Охотник протянул руку, и Дионисио снова ощутил в ладони покалыванье, точно муравьи покусали. Он поспешно сунул руку в карман и направился в дом, а котята дергали его за волосы и кусали за уши. Дон Педро созвал собак и пустился в обратный путь. Дионисио посмотрел в окно, как он удаляется, опустил котят на пол и попытался соблазнить их козьим молоком. Котята молока не захотели и перевернули миску. Весь день он пробовал чем-нибудь их накормить и уже боялся, что они умрут с голоду, но потом, обнаружив раскрытую дверцу холодильника и повсюду обрывки золотинки, понял, что кошки слопали весь шоколад, который он держал для утоления Аникиной страсти. Он все еще рассчитывал, что они будут вместе.
Охотник Педро тем временем колдовал. Злые чары он использовал только против зла, но все равно порой беспокоился. Нужно быть очень мощным чародеем, чтобы чары не обернулись против тебя самого, а то закончишь, как некий Конго из Асунсьона, который призвал беды на голову отца и умер сам, сожранный язвами.
В котомке Педро лежал кувшин с костями черепов черной собаки и черной кошки, сера с горных вулканических полей, прах из могилы нехорошего священника, соль, тарантул и листья сумаха, ядовитого плюща. Он перебросил этот сильнодействующий сбор для сглаза через забор усадьбы Экобандодо и направился в Кочадебахо де лос Гатос. Вот и славно: вскоре на Заправилу обрушатся всевозможные злосчастья.
46. Чрево Пачамамы
– Все переменилось, – сказала Бархатная Луиза.
На первом этаже борделя мадам Розы наступало время, когда все разом начинают блевать, за исключением тех мужчин, что неуклюже танцуют со шлюхами, стараясь прикрыть вздувшиеся ширинки. Из проигрывателя неслась сентиментальная мелодия эквадорского болеро, а в уголке плакал Розарио – болеро, чича и славная компания переполнили чашу чувств.
Наверху, лежа в объятиях Бархатной Луизы, Дионисио сказал:
– Да, все переменилось, и мне кажется, я схожу с ума.
– Может, у нее были веские причины, – ответила Луиза. – Часто бывает, долго не знаешь истинных причин, а порой и вообще никогда. Ты думаешь, раз она ушла, значит, с тобой что-то не так. Потому и мучаешься.
– Конечно, со мной что-то не так, – ответил Дионисио, положив голову Луизе на роскошное темное плечо. – Со мной это вечно. Думаю, что все прекрасно, все сделал абсолютно правильно, а потом вдруг небо рушится, и я во мраке. – Он взглянул на распятие на стене и продолжил: – Значит, со мной что-то не так, настолько, что ни у кого не хватает духу мне сказать. Ты-то хоть скажешь, Луиза?
Гладя волосы на его груди, Луиза нетерпеливо вздохнула и поцокала языком – так чернокожие обычно выражают неодобрение.
– Тебя любят все, кроме тебя самого, – сказала она. – Вот и все, что с тобой не так.
– Да я ни на что не гожусь. Учусь ненавидеть себя и чувствую, что тронулся умом. Знаешь, проснусь ночью, а подушка насквозь мокрая от слез. И снится сплошной ужас: хочу Анике отомстить, режу ее на кусочки, насилую, вышибаю ей зубы, просыпаюсь мокрый от пота, словно мул, колотит всего. Утром прихожу в класс раньше учеников, стою на кафедре и чувствую – сейчас опять заплачу. Домой вернусь – мечусь, как угорелый, пока замертво не падаю; за рулем – не вижу, куда еду, как-нибудь точно с обрыва грохнусь. И что мне делать, когда окончательно свихнусь?
Луиза прочла ужас в его глазах и проникновенно сказала:
– Дио, ты просто приходи сюда и разговаривай со мной. Я здесь такого наслушалась! Многим, кто приходит в бордель, постель совсем не нужна. Они хотят выплакаться и поговорить. Я не против, это входит в обслуживание.
Лицо Дионисио растерянно вытянулось.
– И мне постель не нужна, – сказал он. – Но ты не думай, я заплачу. Мне просто хочется обнимать тебя и чувствовать твое тепло. Мне тогда не так плохо.
