Она сделала серию анализов. Ей, а уж ему и подавно, казалось, что кошмар был гормональным сдвигом. Но результаты были нормальными и врач лишь посоветовал ей прекратить пить противозачаточное.
* *
Затем наступило то странное лето… Лил дождь. Париж отсырел, в подъезде пахло плесенью и дезинфекцией. Дэз оставила Сьянс По, не стала сдавать экзамены. Ее тошнило от политиканства, "планетарной диктатуры шестидесятилетних кретинов", и от "всеобщего макиавеллизма", как она это называла.
Отныне её интересовал Колин Уилсон, кристаллы, фактор Икс, профессор Судзуки, дервиши, Кеферстан и тайные школы суфистов. Она бредила тамплиерами, раскладывала таро, говорила о магнетизме, мечтала отправиться в Калифорнию и встретиться с Кастанедой.
Она сменила танцевальную школу: тело должно найти свой язык. Теперь этим языком были африканские танцы. Она начала полнеть. Он опять заставал ее с пачкой печенья в руке, с плиткой шоколада. Она ела механически, не глядя доставая печенье из пачки или отламывая шоколад от плитки. Затем была стажировка в Тулузе. Две недели. Он воспользовался ее отъездом и сгонял в Лос-Анжелос. Health-freaks, репортаж для "Люи".
Это было в июле. В начале сентября он стоял возле фото-стенда в магазинчике прессы на углу Ги Люссак и Бульмиша. Какой-то засаленный дядя с воспаленными глазами за толстыми стеклами очков, загородившись спиною, перелистывал третьесортный journal de cul. Ким бросил взгляд через плечо дяди (обычное розовое мясо), перелистал несколько страниц фотожурнала, поежился и, чувствуя, как вдруг заледенело лицо, как дернулся и криво встал на место мир, как зажужжал шмель в правом ухе - встряхнул головой и потянулся на верхнюю полку за номером "Kama''.
Он не помнил, как заплатил за журнал, как пересек на красный Бульмиш (хозяин журнального магазинчика, стоя на том берегу со сдачей что-то вопил ему вслед), не помнил, как нашел в Люко, в густой тени деревьев пустую скамейку. Он наскоро перелистал журнал. Не нашел. Попадались лишь идиотские объявления о мазях, улучшающих эрекцию, о китайских препаратах, после приема которых любой столетний паралитик мог осчастливить целую женскую волейбольную команду, наконец, мелькнуло название фото-репортажа "Шалунья из пригорода", а затем, на развороте, раскинувшая ноги на две страницы, плохо загримированная, с испуганным взглядом и вымученной улыбкой - Дэзирэ со свежевыбритой журавой…
Жирный голубь, переваливаясь, искал что-то под скамейкой. Невдалеке из автобуса высаживались синие военные мундиры музыкантов духового оркестра. Белокурая курносая девчушка, раскрыв рот, смотрела на сидящую на темном стволе каштана лимонницу. Крылья лимонницы моргали.
Он раскрыл журнал опять. На фотографиях помельче, снятая полтинником, Дэзирэ, изогнувшись, скрипичным ключом, плескалась под душем, сползала по атласным простыням грубо задрапированной, явно гостиничной постели и, на всех четырех, вывернув голову, гавкала в нацеленный объектив.
Он вспомнил ее неожиданно обритую мяу-мяу, турецкую шелковистость, смущение и не совсем вразумительное объяснение:
- В хамаме на улице Розье террористы развели лобковых непарнокопытных, для которых ДДТ, что твой кокаин…
Через неделю в нежных схватках она кололась, как придорожный репей…
Je ne t'aime plus!
Ступор. Ужас. Желание проснуться.
Объяснение было коротким. Да, она сделала это назло. Нет, ей не нужны были эти пять тысяч. Да, она s'envoyee en l'air с фотографом. И с его сыном тоже. И еще с каким-то типом. С типом было интереснее всего. До этого нет. Хотя… Один раз. После дискотеки. Когда он был в отъезде. Пошла в отель. Какой-то парень. Какая разница? Датчанин или швед. Отодрал, как козу. Не могла ни сесть, ни… Все равно. Все все равно. Она свободна. Он тоже свободен. Мы что, женаты?
Он попробовал ей не верить. Не получилось. Он знал, это было тривиальным самоубийством любви. Бафф! Меж глаз наповал. Я вас любил. Я вас любила. Стиснутые зубы, побелевшие губы. Вот твой пуловер. Вот твой плащ. Письма? Не беспокойся, консьержка будет пересылать.
