Гностики и фарисеи - Светлана Замлелова 2 стр.


Случилось отцу Варсонофию, в бытность свою врачом Василием Ардалионовичем Куницыным, получить место в первой градской больнице Москвы. Переводился он в столицу, хотя не из глухой, но глубинки, и назначение своё почитал за благо. Как-то во время его дежурства умер в тридцать шестой палате старик мафусаиловых лет. Умер и не от болезни даже - от немощи, сделавшейся следствием спокойного, но неуклонного угасания жизненного огня. Едва поступив в больницу, старик этот, называвшийся Изюмовым Авениром Ельпидифоровичем, немедленно привлёк к себе внимание как служителей богоугодного заведения, так и его обитателей. Интересен старик Изюмов казался и разудалым именем своим, и многолетием, прописанным на всём его облике, так что даже борода его была подёрнута зеленью, как застарелый сухарь плесенью, но главным образом, вероятно, какой-то неотмирностью, сообщавшейся ему близостью к тому заветному краю, за который каждому предстоит перешагнуть и возврата из-за которого нет никому. Ощущение этой чуждости миру суетному, где мертвецы погребают своих мертвецов, усугублялось ещё и тем, что к старику никто не приходил, никто не навещал его. Незадолго перед кончиной старик стал беспокоен: кряхтел, крестился, просил отпущения грехов. Но был ли причиной тому беззубый старческий рот, или это смерть близким и холодным дыханием своим остудила Изюмовские члены и связала силы, а может, так невнятен язык старости и одиночества, но никто решительно не разобрал его слов, когда бормотал он посиневшими губами: "попа бы мне..." Все, слышавшие это глухое бормотание, сошлись на том, что старик тщится напеть какую-то старинную песню. Мнение это утвердилось после того, как уборщица Вера Павловна Гедройц, являвшаяся каждодневно в палату с ведром грязной воды и с серой тряпкой из старого мешка, чтобы намочить пол вокруг больничных коек, и оказавшаяся рядом с койкой Изюмова, как раз, когда тот бормотал свои неясные слова, сказала:

- Старый-то... Сувенир Ельсветофорович... Слышь, ты - запел... Жених прямо!.. Пой, дедуль! Молодец! Ещё сто лет проживёшь!

И следом сама стала "подпевать" старику:

- Па-ба-па... Па-па-ба-па-ба... Па-ба-па...

Но на другой день во время утреннего обхода, когда Изюмов снова вздумал "петь" молодой врач Куницын, задержавшийся подле него и зачем-то прислушавшийся к его бормотанию, вдруг сказал:

- А старик-то ведь не поёт... Попа просит!..

Слова эти, сказанные вполголоса, прозвучали зловеще, заставив всех замолчать. Что-то страшное таилось в открытии молодого врача, как если бы слова старика, подобно валтасаровой надписи, появились бы вдруг на стене страшным предупреждением.

Куницын малодушно обрадовался тому, какое впечатление произвело на больничную публику его открытие. Но в следующую секунду ему стало неловко смущения, охватившего несчастных больных, и он, стараясь развеять морок, который сам же и напустил, сказал:

- Ну, поп, говорят, что клоп - людскую кровь пьёт, так что мы дедушку в обиду не дадим.

Больные заулыбались, смущение кое-как было преодолено, и Куницын снова остался доволен собой. Переходя от больного к больному, он говорил без умолку, трунил беззлобно и несколько раз удачно пошутил. Покинул Куницын палату №36 в настроении приподнятом. Однако благодушию его суждено было вскоре развеяться, потому что из тридцать шестой сообщили, что со стариком Изюмовым неладно. Куницыну оставалось лишь констатировать смерть.

Старик был так стар, что в пору было развести руками, вспомнив древнюю мудрость: "В саду от смерти нет трав". Но чувство вины и причастности к чему-то неправому не оставляло Куницына на протяжении всего дня. А вечером привело его в морг к патологоанатому Сильвестру Цветкову, вкусив от щедрот которого, Куницын захотел в последний раз видеть старика.

