчике, пластик начнет растворяться. Он надеялся, шутка ей понравится, но Аника думала о том, что скоро потеряет Дионисио, и своим безразличием его обидела. Она сидела, положив подбородок на руки, и размышляла, почему даже в самолете над сьеррой ее изводят козни злодеев.
Поездка в экипаже по задворкам Бастанкильи производила угнетающее впечатление. Анике во всем виделось отражение ее душевного состояния. Повсюду запустение, ни пятнышка свежей краски, упадок далеко шагнул за черту живописности. Дионисио взглянул на Анику, и ему вдруг показалось, что рядом – посторонняя женщина. Припухшее от одиноких слез лицо, никакой любви, и ведет себя так, словно изображает Аникино веселье. Ниточка света, что незримо их связывала, похоже, оборвалась, и Дионисио погрузился в пророческое уныние, что вполне совпадало с состоянием Аники. Он метал стрелы черной ненависти в канюков и стервятников, рассевшихся на крышах; все вокруг напоминало о смерти.
Через несколько часов, совершенно взмокнув, натолкавшись в давке среди мешков с кокосовыми орехами и чавкающих поросят, бог знает сколько времени проторчав на дороге в ожидании, пока крестьяне перегонят зебу, мельком увидев кусочки безмятежного Карибского моря, насмотревшись на пальмы, что махали, точно сигнальщики, резными листьями и приглашали в спасительную тень, Аника и Дионисио добрались до Новой Севильи.
Там на окраине города, в небольшом пансионе на улице Санта-Марта они легко нашли свободную комнату. Темноватую и прохладную, хотя без вентилятора и почти без движения воздуха. В кроватях водились клопы, на общей кухне – тараканы, зловонная уборная засорилась. Дионисио сходил в магазин за чистящими порошками и вантузом, Аника тем временем раскрыла балконные ставни и сдвинула вместе низенькие кровати на колесиках, дабы увеличить шанс, что она расстанется с любимым, неся в чреве его ребенка. Распаковывая вещи и прислушиваясь к морскому гулу, она почувствовала, как боль потихоньку стихает, и решила, что в этот отпуск до самого последнего дня они с Дионисио будут старыми друзьями и пылкими любовниками, у которых все только начинается. Когда Дионисио вернулся, она обняла его за шею и предложила:
– Милый, пойдем к морю.
Плавки и купальник они надели прямо под одежду.
Берег был усыпан банками из-под кока-колы и пепси, пустыми пачками "Мальборо" и "Кента", кучей неуничтожимых пластиковых обломков экономической экспансии Соединенных Штатов. Дионисио поднял пустую банку кока-колы:
– Все бы ничего, если б оставили название "инка-кола".
– Тут купаться-то можно? – спросила Аника. – Куда здесь нечистоты сливают?
– По-моему, канализация уходит по берегу в другую сторону. Но вот, говорят, акулы жрут здесь по человеку в год, особенно тех, кто в желтых купальниках. Слава богу, у тебя зеленый, а у меня плавки голубые.
– В этом году акулы уже отметились?
– Видимо.
– Вот и хорошо.
Стоял восхитительный денек, на небе ни облачка, от жары можно спастись только в воде; Аника чувствовала, что наконец сможет загореть и перестанет отличаться от прочего населения страны. Она бултыхалась в воде, потом выходила на берег, до изнеможения валялась на солнышке и снова бросалась в море. Глядя, как она смешно плавает брассом, Дионисио чувствовал, что любовь, не давая дышать, вновь затопляет его.
– Только не вздумай дурачиться! – кричала Аника. – А то я контактные линзы выроню! Смотри, если потеряю, ты у меня без зубов останешься!
Обнявшись, они стояли по горло в воде, солоновато целовались, и под самыми подбородками плескались волны. Она опустила руку, коснулась его, почувствовала, как он твердеет, а его рука скользнула к ней между ног и даже в воде ощутила, как она исходит соком, набухая. Аника взглянула сияющими глазами и пробормотала:
– Ах ты, старый греховодник!
В пансионе она сказала:
– У меня приятный сюрприз. Тебе больше не нужно пользоваться резинками. Я перешла на таблетки.
Дионисио изумился. Этот способ считался почти недоступным, и он не знал никого, кто бы им пользовался.
– Ты шутишь? – спросил он.
– Нет, дорогой, таблетки дал мне врач отца. Он привез из Западной Германии для богатых клиентов.
Дионисио припомнил, что как-то читал про таблетки в журнале:
– Но ведь надо принимать целый месяц, пока начнут действовать.
– Знаю. Я уже и принимаю месяц, – соврала Аника и, страшась его безошибочной способности угадывать ложь, сделала вид, что взбивает подушки.