Нет, за кого она себя принимает?
- Ради бога, только без рук!
- Я?
- Ты!
- Мало что ли в Париже красивых девочек?
- Ага, и веселых мальчиков?
- Garce! Идиотка! У тебя что, со мной был недобор оргазмов?
Он знал, откуда это берется. Ей хотелось еще побыть молодой проказницей, в которую подряд влюбляются все мужчины. Ей хотелось приключений, восторгов, ухаживаний, свободы. Она не хотела, она тайно ненавидела это новое постоянство отношений и чувств. Но именно об этом он ее и предупреждал в самом начале, в том июле, в том августе, когда она ему предложила переехать к ней.
Тогда она была уверена, в том, что единственное ее желание - быть с ним.
Еще он знал, что она себя наказывает. За что? Старается изо всех сил стать несчастной. Из-за Ирен?
* *
Он забрал свои вещи. Она швырнула ему его ключи. Он знал, что через неделю она будет реветь белугой, сёмгой будет реветь, зеркальным карпом! Он знал, что она будет покупать на углу песочные и миндальные вульгарные эклеры, плитки горького семидесятипроцентного шоколада, слоеное со взбитым кремом и просто развесное сливочное мороженное и будет есть его стоя с закрытыми глазами у холодильника, сначала ложкой, а потом - пальцами, размазывая по морде маскару, слезы и сливки… Он знал, что она будет валиться в постель в шесть вечера, как есть одетая, в свитере, полосатых рейтузах и высоких баскетках, чтобы проснуться за полночь с головой дурной, как после того самого тунисского красного…
Он знал, что нужно поймать её возле дома, сгрести в охапку, удержать, как воробья, пока дергается минуту или две, а потом она обмякнет и начнет пускать влагу через глазные и носовые, издавая булькающие и завывающие, а дальше будет легче и проще. Шмыгнет носом, начнет искать клинекс, застыдится совсем по-детски и злых этих пять атмосфер из неё выйдут.
Главное потом - не напоминать, забыть, стереть белым ластиком…
Но он не мог. И с этого и начался Нью-Йорк.
* *
Было за полночь. За двойным стеклом иллюминатора текла и клубилась мрачная, серебряным свечением наполненная, пустыня. Какая-то звезда, нет, скорее планета, сваливала за горизонт. Становилось холодно. Он привстал, пошатнувшись, достал из багажного отделения легкое одеяло. Усевшись, плеснул в бокал виски из собственной бутылки, запил бромазепам и закрыл глаза. За дергающимися веками мутное ничто медленно ползло с северо-востока на юго-запад, с одиннадцати утра на пять вечера. Через левый висок вниз по правую ключицу был всажен ржавый штырь. Старое это железо медленно поворачивалось. При желании можно было бы пойти сблевнуть.
Он сглотнул ядовито-жгучую отрыжку, мотнул головой, ударился о стекло иллюминатора и выругался. Если принять маалокс, пройдет изжога и, быть может, тошнота. Но маалокс нейтрализует бромазепам. А без бромазепама не выжить. Без передовой капиталистической химии мозги начнут бродить, аки дурное тесто, давить на коробочку, выпирать через ушные и глазные. Pourriture…
Без зепамаброма "боинг" полетит задним ходом, хвостом вперед, пока не врежется в каменную помойку Нью-Йорка.
* *
Она нашла его адрес через фотоагентство. Было второе или третье января. Повальное похмелье. В быстро густеющих сумерках валил теплый крупный снег. Когда раздался звонок в дверь, он висел на своей "стиральной" - головой вниз. У него не было времени выровнять давление в горизонтальной позе, он слишком резко вернулся в вертикальный мир и поэтому, когда открыл дверь, принял ее за часть своего головокружения.
Она была в легком, на парижскую зиму скроенном, до пят, пальтишке. На голове шерстяная шаль, которую он ей привез из Бейрута, поверх шали огромная лисья шапка, руки в карманах. Бледное лицо ее было мокро от снега, и он сразу понял, что она боится, как бы он не подумал, что она плачет.
- Пустишь? - спросила она, входя.
Он не знал, что сказать и автоматически скреб пятерней затылок.
- Я у отца, - сказала Дэзирэ, разматывая шаль. - На Риверсайд Драйв. Он повез Ирен в аэропорт. Мы провели с ним Рождество. Как ты? Я тебе помешала? Ты один?
