Сеньор Виво и наркобарон - Луи де Берньер 16 стр.


– Я себя чувствую очень несчастным.

Удивившись, испугавшись – вдруг ему что-то известно, – Аника села на кровати и спросила:

– Отчего?

– Потому что не хочу возвращаться в этот сраный город на эту долбаную работу, потому что боюсь, ты уедешь в университет и меня бросишь. – Дионисио отвернулся, чтобы она не увидела, как повлажнели его глаза, и привалился к косяку.

Аника не отрывала глаз от пола – боялась, что человек, который телепатически общается с животными, прочтет и ее мысли, узнает то, в чем она не хотела признаться даже себе. Она боялась Дионисио так же сильно, как бандитских угроз, – она видела его ветхозаветную ярость и знала, что та смертоноснее пуль. Она ненавидела себя за то, что прикидывается невинной овечкой.

– Милый, с чего ты взял, что я тебя брошу?

Дионисио засунул руки в карманы, поежился и уткнул подбородок в грудь. Две слезинки предвестницами больших слез тихонько скатились по его щекам.

– Потому что чувствую себя таким несчастным.

41. Танец огня (3)

Когда Лазаро одолели мощные потоки с водопадами выше по течению, он бросил каноэ и пошел пешком. В пышной чаще леса очень пригодилось бы мачете, но руки превратились в звериные лапы – суставы будто втянуло в ладони, на них теперь болтались бесполезные култышки с остатками ногтей; нож удержать нечем. Он пробирался сквозь заросли, отводя ветки с шипами, с острыми листьями, и бесчувственность тела, бывшая проклятием, стала благом. Лазаро не чувствовал ни жалящих москитов, ни кусачих муравьев, ни колючих шипов и шел все время туда, где садится солнце, порой невидимое сквозь листву, и где перед затуманенным надвигающейся слепотой взором изредка мелькали холодные горные вершины.

Порезы на босых ногах превращались в язвы, сочились гноем и зловонной слизью, но он не слышал их гнилостного запаха. Пальцы на ступнях отвалились, вместо них торчали иголками ломавшиеся то и дело кости, но Лазаро не чувствовал боли, только замечал, что продвигаться все труднее. На солнцепеке на руках и ногах вздувались волдыри, и он их видел, но не чувствовал, а по вечерам, перед заходом солнца, зажав во рту или в культях палочку, выковыривал личинок из ран.

Ко времени, когда воздух сделался тоньше, ночи холоднее, а растительность вокруг поредела, Лазаро уже умирал. Обложенное гнойниками горло не давало дышать, и при каждом вдохе он заходился надрывным кашлем с придушенным свистом. Когда он вслух молился или припоминал нежные слова, что говорил Раймунде и детишкам, голос звучал клекотом стервятника, а губы не шевелились из-за наростов, бугров на языке и в гортани и прожженного язвой свища в нёбе. Ослепленный светом, от которого не спрятаться, шатаясь и давясь холодеющим воздухом, он ковылял по открытым пространствам предгорий; рассудок окутался мраком подступающей смерти, и голодный, заживо гниющий Лазаро убаюкивал себя, погружаясь в долгий прекрасный сон.

Он опять очутился в лесу, опять впервые встретился с Раймундой. Она выходила из реки, и он видел ее грудь пятнадцатилетней девочки, такую округлую и упругую, сморщенные от прохлады темные соски, с которых каплями стекала вода. Она улыбалась и держала в руке паку – эту рыбу ловят, стоя совсем неподвижно в реке, и хватают, когда проплывет мимо. Из каноэ он крикнул ей: "Приветик, девушка, не для меня ли эта рыбка?"

"Ага, получишь после дождичка в четверг!" – засмеялась она. У нее были темно-карие глаза, ожерелье ракушек на нитке. Она так шаловливо слизывала воду с губ, а когда смеялась, открывались невероятно белые зубы.

Он был силен и красив, в каноэ полно рыбы, тетра и пираруку, и она поняла, что он замечательный рыбак. "А эта не для меня ли?" – спросила она, показав на самую крупную рыбу. "Конечно, бери, – ответил он, – только в обмен на поцелуй".

