- Эксцентричность... Это оправдание всех аристократий. Она оправдывает праздные классы, наследуемое богатство, привилегии, ренты и все подобные несправедливости. Хотите создать в этом мире что-нибудь достойное, значит, необходимо иметь класс людей обеспеченных, не зависящих от общественного мнения, свободных от бедности, праздных, не принужденных тратить время на тупую будничную работу, которая именуется честным выполнением своего долга. Нужен класс людей, которые могут думать и - в определенных пределах - делать то, что им Нравится. Нужен класс, представители которого могут позволить себе быть чудаками, если имеют склонность к чудачеству, и которые к чудачествам в целом относятся с терпимостью и пониманием. Это очень важно, если хотите понять сущность аристократии. Она не только эксцентрична сама по себе- часто в грандиозных масштабах, но относится терпимо и даже поощряет эксцентричность в других. Чудачества художника и новомодного философа не внушают ей того страха, ненависти и отвращения, которые инстинктивно испытывают неаристократы. Это своего рода резервации краснокожих индейцев в сердце огромной орды белых, банально заурядных и бездуховных, к тому же выросших в колониях. Внутри своих резерваций туземцы развлекаются - часто, надо признать, несколько грубо, несколько эксцентрично. И когда вне этих пределов рождаются люди, близкие по духу, им есть где укрыться от ненависти, которую белая посредственность en bons bourgeois обрушивает на все, что самобытно и выходит за рамки ординарного. После того как произойдет социальная революция, резерваций не будет. Краснокожие растворятся в огромном море белых. И что же? Позволят ли вам, мой милый Дэнис, писать виланеллы? Или вам, мой бедный Генри, жить в этом доме прекрасных отхожих мест и продолжать мирно копаться в шахтах бесполезного знания? А вам, Анна...
- А вам, - перебила его Анна, - вам будет позволено продолжать свои речи?
- Могу вас уверить - нет, - ответил мистер Скоуган.- Мне придется заняться каким-нибудь честным трудом.
Глава двенадцатая
Блайт, Майлдыо и Смат... Мэри была озадачена. И расстроена. Может быть, она ослышалась? Может быть, на самом деле он сказал Сквайр, Биньон и Шэнкс?.. Или Чайлд, Бланден и Ирп? Или даже Эберкромби, Дринкуотер и Рабиндранат Тагор? Может быть. Но ведь раньше слух никогда не подводил ее.
Блайт, Майлдыо и Смат. Эти невероятные слова она слышала отчетливо, и они не изгладились из ее памяти. Блайт, Майлдыо... Против своей воли она была вынуждена сделать вывод: Дэнис действительно произнес их. Он намеренно отклонил ее попытку начать серьезный разговор. Это ужасно! Мужчина, который не хочет разговаривать с женщиной о серьезных вещах просто потому, что она женщина, - нет, это немыслимо! Или Эгерия, или ничего. Возможно, Гомбо лучше. Конечно, его южное происхождение внушает некоторое беспокойство. Но он по крайней мере работает серьезно, а она говорила бы с ним именно о его работе. А Дэнис? В конце концов, что такое Дэнис? Дилетант, любитель...
Под свою мастерскую Гомбо занял небольшой пустовавший амбар посреди зеленого дворика за фермой. Это было прямоугольное кирпичное сооружение под островерхой крышей, с высоко расположенными окнами, смотревшими на все стороны. К двери вели четыре ступеньки: амбар стоял на четырех массивных каменных опорах, чтобы в него не могли проникнуть крысы. Внутри ощущался слабый запах пыли и паутины, и в узком луче солнечного света, косо падавшем в любое время дня из того или иного окошка, танцевали мириады серебристых пылинок. В этом амбаре Гомбо с какой-то сосредоточенной яростью работал по шесть-семь часов в день. Он создавал нечто новое, нечто потрясающее - если только ему, конечно, удастся воплотить свой замысел. Последние восемь лет, из которых почти половина была потрачена на добывание военной победы, Гомбо усердно пробивал себе дорогу в кубизме. Теперь он пробил ее и оказался по другую сторону. Сначала он писал формализованную натуру. Потом постепенно оставил это и погрузился в мир чистой формы, пока в конце концов не перешел исключительно к воплощению своих мыслей в абстрактные геометрические фигуры. Это занятие оказалось трудным, но увлекательным. И совершенно внезапно в нем поднялась неудовлетворенность. Он почувствовал себя скованным, запертым в невыносимо тесном пространстве. Он ощутил жгучий стыд, осознав, как однообразны, примитивны и неинтересны создаваемые им формы, тогда как творения природы, необыкновенно тонкие и совершенные, были бесконечны в своем разнообразии. Гомбо покончил с кубизмом. Он прошел через него и оказался по другую сторону. Однако школа кубизма удерживала его от крайностей слепого преклонения перед природой. Он брал у нее богатые, тонкие, совершенные формы, но всегда стремился создать на их основе нечто волнующе простое и цельное по своей идее, соединить великий реализм и великую простоту. Ему не давали покоя необыкновенные шедевры Караваджо: живые, выразительные формы возникали из темноты, соединялись в композиции, простые, ясные и четкие, как математическая идея. Он вспоминал "Апостола Матфея", "Распятого апостола Петра", "Лютнистов", "Магдалину". Этому удивительному простолюдину был ведом какой-то секрет, какой-то секрет. И Гомбо стремился сейчас овладеть этим секретом, лихорадочно гнался за ним Да, он создаст нечто потрясающее, если только ему удается раскрыть, тайну.