Они заглянули в холодную комнату, где на полках лежали обнажённые тела и тут же на каталках покоились и ждали путешествия к своему последнему пристанищу тела разубранные. Куницын разглядел нарумяненную красавицу в белом бесформенном одеянии, которая, судя по летам, отпечатавшимся на её лице, могла бы не только жить, но и дать жизнь новым существам; старого морского офицера и юношу в новом сером костюме, купленном, очевидно, ему родителями. Переведя взгляд, Куницын увидел знакомую бороду с прозеленью и неприятно удивился тому, что правая рука старика свесилась и торчала вниз, как отломанный сук. На запястье висела бирка, но что было написано на ней, Куницын, в свете тусклой лампочки, разобрать не смог.

- Кто это? - спросил Цветков, когда они вернулись от мертвецов к прозрачному как слеза и горячему как кровь спирту.

- Так... - нехотя отвечал Куницын. - Авенир Изюмов...

Они выпили и помолчали.

- Что он тебе?

Куницын пожал плечами и, не глядя на Цветкова, спросил:

- Ты как думаешь, душа есть?

- При мне никто из них не вставал, - отвечал Цветков, кивая на холодную комнату.

Они опять выпили.

- А Бог есть? Или там... чёрт? - осторожно спросил Куницын.

Циничному патологоанатому, много лет проведшему в мертвецкой, стало смешно.

- Ты чего испугался-то больше? Суда справедливого? Или палача? - ухмыльнулся он.

Куницын молчал. Цветкову стало жаль его и чтобы ободрить приятеля, он сказал:

- Брось ты всё это... Вера - дело такое... Для обывателя удобно - думать не надо... А ты докажи, предъяви... Поцелуйся с чёртом - тогда будет во что верить!..

Домой Куницын явился за полночь. Упал, не раздеваясь, на диван и забылся сном. Он ничего не видел во сне, но его разбудил безотчётный, надвигающийся откуда-то страх. Он проснулся и включил торшер, стоящий рядом с диваном. Грязно-жёлтый свет лёг круглыми пятнами на пол и потолок. В это время время что-то стукнуло в окно. Не пришедший ещё в себя после пригрезившегося кошмара, Куницын с замиранием сердца, точно ожидая увидеть то, что напугало его, подошёл к окну. Разгулявшийся ветер трепал деревья. Росшая под окном берёза стучала в стекло, точно просила спрятать её от ветра, обломавшего сучья и дёргавшего за бороды листвы. Странным образом припомнился Куницыну старик Изюмов, и мимолётное раскаяние пронеслось через его сердце. В ту же секунду услышал он за спиной у себя шорох и, обернувшись, увидел, что за столом посреди комнаты сидит бывшая жена его, с которой разошёлся он два года назад и которая, как было ему известно, вышла в другой раз замуж и уехала с новым супругом за границу. Куницын вздрогнул, завидев её, и подивился, как и зачем она попала к нему в такой поздний час. Но тут же вспомнил, что у неё оставался ключ.

Он взглянул на стеллаж с книгами, где стояли часы - шёл третий час. Тут пришло ему в голову, что, запирая за собой дверь, он, как это бывало обычно, оставил ключ в замке, и она никак не могла отпереть дверь снаружи. Он ужаснулся этой мысли, но она, точно угадав, о чём он подумал, тихо сказала:

- Ключ лежал на полу...

Она не договорила.

- Зачем ты.., - хотел было спросить он, но она поднялась проворно и, коснувшись пальцами его губ, сказала тихо:

- Поцелуй меня...