Потом они с жадностью набросились друг на друга и очутились на кровати Аники. Из-за отсутствия практики то и дело сбивался ритм, а Дионисио, непривычный к острому ощущению соприкосновения с живой плотью, кончил слишком быстро. Но все равно они чувствовали, что вновь, словно по волшебству, влюблены, они смеялись и целовались, шептали нежные глупости, сплетясь в темноте, чувствуя, что после долгой отлучки вернулись домой.
37. Танец огня (2)
Лазаро проплыл на каноэ через трущобный городок, где обнищавшие переселенцы, изгнанники, беспринципные жадины и романтики-оптимисты искали золото. Деревья в этом тропическом аду не росли.
Лазаро скучал по лесу. Обезображенный болезнью, он шел по обезображенной раскопками оголенной земле. Точно термиты, люди копошились в громадных ямах, поднимая бадьи с породой по мерцающим желобам из беспорядочно вырытых на лике земли дыр. Люди копались среди груд пустой породы, а промывали ее в реке, отравляя воду и себя ртутью.
Ниже по течению индейцы умирали, потому что ели отравленную рыбу, гибла рыба. Некогда темные воды сделались светло-коричневыми, дожди смывали обезлесевшие берега. Еще ниже по реке поселенцы видели, что после паводка теперь открывается не девственная почва, а необъятные просторы чавкающей глины, что, подсыхая, покрывались трещинами.
Работяги, рахитичные скелеты, ночью восстанавливали силы на городских помойках, укрывшись под навесами из рифленого железа. Индейские девушки с отвислой грудью, впалыми от недоедания животами и безжизненными глазами, скорые переселенцы в мир иной, в обмен на самогон и несколько сентаво одаривали пьяниц своей благосклонностью. Девушки умирали от сифилиса или инфлюэнцы, река забирала их младенцев и отдавала немногим еще оставшимся диким зверям; прибывали новые девушки, и вооруженные люди в лодках устраивали на них облавы или подкупали обещаниями подарить бусы и найти богатого мужа, у которого одежды из шкур абсолютно черных ягуаров. Пройдя через многочисленные избиения и изнасилования, девушки поймут: вытерпеть настоящее и забыть о прошлом помогают бутылка и мужик с остекленевшими глазами и чахоточным кашлем, копошащийся у тебя между ног.
По ночам разносилось эхо выстрелов: кто-то убивал ради нескольких крупинок золота, добытых за месяцы немилосердного труда. Днем окруженные телохранителями скупщики принимали золото по безбожно низким ценам; те, кто отказывался от подобных сделок, просто исчезали, и о них никто не вспоминал, кроме, быть может, верных возлюбленных, которые ждали, что рудокопы вернутся домой богачами, хотя, по правде говоря, с самого начала знали, что потеряли любимых навсегда.
Национальная Армия, сначала появившаяся здесь для освоения земель и строительства "Нового Рубежа" во имя Отечества и Экономического Прогресса, с ужасом наблюдала, как разрастается общественный беспорядок, и понимала, что ей с ним не справиться. Офицеры мучились от песчаных блох, от личинок под кожей и беспомощно смотрели, как солдат косят невиданные лихорадки и от жары терзает слабоумие; в ответ на душераздирающие мольбы о медицинской помощи и подкреплении приходили только бодрые депеши с указаниями "продолжать исправно нести службу". Некоторые командиры в надежде, что подразделение отзовут, посылали рапорты, где говорилось, что обстановка спокойная, и в дальнейшем пребывании здесь военных частей нет нужды. Многие солдаты дезертировали и сгинули в лесах, часть погрузилась в "золотую лихорадку", большинство так или иначе нашли тут свою смерть.
Лазаро пополнил армию нищих, что надеялись прожить на крохи, падающие со столов призрачного изобилия. Священник дон Игнасио сжалился над уродством Лазаро и отдал монашескую сутану с капюшоном, которую носил сам, до того как покинул монастырь, дабы заботиться о заблудших чадах осклизлых ям и золотоносной грязи. Дон Игнасио расстанется с жизнью, получив нож в спину от грабителя, которому приглянется костяное распятие, а Лазаро будет носить сутану до конца дней своих.
Руки и ноги теряли чувствительность, плохо слушались, деревенели. Переносица провалилась, и тень от капюшона скрывала отсутствие носа и верхних зубов, что расшатались и выпали. Веки толком не прикрывали глаза, и, спасаясь от сокрушительного солнечного света, Лазаро выискивал уголки потемнее, где его просьбы о подаянии превращались в бесконечные молитвы страдальца, а на самом деле – в безадресный укор Богу.