Долгое время идея новой картины шевелилась в его сознании и постепенно заполняла его, как поднимающееся тесто. Он подготовил целую папку этюдов, сделал рисунок на картоне. И вот теперь идея воплощалась на холсте. Человек, упавший с коня. Огромное животное, белая ломовая лошадь заполняла собой все верхнее пространство картины. Ее наклоненная до земли голова оставалась в тени; огромное костлявое туловище приковывало к себе взгляд - туловище и ноги, расположенные по обе стороны полотна, словно колонны какой-то арки. На земле, под ногами этой громадины, распростерлась изображенная в перспективе фигура человека, голова на переднем плане, руки раскинуты в стороны. Откуда-то справа от зрителя безжалостно лился белый свет. Человек и животное были ярко освещены, но со всех сторон их окружала ночь. Они были одни в темноте, вся Вселенная сосредоточилась в них самих. Лошадиный корпус заполнил собой верх полотна; ноги, гигантские копыта, застывшие в тяжелой поступи, ограничивали его справа и слева. А внизу лежал человек: запрокинутое лицо на переднем плане, в центре; руки широко раскинуты. Под аркой лошадиного брюха, между ногами, глаз погружался в густую тьму. Снизу пространство закрывалось распростертой фигурой человека. Пучина тьмы в центре, окруженная ярко освещенными формами.
Сейчас картина была уже более чем наполовину закончена. Все утро Гомбо работал над фигурой человека и теперь решил отдохнуть. Столько, сколько нужно, чтобы выкуричь папиросу. Качнувшись на задних ножках стула и упершись спинкой в стену, он внимательно смотрел на холст. Он чувствовал себя удовлетворенным и в то же время несколько опустошенным. Сама по себе вещь получилась неплохой, он понимал это. Но то, к чему он стремился, что должно было потрясти, если бы ему удалось это найти,- получилось ли оно у него? И получится ли когда-нибудь?
В дверь кто-то трижды тихо постучал - тук, тук, тук. Гомбо удивленно оглянулся. Никто никогда не беспокоил его во время работы, это было одно из неписаных правил.
- Войдите! - сказал он.
Приоткрытая дверь распахнулась шире, в ней показалась фигура Мэри - от талии и выше. Она осмелилась подняться лишь до половины лестницы. Если он не захочет ее впустить, отступление будет легче и с большим достоинством, нежели в том случае, если бы она поднялась до конца.
- Можно к вам? - спросила она.
- Конечно.
В одно мгновенье она преодолела оставшиеся две ступеньки и оказалась внутри.
- Вам пришло письмо со второй почтой, - сказала она. - Я подумала, что в нем может быть что-то важное, и решила принести его вам.
Она подала ему письмо, и ее глаза, детское лицо светились простодушной искренностью. Никогда еще никто не пользовался столь неубедительным предлогом.
Гомбо взглянул на конверт и не раскрывая, положил его в карман.
- К счастью, - сказал он. - ничего важного в нем нет. Но все равно спасибо.
Наступило молчание. Мэри почувствовала себя несколько неловко.
- Можно взглянуть на то, что вы пишете? - отважилась она наконец спросить.