Он был один. Он был один с Викки, с Анной, с Кетти и с Мери-Лу. Одиночество его было солидным, надежным, почти торжественным. Что ей нужно от него? Он так хорошо, так мирно висел вверх ногами… Адепты ордена Человека - Летучей Мыши, ультразвука и комариного плова, не имеют права встречаться с подветренными француженками. Они должны висеть вниз головою по крайней мере три часа в день…
Кой дьявол тебя принес?!
Они долго сидели в темноте. Так было легче. Она курила, стряхивая пепел в пустую пачку "Мальборо". Париж, оказывается, не изменился.
- И Плас де Вож по-прежнему квадратна? - спросил он.
- Я много думала, - наконец, сказала она. - Я не пришла просить прощения. Я…
- Я тебя умоляю! Давай не будем!
- Погоди…, я все же должна это сказать. Когда мы были вместе, в какой-то момент у меня возникло ощущение, будто жизнь кончилась. Словно ты меня запер в наши отношения, как в шкаф. Ты понимаешь? Я не знаю, если ты можешь понять… Словно твоя любовь меня запирала на ключ… У меня началась паника. Я ни за что не хотела тебя потерять. Тем более - ранить. Потом ты вернулся из этой поездки… Из Афганистана.
- Пакистана…
- Из Пакистана. И ты был совсем чужим. Какое-то время. Две или три недели. Я не помню. И ты пил больше обычного. И не хотел ничего рассказывать… Курил дурь. Без меня. Ты вообще вдруг был без меня. Всё, что ты мне сказал, это то, что там что-то произошло. Не знаю, что, но я поняла. Я чувствовала, что нужно переждать.
- Слушай, если ты собираешь материал для мемуаров…
- Не будь циником. Ты вдвое старше меня. It's too easy. У тебя нет пива?
Он открыл бутылку "вальполючеллы", налил. Она выпила быстро, как пьют дети после беготни во дворе, сама себе налила второй стакан, так же, большими глотками прикончила, почти невидимая во тьме, виновато улыбнулась.
- Эта история с отцом. Я знаю, что из-за нее я у тебя искала защиты. Это было несправедливо по отношению к тебе. Я тебе навязывала не твою роль. Я чувствовала себя виноватой. И я хотела любым способом отделаться от чувства вины. Теперь всё это не имеет значения… Ты молчишь… Но я буду последовательной эгоисткой. Если тебе это все ни к чему, то мне всё это нужно сказать вслух. Вслух - тебе. Даже если тебе это неприятно.
- И этот тип, фотограф, Жан-Франсуа…, я бы ему отхватила регалии садовыми ножницами. Под корень. Это сейчас. Тогда же мне хотелось, чтоб было как можно хуже, как можно грязнее, примитивнее… И так оно и было. Он этим и живет. Пропускает через свою компашку конвейер. Школьниц. Идиоток. Претенциозных мечтательниц. Обещает сделать из них звезд. Конечно, я всё это понимала. Он теперь на ТВ. Casting. Выбор больше. Власти над - больше. Над дурами. Короче, я добилась того, чего хотела. Я уничтожила то, что между нами было. И я очень долго была довольна. Несколько месяцев. А внутри мне было дико страшно…
Он не знал, как, чтобы не слишком в лоб, по лбу, по голове остановить её.
- Мы всё это уже обсуждали? Не правда ли? - сказал он. - Мне совершенно не интересно выслушивать всё сначала…
- Ким, ты сам знаешь, что ты неправ. Мы обсуждали совсем не это. Мы обсуждали моё блядство, мою ревность, твою божественную возвышенность…
Он встал, взял со стола газету, что-то мягко шлепнулось на пол, скомкал несколько страниц, присев на корточки возле камина, чувствуя сажу на пальцах, подсунул под непрогревшее полено, добавил щепок, чиркнул спичкой.
Так было лучше. Абсолютная тьма уж слишком хороший экран для трехмерных кошмаров.
Она еще долго говорила. Более-менее повторяясь. Возвращаясь к одному и тому же: безвыходность, замкнутость их отношений, его перемена после Пешевара, отец, её желание всё разрушить. Это была одна долгая жалоба. Плачь по убитой любви.
- Я тебе вызову такси, - сказал он с сжимающимся сердцем, зная, что стоит только сделать полшага, и она будет всхлипывать в его руках.
- О'кей! - ее голос был тих и нежен. - Это все, что я и хотела тебе сказать.
Такси прикатило через десять минут. Он спустился вместе с нею, постоял в дверях. Она поскользнулась около самой машины, но не упала. Хлопнула дверца, и густой мокрый снег через каких-нибудь три метра напрочь заштриховал желтый кеб.