Лазаро вспоминал, как они в первый раз дарили друг другу свои тела на песчаной отмели, а наверху стремглав носились зимородки. Как оба задохнулись от изумленного восторга, как идеально совпадали в плавном движении, как поняли, что созданы друг для друга. Они заснули на песке, и река бросала на них блики, а потом барахтались и брызгались, пока не спохватились, что уже почти ночь, рыбы совсем не наловили, и вокруг порхали колибри.

Он вспоминал свой восторг при рождении маленькой Терезы, совершенного чудо-ребенка, она почти не плакала, а плавать научилась раньше, чем стоять на ножках. Порой Тереза путала его с матерью, искала грудь, и тогда, чтоб ее успокоить, он давал ей пососать палец.

Лазаро припомнил, как сынок Альфонсито, впервые увидев жабу пипу, тыкал в нее пальчиком, точно безмолвно спрашивая: "Папа, почему она плоская?" – совсем еще кроха, а уже знал, что жабам полагается быть жирными и большими. Лазаро объяснил малышу, что эта такая жаба, тонкая, как лист камыша, и "sapo" стало первым словом, которое попытался произнести Альфонсито.

"Я теперь безобразнее жабы, – думал Лазаро и плакал в своем забытьи. – Я уже и не мужчина, – говорил он себе, – у меня выросли груди, а яйца отсохли. Человеческого только волосы на голове и остались. Раймунда, ведь я был прекрасен, как ты, и ты любила меня". И он снова оказывался в постели с Раймундой, в избушке на сваях, которую они вместе строили, крепя лианами к деревьям, а за окном шел дождь, кричали обезьяны-ревуны, вдали красным огнем, украденным у богов, светились во мраке глаза кайманов, и дельфины пели друг другу песню, когда начинался прилив.

42. Жертвоприношение

Дионисио без устали разыскивал на побережье укромные местечки. Он ловко и уверенно карабкался вверх-вниз по каменистым склонам – как все, кто вырос в сьерре и детство провел на фантастическом приволье. Ему удалось отыскать два прохода с утеса к маленькой бухте, куда они приплывали на лодке.

На вершине утеса, посреди некогда прекрасного, ухоженного сада, теперь заброшенного и превратившегося в дикие заросли, Дионисио обнаружил старый колодец; у сохранившейся изгороди громоздилась куча ломких костей – иссеченных непогодой ослиных челюстей. Зловещее зрелище; лишь много времени спустя, после объяснений Педро, Дионисио вспомнит эти кости и поймет, что видел следы обряда сантерии.

Берег покрывала блестящая белая галька – ее столетиями таскало откуда-то неторопливое прибрежное течение. В утесе образовалась пещера, метра четыре в глубину; вход прикрывали два массивных камня, под ними плескалась вода. Поначалу Аника ныла, что тяжело спускаться по устрашающему обрыву, да еще Дионисио, с легкостью преодолев спуск, подтрунивал над Аникиным робким продвижением. Но когда она спустилась, ее привели в восторг и утес, и пещера, что напоминала чрево самой Пачамамы.

Они разделись догола – нет ничего свободнее, восхитительнее и сладостнее, чем поплавать нагишом в теплой воде, а потом сохнуть на солнышке. Невероятная, безудержная радость пробудилась в них.

Дионисио вышел из моря, точно Посейдон, увешанный водорослями и зачарованный песнями нереид, запрыгал по камушкам и увидел раскинувшуюся в забытьи обнаженную Анику. Мягкие рыжеватые волосы блестели на солнце, беззащитно бледнела грудь, губы шевелились во сне – ей грезилось все, о чем она так и не сумеет ему сказать.

Дионисио благоговейно лег рядом, дал солнцу высушить соль, и жар, пропитав тело, принес с собой возбуждение. Дионисио приподнялся на локте, склонился и поцеловал возлюбленную, рукой блуждая по нежным склонам и равнинам ее тела. Во сне она крепко сжала его руку, и обоих затрясло от желания. Не сговариваясь, Дионисио и полусонная Аника схватили подстилки и нырнули в "чрево Пачамамы".