Гомбо выкурил лишь половину папиросы. В любом случае он не начнет работать, пока не докурит ее. Что ж, можно пока дать ей эти пять минут, которые отделяют его от момента, когда губы начнут ощущать горечь табака.
-Лучше всего смотреть отсюда, - сказал он.
Некоторое время Мэри стояла перед картиной молча, не зная, что сказать. Она была в замешательстве и растерянности. Мэри ожидала увидеть шедевр кубизма, а перед ней были лошадь и человек, и не только изображенные так, что их можно было узнать, но и прорисованные с вызывающей тщательностью. Trompel'oeil - другого слова не подобрать, чтобы охарактеризовать это данное в перспективе изображение человеческой фигуры, лежащей внизу под уходящими вверх ногами лошади. Что ей подумать об этом? И что сказать? Она вдруг утратила способность разбираться в живописи. Можно, конечно, восхищаться реалистичностью изображения у старых мастеров. Но в современной живописи?.. В восемнадцать лет она, пожалуй, еще могла. Но сейчас, после пяти лет полировки среди лучших знатоков, ее инстинктивной реакцией на реалистичность изображения в современном произведении было презрение, пренебрежительный смех. В чем замысел Гомбо? Она чувствовала себя так уверенно, когда восхищалась его прежними работами. Но теперь - она просто не знала, что подумать. Это было очень, очень трудно.
-Здесь довольно много светотени, не так ли? - решилась наконец она, мысленно поздравив себя с тем, что нашла критическую формулу, столь обтекаемую и в то же время столь глубокую.
- Да, немало, - согласился Гомбо.
Мэри была довольна: он принял ее критику; это был серьезный разговор. Она склонила голову набок и прищурилась.
- Мне кажется, это ужасно мило, - сказала она. - Но конечно, на мой вкус немного... немного...
Она бросила взгляд на Гомбо, который ничего не сказал в ответ, а продолжал курить, задумчиво глядя на свою картину. Мэри продолжала, прерывисто дыша:
-Когда я была нынешней весной в Париже, то много видела Чуплицкого. Конечно, его работы сейчас страшно абстрактны - страшно абстрактны и страшно интеллектуальны. Он просто бросает на свои холсты несколько прямоугольников - совершенно плоских, понимаете, и в локальном цвете. Но композиция у него прекрасная. Его работы с каждым днем становятся все более и более абстрактными. Когда я там была, он уже полностью отказался от третьего измерения и подумывал о том, чтобы отказаться от второго. Скоро, говорит он, останутся лишь чистые холсты. Это логический конец. Полная абстракция! Живопись кончена. Чуплицкий заканчивает ее. Достигнув чистой абстракции, он хочет взяться за архитектуру. Он говорит, что она более интеллектуальна, чем живопись. Вы согласны с этим? - спросила она, в последний раз схватив ртом воздух.
Гомбо бросил окурок и наступил на него.
-Чуплицкий покончил с живописью, - сказал он. - А я с моей папиросой. Но я продолжаю писать свою картину.
И, подойдя к ней, он обнял ее за плечи и повернул спиной к картине.
Мэри подняла к нему лицо. Волосы ее качнулись назад, прозвенев беззвучным золотым колоколом. Глаза были безмятежны. Она улыбнулась. Итак, момент наступил. Его рука обнимала ее. Он шел медленно, почти незаметно, и она шла вместе с ним. Это было объятие странников.
- Вы согласны с ним? - повторила она. Момент, может быть, и наступил, но она не перестанет быть интеллектуальной, серьезной.
-Не знаю. Мне надо подумать об этом. Его рука упала с ее плеча.
-Осторожнее спускайтесь по лестнице, - предупредил он. Мэри ошеломленно посмотрела вокруг. Перед ними была открытая дверь. На мгновение Мэри задержалась в замешательстве. Рука, которая только что лежала на ее плече, теперь три или четыре раза легонько и доброжелательно шлепнула ее по спине. Бессознательно повинуясь этому подталкиванию, Мэри шагнула вперед.
- Осторожнее спускайтесь по лестнице, - повторил Гомбо. Она спускалась осторожно. Дверь за ней закрылась, и Мэри осталась одна посреди небольшого зеленого двора. Возвращалась она медленно, в глубокой задумчивости.
Глава тринадцатая
Генри Уимбуш принес с собой вниз к ужину пачку отпечатанных листов, сшитых и уложенных в картонную папку.