* *
Он все же выбрался из кресла и, шатаясь, добрался до уборной. То, что он увидел в зеркале, было почти смешно. Такие маски носят актеры кабуки. Его маска одеревенела и сквозь нее проросла щетина.
Два пальца в горло. Щекотка, от которой рвет. Его корчило, дергало, но он лишь сплевывал чем-то розовым. Самолет тряхнуло и он мягко въехал лбом в собственное отражение. В ушах звенело, рука, которой он держался за поручень, мелко тряслась.
- Вспомни, сказал он сам себе, что-нибудь такое, отчего гарантировано выворачивает… Первую любовь, армейскую кирзу, родину-мать-её-так… Сколько разных полезных вещей можно сделать двумя пальцами… Заделать знак победы, победить хроническую фригидность, выколоть глаза… Он сполоснул пальцы, наклонился и стал пить тепловатую воду. После третьего или четвертого глотка его, наконец, достало. Хлынуло через край, аж через носоглотку. Вторая и третья волны были помелче. Он высморкался, вымыл лицо. Плеснул в ладони из большого флакона французского лосьона, растер, провел по шее. Стало полегче.
Он вернулся через спящий салон, подняв подлокотники, устроился полулежа в креслах. На какое-то время вырубился. Медленно всплыл. Нужно было восполнить выблеванный бромазепам. Он принял четвертушку, запил глотком "обана". Пошарил в кармане, ища жвачку. Так оно действует еще быстрее.
* *
В Пешеваре у него украли сумку с коротковолновым сканером "Сони" и тремя блоками эктахрома. В Пешеваре он подхватил какую-то кишечную инфекцию и не мог ничего есть. В Пешеваре он кончился, как фотограф.
Он возвращался с окраины, из лагеря беженцев. Розовая пыль дрожала в закатном воздухе. Пахло гарью костров, свежеиспеченными лепешками, бензином. Из недалекого барака трое вооруженных людей, два стройных бородача и коренастый подросток, вывели пленного. Он был средних лет, с мясистым лицом и странным женским тазом. Его голова была опущена и моталась из стороны в сторону. Ким не мог определить, какой он был национальности. Завидев человека с фотосумками и двумя камерами на груди, все трое повернулись к нему.
- American? - спросил один.
- French.. - ответил Ким.
- You have cigarettes? American cigarettes?
Он достал пачку "Кента", угостил их. Со странной гримасой один из бородачей взял сигарету и для пленного, зажег и сунул ему в зубы. Затем двое постарше, сели в развалившийся "форд" и уехали.
Подросток, подталкивая пленного укороченным "калашниковым", повел его к зарослям пыльного лоха. Ким шел сзади. Тамариск сухо цвел на обрыве каменной площадки. За площадкой был обрыв метра в три. Внизу валялись разбитые бутылки, какой-то хлам, ржавое велосипедное колесо. Когда пацан, чуть приподняв ствол автомата, отступил назад, он оказался на расстоянии шага от Кима. При желании, достаточно было его толкнуть и он полетел бы вниз, быть может сломал бы ногу или вывернул шею. У Кима был выбор, но он автоматически поднял лейку к правому глазу.
Диафрагма была на 5,6 при выдержке в 250. Он перевел диафрагму на 4 и выдержка удвоилась до 500. Он знал: движение будет менее смазанным.
Убийство было чем-то вроде танца. Толстяк с женским тазом начал поворачиваться к подростку, тот сделал еще полшага назад и гильзы запрыгали по кирпичу. Тело казненного, словно он теперь передумал и решил просить пощады, сначала согнулось в пояснице, а потом поехало назад. Он упал набок - дымящаяся сигарета в сжатых зубах…
* *
Когда смотришь на мир через видоискатель камеры, действительность представляется отстраненной, она превращается в фикцию, из нее откачано время. Именно поэтому пространство так легко стилизуется, превращаясь в пейзаж, в натюрморт пейзажа, а люди, живые и мертвые, - просто в портреты.
Ким физически чувствовал и много месяцев спустя в тыльной стороне ладони, в руке и плече - остановленное движение. Он был готов толкнуть подростка вперед, к обрыву. Но вместо этого он нажал спуск мотора камеры. Кадров было четыре. Двадцативосьми миллиметровый объектив взял площадку целиком. С приземистым лохом, слоистым мирным вечерним небом, с кирпичом стены, стволом АКМа и приседающим толстяком.
На слайде толстяк улыбался.