Поглощенные нежным слиянием тел, они смаковали каждое движение и касание, и глаза Аники распахнулись: она поняла, что зачала его ребенка. Ее затопили радость и печаль; радость – в ней навсегда останется частичка любимого, печаль – оттягивать расставание больше нельзя.

Ни слова не говоря, Дионисио с Аникой лежали, крепко обнявшись, и вдруг Аника заметила, что они не одни. В бухте появилась шлюпка, груженная корзинами с омарами, а ближе к берегу по горло в воде стоял потешный человечек с лысой, как коленка, головой и наблюдал за ними.

Дионисио поднялся и, как был голый, вышел из пещеры. Помахал соглядатаю и крикнул:

– Привет, человече! Скажи, какие возникают чувства, когда видишь величайшее из восьми чудес света?

Лицо плешивого любосластца смешно перекосилось от испуга, он пристыженно отвернулся и поплыл к лодке, а Дионисио вернулся к Анике и сказал:

– Мне жаль тех, кто нас не видел. Тот мужик – единственный счастливчик!

По дороге домой Анике вдруг очень захотелось шоколада – желание, которое она будет испытывать всю беременность. Дионисио остановил мотоцикл перед лавкой с покосившимися хворостяными стенами и издевательской вывеской "Харродз". Растаявший шоколад превратился в липкую коричневую жижу, и Аника с жадностью слизала его с золотинки, которую потом свернула и спрятала, намереваясь положить в шкатулку, где всю жизнь будут храниться памятки о Дионисио.

За ужином в ресторане Аника пыталась поделиться сокровенным, будто могла склонить Дионисио к своим убеждениям и избавить от безысходности, которую материалист испытывает перед лицом трагедии. Она говорила, что верит: покойная мать следит за ее жизнью, руководит ею, чтобы всегда все выходило хорошо. Говорила, что есть разница между роком, провидением и судьбой, что провидение может одолеть рок и привести жизнь к предначертанному судьбой. Аника помолчала, ожидая реакции, но Дионисио хотелось говорить лишь о том, как смешно они застукали лысого, который подглядывал. Аника сдалась и умолкла, грустно размышляя о том, что придется сказать дома, и хватит ли у нее сил пережить время, пока провидение станет одолевать рок.

У Аники не хватило духу заговорить сразу, и потому она отправилась делать набросок колоколенки небольшой церкви, размышляя при этом, куда же подевался Господь, отчего молчит, почему так бессилен и нерадив, почему не устраивает счастья на земле. Дионисио догадался, где искать подругу, и принес ей инжиру. Не дождавшись от боженьки-морфиниста интереса или заботы, Аника закончила набросок, и они с Дионисио пошли гулять – бродили по холмистым переулкам, сквозь заколоченные окна смотрели в заброшенные дома, полюбовались огромными осиными гнездами и зашли в маленький грязный бар. Они впитывали напоследок аромат замусоренного городка с его непостоянными прелестями и бестолковым духом наживы.

Когда вечером Дионисио вышел из душа, Аника, откинувшись на спинку кровати, в задумчивости сидела на импровизированном двуспальном ложе.

– Милый, я несчастна, – бесцветно произнесла она.

Дионисио, надевая брюки, застыл, не до конца просунув ногу в штанину.

– Прости, о чем ты?

Аника прикусила губу и пустилась в безнадежное предприятие по исполнению задуманного без вранья:

– Просто я несчастна.

Дионисио отчетливо понял, о чем она, поскольку его уже терзали ясные, прозрачные, как горная вода, предчувствия, от которых он так и не смог избавиться.

– То есть ты бросаешь меня, любимая, – Дионисио опустился на кровать рядом с Аникой и, улыбнувшись, заглянул в ее загнанные, встревоженные глаза.

– Я не вижу другого выхода. Ничего не поделаешь. Сердце оборвалось, в душу вполз безотчетный ужас.