- Сегодня, - сказал он с некоторой торжественностью, - я закончил печатание моей "Истории Крома". Сегодня вечером я помог набрать последнюю страницу.
- Знаменитой "Истории"? - вскричала Анна.
Этот Magnum Opus писался и печатался столько, сколько она себя помнила. В течение всего ее детства "История" дяди Генри была чем-то неясным и мифическим, о чем часто слышали, но чего никогда не видели.
-Почти тридцать лет у меня ушло на нее, - сказал мистер Уимбуш. - Двадцать пять на то, чтобы написать, и почти четыре года, чтобы напечатать. И вот она закончена - полная хроника, от рождения сэра Фердинандо Лапита до смерти моего отца, Уильяма Уимбуша - более трех с половиной столетий. История Крома, написанная в Кроме и отпечатанная в Кроме на моем собственном печатном станке.
- Теперь, когда она закончена, можно нам будет почитать ее? - спросил Дэнис.
Мистер Уимбуш кивнул.
-Конечно, - сказал он. - И надеюсь, вы найдете ее небезынтересной, - скромно добавил он. - Наш архив особенно богат старинными документами, и мне удалось совершенно по-новому осветить вопрос о том, как вошла в обиход трехзубая вилка.
-А люди? - спросил Гомбо. - Сэр Фердинандо и все остальные - они интересные? Были в вашем роду какие-нибудь преступления или трагедии?
-Дайте-ка подумать. - Генри Уимбуш глубокомысленно потер подбородок. - Могу лишь сказать о двух самоубийствах, одной насильственной смерти, четырех или, возможно, пяти разбитых сердцах и нескольких пятнах на фамильной репутации, оставленных мезальянсами, совращениями, внебрачными детьми и тому подобным. Нет, в целом это мирная и не насыщенная событиями хроника.
- Уимбуши и Лапиты всегда были люди почтенные и смирные, - сказала Присцилла с ноткой презрения в голосе. - Если бы мне пришлось писать историю моей семьи! Пожалуй, от начала и до конца это было бы одно сплошное пятно.
Она весело рассмеялась и налила себе еще один бокал вина.
- Если бы мне пришлось писать такую историю, - заметил мистер Скоуган, - то она бы вовсе не появилась на свет. Известны лишь два поколения Скоуганов, а дальше мы исчезаем в тумане времени.
-После ужина, - сказал Генри Уимбуш, несколько задетый уничижительным замечанием жены, - я прочитаю вам отрывок из моей истории, который заставит вас согласиться, что даже у Лапитов - на свой благопристойный лад - были свои трагедии и странные приключения.
-Рада слышать это, - сказала Присцилла.
- Рады слышать что? - спросила Дженни, появляясь внезапно из своего замкнутого мира, как кукушка из часов. Она получила соответствующее разъяснение, улыбнулась, кивнула, прокуковала в последний раз свое "ну да, ну да" и снова спряталась, хлопнув за собой дверцей.
После ужина все перешли в гостиную.
-Итак, - сказал Генри Уимбуш, пододвигая кресло к лампе. Он надел пенсне в черепаховой оправе и начал осторожно листать страницы своей непереплетенной и несброшюрованной книги. Наконец он нашел нужное место.
-Можно начинать? - спросил он, подняв глаза.
-Начинай,- сказала Присцилла, зевая.
Подождав, пока все приготовятся внимательно слушать, мистер Уимбуш откашлялся и начал:
-"Младенец, которому суждено было стать четвертым баронетом Лапитом, родился в тысяча семьсот сороковом году. Он был очень маленьким ребенком, весившим при рождении не более трех фунтов, но с первых дней крепким и здоровым. В честь деда по материнской линии, сэра Геркулеса Оккэма, епископа Оккэмского, ему при крещении дали имя Геркулес. Его мать, подобно многим матерям, вела дневник, в который записывала, как от месяца к месяцу шло его развитие. В десять месяцев ом начал ходить и, не достигнув еще двухлетнего возраста, говорил изрядное количество слов. В три года он весил всего двадцать четыре фунта, а в шесть лет, хотя мог прекрасно читать и писать и проявил замечательные музыкальные способности, был ростом и весом не больше двухлетнего ребенка. Между тем мать его родила еще двух детей - мальчика и девочку; один умер в младенчестве от крупа, а другую унесла чума, когда ей не было и пяти. Геркулес остался единственным ребенком в семье.