Ему было страшно, хотя он и сам не знал, чего именно боится. Она следила за ним блестящими, влажными глазами и, казалось ему, посмеивалась. Он подумал, что боится именно этого беззвучного смеха, но когда она, приблизившись и приоткрыв рот, коснулась его губ своими чуть вытянутыми вперёд и покрытыми сиреневой помадой губами, он уже знал, что не смех пугал его. Она неотрывно смотрела на него, а он, как приговорённый к смерти, ждал какой-то страшной развязки. Вдруг стало происходить нечто странное. Он было подумал, что это фонарный свет, пробивавшийся сквозь берёзовую листву из окна, лукаво играет с ним. Но видение не исчезало.

Её лицо вдруг точно раздвоилось. Как будто за одним лицом пряталось другое. И если первое было как обычно красиво холодной и наглой красотой, то второе, прячущееся за первым и как бы выглядывающее из-за него, было безобразно и отталкивающе. Он заглянул ей в глаза - она смотрела с дикой, жестокой радостью, точно знала о его видении и наслаждалась его страхом. Он захотел оттолкнуть её от себя с силой, так, чтобы она упала, но не смог шевельнуть и рукой, как если бы прирос к ней всем телом. Новая волна ужаса поднялась в нём и обессилила его...

Он очнулся утром на своём диване и тотчас вспомнил всё, что было ночью. Он помнил, во что одета была жена, помнил вкус её сиреневой помады и запах духов. Но никаких следов пребывания её в комнате не было. Входная дверь оказалась запертою изнутри, ключ плотно сидел в скважине, всё было в полном порядке. Напрасно искал он в комнате хоть что-то, напоминающее о прошедшей ночи. Лишь берёза за окном, монотонно покачиваясь, встряхивала зелёной бородой да сломанный сук торчал безжизненно...

Истрию отца Варсонофия поведал нам его келейник - отец Нафанаил, человек простой и в науках несведущий, утверждающий, что когда сам впервые услышал эту историю, подумывал даже, не перейти ли в католичество...

Василий Иванович

Василий Иванович скучал. Он скучал и пил. Пил и безобразничал. И до того всем надоел, что не осталось вокруг человека, который бы не кривился при имени Василия Ивановича Пошехонова.

А Василий Иванович, между тем, с детства алкал великого и прекрасного. И мечтал! Мечтал беспробудно. Но только в детстве были мечты его определённы. Чем старше он становился, тем меньше осознавал, чего так жаждет душа его, что за тоска гложет сердце и какая несбыточность манит и дразнит. Что-то мнилось ему розовое, перламутровое и нежно пахнущее. Но что это – не знал Василий Иванович. И тосковал смертельно. Пришло время, и все мечты, показавшись нелепыми и постыдными, отлетели куда-то в эмпиреи, где и растворились окончательно. А Василий Иванович познал, что всё самое розовое и перламутровое находится на дне бутылки. Что есть жизнь человеческая, как не борьба со скукой? И каждый борется с ней, как умеет.

"Всё суета сует…" – примерно так думал Василий Иванович, хотя эти красивые слова давно стали чем-то вроде конфетного фантика с отпечатком полотна великого художника. Размышляя порой о тридцати семи своих годах, Василий Иванович сознавал, что самые приятные воспоминания были связаны у него с питием – где пили, с кем и сколько было выпито. Пили же для того, чтобы вывалиться из обыденности, чтобы скука и отвращение растаяли, и жизнь снова показалась бы красивой, поманив мечтой и посулив мечту. Обыденность Василий Иванович ненавидел и боялся её, потому что ничего, кроме слова "зачем", не мог сказать о ней. Цель всякой жизни была ему неясна, процесс неприятен. Всё, о чём мечтал Василий Иванович, прошло мимо. Всё, чего хотел, не давалось в руки. То, чем обладал, было недорого и ненужно.