Какое-то время Дионисио сидел оглушенный, потом опустил голову и очень тихо спросил:

– Скажи, что я сделал не так?

Аника обняла его за шею:

– Ты здесь ни при чем. Все дело во мне.

У Дионисио под ложечкой взорвалась и медленно расползлась тошнотворная парализующая пустота. Оба не помнили, сколько времени просидели так – молча, мысли бессвязно скачут, ни на чем не сосредоточишься. Потом Дионисио обхватил живот руками и стал раскачиваться взад-вперед, в ужасе отчетливо припоминая, как прежде в моменты страшного горя судорогой сводило мышцы, перехватывало дыхание и, скрючившись, давясь и хватая воздух ртом, он лежал на полу и молил безразличного Бога, в которого не верил, смилостивиться и ниспослать ему смерть. Он застонал – чудно, будто стонет кто-то другой, – закрыл лицо руками, и, наконец, горячие слезы потекли сквозь побелевшие пальцы. Аника его обняла, и он говорил, говорил, говорил. Во всех подробностях он поведал свою печальную историю: за что ни возьмется, все начинается добрым знаком, а заканчивается катастрофой; глубоко внутри он чувствует себя полнейшим неудачником; вся его показная мужская удаль и интеллектуальное превосходство – постыдный обман, и однажды, поняв это, он пытался покончить с собой; он знал, когда-нибудь этот день настанет, ничего не осталось, никогда ничего не будет, даже золото в его руках превращается в труху.

– Ты плачешь не по мне, – мягко сказала Аника. – Ты скорбишь по жизни.

Дионисио взглянул на нее заплаканными глазами и ответил:

– Вот видишь, Зубастик, меня снедает жалость к самому себе.

Отстраненно, еще не осознав мучительного горя поступка, что ей пришлось совершить, Аника потянулась к Дионисио и поцеловала его.

– Иуда, – сказал он.

– Ты был моим возлюбленным, – проговорила Аника. – Ты – лучший мужчина в моей жизни.

Он взглянул на нее с таким леденящим душу божественным гневом, что Аника опустила голову и, давясь рыданиями, вымолвила:

– Не надо, Дио… Я не виновата…

– Кто убивает любовь, хуже подонков, торгующих наркотиками, – с горечью произнес Дионисио.

– Не хуже, милый, – прошептала Аника, – такой же.

Повисло ледяное молчание, а потом они с отчаянной страстью набросились друг на друга, обуреваемые тем особым пронзительным вожделением, что неизбежно возникает, если думаешь – это происходит в последний раз, и плоть, соприкасаясь, словно таинственно раскаляется добела. Полагая, что Аника принимает таблетки, Дионисио лелеял отчаянную надежду: может, они не сработают, может, рок с ним сговорится, любимая забеременеет и ей придется остаться.

43. Танец огня (4)

Когда Педро с Мисаэлем нашли Лазаро, над тем уже кружили кондоры. Приятели ходили в деревню акауатеков в сьерре, где обменивали овощи с анден Кочадебахо де лос Гатос на горных овец, и теперь возвращались домой с караваном мулов и диким бычком, которого заарканили на скалах. Бычок яростно сражался, но Педро захлестнул ему ноги веревкой и свалил упрямца, пошептал ему в уши тайные словечки, и тот наконец понял, что попал в надежные руки и отныне будет наслаждаться жизнью в обществе очаровательных телок из Кочадебахо де лос Гатос.

– Это еще что такое? – воскликнул Мисаэль, когда на берегу ручья они наткнулись на нечто вроде мертвого монаха. Педро нагнулся и сдернул капюшон. Отпрянув, пробормотал яростную молитву Ишу, чтобы тот прекратил злобствовать и бросил свои подлые шутки.

То, что они увидели под густой шапкой белых волос, нисколько не напоминало человеческое лицо. Толстенные кожные складки, большие бесформенные уши, вместо носа – сочившаяся кровавой слизью дыра, где кишмя кишели мухи и личинки. В застывших открытых глазах, подернутых белесой пленкой, стояла смерть. Всего ужаснее выглядели рыхлые и гниющие наросты и бугры, а в провале бывшего рта виднелся обложенный налетом язык в кровоточащих язвах и трещинах. Лицо корчилось и подергивалось.