Потом в баре Дионисио распростерся на столе среди пустых стаканов. Он выпил достаточно, ощущение утраты притупилось, он был на грани оцепенения.
В бар вошел здоровяк Симон Эстесо, явно искавший неприятностей. За остановившийся взгляд и перекошенный ножевым шрамом рот его прозвали Мордоворотом.
Мордоворот посвятил себя культу собственной дури; он был из тех, кто цепляется к типам еще здоровее и задирает их, пока не получит по физиономии, а потом бахвалится победой в драках, хотя каждому ясно, что хвастун проиграл по всем статьям.
Мордоворот слышал истории про Дионисио и его неуязвимость; он даже не удосужился найти повод прицепиться.
– Говорят, ты назвал меня сукиным сыном? – заорал он, хватаясь за табурет.
Потенциальная жертва абсолютно равнодушно приподняла голову, мутно глянув сквозь пьяную дымку. Слова у нее выговаривались нечетко:
– Зачем говорить? Все и так знают.
Мордоворот испустил безумный вопль и грохнул Дионисио табуреткой по спине. Потрясенный бордель замер в ожидании. Пару секунд не происходило ничего. Дионисио поднялся и мрачно уставился на Мордоворота. Сдерживая гнев, как человек, которого необъяснимо предали, Дионисио процедил:
– Сукин ты сын, отец твой – осел, а сам ты – мул, потому что мать твоя – кобыла, которая каждому давала на себе покататься!
Даже Мордоворот растерялся и не знал, что предпринять. Мадам Роза уже собралась вмешаться, пусть разбираются на улице, но тут Дионисио отшвырнул стол и двинулся на Мордоворота.
Последовала самая грандиозная, пожалуй, заваруха, что когда-либо случалась в борделе за пределами столицы. Кажется, несколько человек пытались оттащить Дионисио, но тот оседлал Мордоворота и лупил кулаком в пол, в ослеплении ярости считая, что колотит противника по голове. Многим не терпелось посмотреть, как Мордоворот получит по заслугам, и они оттаскивали тех, кто оттаскивал Дионисио. Пошли тычки локтями, потом замелькали кулаки. Переворачивались столы, крушились об головы стулья. Комнаты наверху опустели – клиенты и шлюхи разной степени одетости спустились глянуть, что творится, но каким-то образом втянулись сами.
Мадам Роза величаво порхала по комнате и била бутылки об головы, чтобы поскорее уменьшить численность бойцов. Голые шлюхи, со стажем и молоденькие, таскали воителей за волосы и пинали в промежность, крестьяне размахивали ружьями и палили в потолок, пыльным дождем сыпалась штукатурка, а хитрые старички воспользовались катавасией и опустошали полки со спиртным, перекладывая бутылки в свои котомки. Тем временем Розалита выпуталась из объятий Хуанито, который пытался овладеть ею за стойкой бара, и помчалась в полицейский участок за помощью.
Когда прибыли Рамон с Агустином, побоище уже закончилось. Выброшенный в окно Мордоворот лежал на улице без чувств, а Дионисио в боевой стойке топтался посреди комнаты и во всю глотку вопрошал, кто тут желает умереть, поскольку он, Дионисио Виво, готов удружить. Мадам Роза восклицала, размахивая бутылкой:
– Ах, это было великолепно! Но кто оплатит ущерб?
Ее пышная грудь вздымалась, возбужденное лицо блестело от пота, а одно кольцо, которое она носила в ухе, чтобы походить на цыганку, превратилось в эллипс неправильной формы.
Рамон взглядом оценил переломанную мебель, лужи спиртного, груды битого стекла и тела поверженных, стонавших сквозь расквашенные рты, и отметил, что Дионисио – единственный, не считая мадам Розы, кто остался на ногах. Рамон по обыкновению поднял бровь и окликнул приятеля:
– Эй, Парменид, выйдем-ка на пару слов!
Дионисио крутанулся, собираясь атаковать, но увидел друга, и вся драчливость и злость исчезли; он бросился обнимать Рамона и разрыдался у него на груди. Тот похлопал приятеля по спине и обратился к мадам Розе, словно объясняя:
– Последнее время с ним такое частенько.