Лазаро очнулся ото сна о Раймунде и увидел человека в звериных шкурах, пожилого, но сильного и гибкого, с мушкетом в руке. Поведя глазами, рассмотрел другого крепкого старика – мускулы, как у крестьянина, мачете на поясе. Лазаро подумал, что умер, и ангелы предлагают ему выбрать себе образ для загробной жизни. Он поднял культю, показал на Педро и проговорил:

– Вот этот.

Мисаэль обернулся к Педро:

– Говорит, точно кондор клекочет.

– Нужно прикончить горемыку, все равно не жилец, – сказал Педро. – Это гораздо милосерднее.

Поняв, что не умер, Лазаро шевельнулся и взмолился:

– Убейте меня.

Педро достал заряд из патронташа, закинул пулю и забил пыжом в стволе древнего мушкета. Потом опустился на колени рядом с жалким существом и проговорил:

– Прошу твоего позволения, дружище, и прощения. Пусть Емайя примет тебя в свои объятья, а Бабалу-Ай исцелит на небесах.

Лазаро уже не мог кивать, он с трудом чуть наклонил голову в знак согласия, и по щекам у него заструились счастливые слезы. Педро поднял мушкет и приставил дуло к его лбу.

Но тут одна из собак охотника подошла и обнюхала калеку. Поскуливая, сука принялась лизать болячки на ногах несчастного. Мисаэль удержал приятеля за руку:

– Слушай, старина, если даже собака его пожалела, неужто мы хуже? Может, Аурелио его сумеет вылечить?

Педро опустил мушкет и задумался. Потом спросил:

– Идти можешь?

– Нет, – прошептал Лазаро.

– Ладно, погрузим на мула. У нас есть великий бабалаво, большой кудесник, он знает больше нашего. Отвезем тебя к нему. Согласен?

У Лазаро не было сил спорить, не было сил хотеть смерти и настаивать, чтобы убили; он снова шевельнул головой, и мужчины, поставив рядом пару мулов, подвесили между ними гамак. Прежде чем уложить страдальца, они выбрали червей и личинок из ран, нагрели воды и вымыли его. Мисаэль достал склянку с маслом, отлил на тряпочку и протер несчастному трещины и язвы. Оглядев безволосое тело, женские груди и сморщенный член, он спросил:

– Не серчай, приятель, но ты кто – мужик или баба?

– Был мужиком, теперь – никто. Тварь. Слон, лев, рыба, стервятник. Неведомое Господу создание.

– Ничего, бог даст, опять мужиком станешь.

Мисаэль сжег промасленную тряпочку, потом они с Педро облачили Лазаро в сутану и уложили в приготовленную люльку.

В Кочадебахо де лос Гатос Аурелио почувствовал – что-то надвигается; он глотнул айауаски, и дух его превратился в орла. Аурелио парил в вышине, поглядывал на птичек, на вискач и морских свинок, но подавлял инстинкт хищника и летел дальше. Он летел над пещерами, где в нишах скорчились древние индейские мумии, парил над местом, где некогда Пачакамак задумал построить дворец, а потом орлиный глаз разглядел караван во главе с Педро и Мисаэлем: Мисаэль верхом, а Педро, как всегда, пеший. Увидев, что за груз везут два мула, Аурелио осмотрел с высоты Лазаро. Индеец хотел быть во всеоружии, когда караван прибудет в город. Потом он полетел дальше к лесу, покружил над другим своим домом, где жил с женой Кармен, чье настоящее имя Матарау, и где похоронена дочка Парланчина. С орлиной зоркостью отметив, где найти нужные травы и кору деревьев, Аурелио вернулся в Кочадебахо де лос Гатос. Оттуда он ровным шагом пустился в путь, но добрался к дому в лесу быстрее, чем добежала бы, не останавливаясь, дикая кошка. Затем опять вернулся в город и к прибытию каравана был в полной готовности.

Назад Дальше