Отправив Агустина в участок, Рамон вывел Дионисио из борделя. В фургоне он предался воспоминаниям:
– А помнишь, однажды Херес вызвал нас, потому что у тебя в комнате кричали и вопили, он подумал, тебя убивают, а когда мы приехали, оказалось, вы с Аникой дрались подушками?
Дионисио почувствовал, как резко кольнуло в груди, там, где прежде царила Аника, застонал и скорчился. Рамон испуганно взглянул на плачущего друга, сообразил, что сказал не то, и решил попробовать иначе:
– Знаешь, у нас служил полицейский, который едва грамоту разбирал. Мы никак понять не могли, почему все его задержания случаются на улице Марса. А потом выяснилось, что он всех задержанных отводит на улицу Марса и там арестовывает, потому что это единственная улица в городе, название которой он мог написать в протоколе. А мы уж было сочли, что улица Марса – рассадник преступности или вроде того. А тебе известно, что Заправила почти не умеет читать и только прикидывается грамотным? Хочет, чтобы сходки выглядели, как деловые совещания, эдакие собрания членов правления, с протоколом заседания, представляешь? Ну вот, как-то раз он толкает речь, и тут ему передают записку: "У вас ширинка расстегнута". Заправила, значит, смотрит в нее и говорит: "Поступила очень серьезная записка, но из-за нехватки времени мы перенесем ее обсуждение на следующее заседание, – передает ее секретарю со словами: – Подготовьте к обсуждению на следующей неделе", – и давай дальше выступать. Тут все догадались, что он читать не умеет, теперь ему шлют писульки: "Твоя мать потаскуха, сестра – кобел, сынки без яиц, а сам ты – жирный тупой говнюк", – и он делает вид, что прочитывает и всегда отвечает: "Поступила очень важная записка, но сейчас нет времени ее обсуждать", – передает секретарю, и тот заносит ее в протокол.
Дионисио хохотал, но перед домом, куда его Рамон буквально приволок, обнял друга и отчаянно проговорил:
– Знаешь, я схожу с ума, мне долго не продержаться. Рамон вздохнул:
– Писать ей пробовал?
– Потому и понял, что тронулся.
Письма Дионисио менялись, они теперь были полны упреков и злобы, он вываливал на Анику горы обвинений, укорял в предательстве, умолял передумать. Каждое новое письмо противоречило предыдущему или его опровергало. В одном Дионисио истерически изливал горечь разбитого сердца, во втором – неистовый поток клеветы, в третьем – трактат, полный благоразумия, смирения и нежности. Первое время она отвечала, но боль от собственной лжи была нестерпимой, и Аника перестала писать. Ее молчание убедило Дионисио, что ей все безразлично, и письма его стали еще яростнее. Аника прочитывала их и убирала в чемодан, перевязав ленточками, зеленой и сиреневой.
В этих письмах она почти сразу разглядела, что Дионисио уже соскальзывает в безумие. Он и сам это понимал; некая часть его будто стояла в стороне и наблюдала. Словно подглядывала из-за кулис, насмешничала и язвила, дотошно фиксировала симптомы нравственного и интеллектуального распада, куда он погружался, точно божья десница все сильнее давила на голову, толкая в пучину.
То было его самое ужасное испытание в жизни, и в корне терзаний жила уверенность: Аника отвергла его, потому что он ее не достоин. Дионисио исписывал листы бумаги, строя путаные и бессвязные гипотезы, что же ее оттолкнуло, посылал ей, она не отвечала. Ее молчание доводило его до исступления. Закрыв лицо руками, он в отчаянии метался по дому в адовых муках, пока в изнеможении не бросался на кровать; кошки робко забирались к нему, вылизывали, успокаивали, согревая, и он забывался сном, полным кошмаров и паники, где избивал Анику, превращая ее лицо в кровавое месиво. Дионисио просыпался, колотил себя по голове и грыз костяшки пальцев, надеясь, что боль вернет рассудок и что-то объяснится.
Как-то в пустое воскресенье, через неделю после самого памятного скандала в истории борделя мадам Розы, Дионисио решил: он настолько низок, что мир станет лучше, если его покинуть. Достал веревку из машины и завязал петлю. Потом уехал в горы к утесу и, дрожа в лихорадке безумия, шел, пока не отыскал дерево на самом краю.
Погруженный в видения, почти не сознавая, что делает, он накинул петлю на шею и взобрался на дерево. Сел на ветку, дотянулся, куда смог, и привязал веревку. Некоторое время посидел, стараясь утихомирить рассудок, чтобы наверняка умереть с мыслями об Анике. И завалился вбок.
Тонкий сук был гибок, падение не переломило шею. Дионисио повис, сознание застила кровавая пелена, неестественно разбух язык во рту. Закатились глаза, Дионисио оказался в "чреве Пачамамы", там вихрился серебристый свет. Прекрасная девушка с черными волосами, водопадом ниспадавшими на спину, осыпала его упреками и выталкивала назад, а он все никак не мог разыскать Анику в "чреве Пачамамы", что полнилось гулким эхом.
47. Танец огня (5)
На окраине города расположились три домишки постоялого двора – их поставили жители, чтобы проезжающим было где остановиться. В один из них Аурелио и направил Педро с Мисаэлем, когда те прибыли с караваном.
Обычно в домике вешали гамаки, но сейчас Аурелио соорудил кровать, куда уложил Лазаро. Во время долгого пути о больном заботились, его регулярно кормили, муки горной высоты прекратились, и он чувствовал себя гораздо лучше. Но, жгуче стыдясь своего устрашающего вида, он нашел в себе силы отказаться от прибежища и стал упрашивать Аурелио его отпустить.
– Ты видел свои подошвы? – спросил индеец, и Лазаро помотал головой. – Если б увидел, – продолжал Аурелио, – понял бы, что в горах, на скалах, совсем обезножишь; если ступни от гнили не отвалятся, то весь изрежешься и вообще никогда больше никуда не пойдешь. – Аурелио показал Лазаро свои руки. – Видишь, все в порезах и рубцах. Потому что вечно мотаюсь по горам. Сунешься туда – лишишься и рук. Ты останешься здесь, и я покончу с твоей болезнью.
Индеец смотрел столь уверенно и властно, что Лазаро откинулся на подушку.
– Ты сделаешь меня, каким я был прежде? – прохрипел он.
Аурелио покачал головой:
– Я избавлю тебя от язв и остановлю недуг, но не в моих силах вернуть утраченное. Чувствительность тоже не вернется. Поразмышляю над этим потом. Может, что и придумаю. Возможно, бог явится мне в облике птицы и подскажет, но сейчас главное – прикончить зло.
– Что ты будешь делать?
– Я укреплю тебя. Уберу причину недуга, что сидит в твоем духе, а потом сделаю совсем больным. Хворь завладеет тобой так, что ты долго будешь при смерти, но эта же хворь убьет причину. Потом сделаю так, чтобы ты себя не разрушал, не чувствуя боли.
Два месяца Аурелио кормил Лазаро кашицей, которую только и могла принять ссохшаяся глотка. Индеец готовил ее из перемолотого мяса, картофеля, маиса, маниоки, чеснока и трав. Заставлял Лазаро пить сок манго и гуайявы, лайма и лимона, ведрами вливал в него ледяную воду, что сбегала с гор и питала реку.
Каждый день Аурелио натирал больного маслом из авокадо, и наконец покрывавшая тело чешуя помягчела и стала походить на кожу. В язвы Аурелио выдавливал лимонный сок, убивая заразу, и раны зарастали; горло смазывал медом с уксусом, а когда наросты в нем исчезли, вынул бамбуковую трубку, и Лазаро задышал без хрипов.
В городе встревожились; многие требовали выгнать Лазаро, пока всех не заразил. Но Аурелио велел держаться подальше от домика одним детям, поскольку болезнь приставала лишь к юным. Все относились к индейцу с таким трепетом, что никто не дерзнул спорить, только у него за спиной ворчали, да и то изредка. Дон Эммануэль – тот самый, с большим брюхом и рыжей бородой, – посочувствовал в согласии со своим чувством юмора: он пустил слух, что у Лазаро на самом деле тяжелый случай сифилиса, но заразная стадия уже миновала, и кое-кто в это поверил.
Когда зажили страшные язвы, сильнее всего уродовавшие Лазаро, Аурелио призвал в домик Педро с Мисаэлем, чтобы уничтожить причину недуга в духе.
Они развели костерок, наполнивший хижину ароматным дымом, а когда огонь разгорелся, скинули одежду и уселись вокруг. Лазаро тоже велели сесть, и он вылез из кровати. Аурелио пустил по кругу бутыль с горьким настоем, и все по очереди прикладывались к ней, пока не опустошили. Аурелио, Педро и Мисаэль негромко завели унылое песнопение, а Лазаро послышался грохот индейских барабанов, хоть никакого барабанщика не наблюдалось. Больной вдруг заметил, что в домике находится кто-то еще, только в полуслепоте не разглядеть. То была дочь Аурелио Парланчина – в подобных случаях она всегда приходила из мира духов, стояла позади отца; ее длинные черные волосы до пояса и озорная улыбка напоминали Раймунду.
Внезапно все вокруг исказилось – Лазаро смотрел на мир с луны сквозь собственный живот. Все позеленело, его затошнило, оттого что швыряло вихрем, в котором кружились чьи-то лица и ярко-красные ара. Он увидел, как капибара сожрала пиранью, потом явился дельфин с укором во взоре и преподнес ему броненосца с гноящейся мордой и изумрудами на шкуре. Лазаро пронзительно закричал, когда броненосец превратился в человеческий скелет и клацнул ему в лицо пастью ягуара, а потом Лазаро вдруг упал с луны и оказался на полу хижины.
Трое врачевателей закурили по сигаре и принялись окуривать Лазаро дымом. Аурелио положил ему руку на живот, потом словно ввинтил ее внутрь, и она скрылась. Индеец вытащил из живота хлопающую крыльями летучую мышь-вампира и бросил ее в костер. Затем снова погрузил руку в живот и выудил громадного дождевого червя, которого тоже швырнул в огонь. Червь еще шипел и съеживался в пламени, когда Аурелио кинул в костер длинную змею и целую горсть кровососущих паразитов. Затем протянул руку назад, девушка подала ему орхидею, "Цветок Святого Духа", Аурелио положил ее Лазаро на живот, она медленно погрузилась туда и скрылась. Больному дали выпить еще айауаски и яге, и его охватил долгий сон, в котором открылось, что его зверь – попугай с ястребиной головой, и он порхал в лесу под пологом листвы, глядя новыми глазами.
Назавтра Аурелио спросил Лазаро, чувствует ли он в себе силы, чтобы встретиться лицом к лицу со смертью, но вернуться живым. Лазаро, не зная, что грядет, кивнул. Аурелио объяснил, что болезнь любит прохладу, потому и набрасывается на конечности, стороной обходя череп – самую горячую часть тела.
– Я нашлю на тебя страшную лихорадку, – сказал он, – и еще подогрею огнем.
Старый индеец уложил Лазаро посреди хижины и по бокам развел костры; несчастный уже решил, что вот-вот задохнется в дыму и сгорит живьем. Потом Аурелио влил в больного отраву из кореньев и коры деревьев, что собрал в лесу. Маслянистое кислое питье ожгло изнутри.
Из-за недуга пораженные участки тела несчастного не выделяли пот и, стало быть, не охлаждались. Лихорадка и огонь совместными усилиями быстро привели больного в исступление; целую неделю он сотрясался в корчах, извивался и вопил. Время от времени Аурелио прикладывал ему ко лбу руку и, если жар был слишком силен, смачивал водой. В кошмарах больному являлся громадный человеческий череп, который щелкал челюстями прямо в лицо, грозя поглотить. В другой раз он поднялся из собственного тела, проплыл сквозь дым и полетел над горой. На берегу озера он опустился на колени и увидел свое отражение, снова невредимое и красивое; но потом его словно кто-то срочно позвал, он вернулся в хижину и, оглядев уродство, бывшее его телом, вошел в него и вновь погрузился в видения ужасной лихорадки.
Когда Лазаро наконец очнулся, индеец по-прежнему был рядом, а от великого костра остались одни угольки; больной чувствовал себя невероятно плохо и жалел, что не умер.