При взгляде на жену, Василию Ивановичу хотелось, чтобы не металась курицей, хлопая крыльями и озабоченно кудахча, и чтобы грудь её была полна водки, а не висела бы двумя бестолковыми бурдюками. Натыкаясь на детей, Василий Иванович недоумевал, откуда они взялись и когда он успел создать их. И тогда, бывало, обрушивался на жену с кулаками, обвиняя её в неверности и, что ещё ужасней, в коварном навязывании отцовства над чужими отпрысками. Чтобы не пугать детей, жена увлекала Василия Ивановича в спальню и там, храня при этом молчание, позволяла бить себя. Василий Иванович тоже молчал.

Женился Василий Иванович рано на младшей сестре своего товарища, с которым вместе они учились в училище и пили пиво. По выходным с товарищем приходила сестра, нарядная и недовольная, в ситцевом платье, белых носочках и туфлях-лодочках, с дамской сумкой из чёрной лакированной кожи; пухлая и завитая, пахнущая "Красной Москвой". Пока они, навалившись на круглые столики у ларька, тянули пиво из больших кружек, она стояла на шаг в стороне, дула губы и теребила свою сумку. Потом шли в парк, и она оживала – цеплялась за брата и, важная, выступала рядом, повесив ридикюль на согнутую руку. И теперь уже Василий Иванович шёл в стороне, посматривал на неё и усмехался.

А когда он предложил ей выйти за него замуж, она согласилась сразу, потому что верила – нужно только выйти замуж, а всё остальное как-нибудь устроится. Ей нравилось принимать гостей, и когда муж пил с гостями, ей тоже нравилось, потому что, по её мнению, мужикам так пристало. А Василий Иванович пил и в праздники, и в будни, и чем дальше, тем больше. И когда супруга Василия Ивановича – Анисья Осиповна – спохватилась, было поздно: не пить совсем он уже не мог.

Случалось, затихал Василий Иванович, уступая голосу совести и мольбам Анисьи Осиповны. Недели и месяцы проводил он в трезвении. И в такие дни особенно ненавидел человечество, жалел о неудавшейся жизни и клял Анисью Осиповну, которой странная судьба была вызывать у пьяного мужа ревность, а у трезвого – неприязнь. Люди казались Василию Ивановичу не просто отвратительными, но – главное – виновными в том, что жизнь Василия Ивановича не задалась. И жена была виновата – сначала с братом споили, а потом давай… Чего "давай", Василий Иванович толком не знал, но был уверен, что жена с шурином злоумышляют.

Претерпевавшая от Василия Ивановича, Анисья Осиповна и сама чувствовала смущённой душой какую-то свою вину за его падение. Вину, до конца не осознаваемую, из-за чего Анисья Осиповна нет-нет, да и приходила в возмущение, гневаясь то на Василия Ивановича, то на самоё себя и подвергаясь самоуничижению: за долготерпение, за чувство вины, против которого восставал возмущённый её разум, заявляя решительное "нет", и, наконец, за то, что не оставляла мятущаяся Анисья Осиповна надежд на исцеление недужного супруга.

Брат Анисьи Осиповны, который когда-то пил из больших кружек пиво с Василием Ивановичем, так и продолжал его пить, не испытывая к этому "красивому на цвет" напитку ничего, кроме приязни и благодарности, поскольку с некоторых пор не просто пил, но и предлагал пить другим, живя на средства от продажи пива через собственную торговую сеть, заключавшуюся в двух ларьках – на Малой Черкизовской улице и на Преображенской площади. Сопоставляя, Анисья Осиповна недоумевала и, чтобы сложить вину с себя и хоть как-то облегчить собственные страдания через обретение виновного в них на стороне, возлагала подчас всю ответственность за распад личности Василия Ивановича на родного брата. Тем более казалось странным, что брат – ничего, а Василий Иванович – вот он, под забором лежит. И кто его знает, мелькало порой в голове у Анисьи Осиповны, не специально ли брат всё так устроил.

Но дело было в том, что, в отличие от Василия Ивановича, брат Анисьи Осиповны – Виктор Осипович – научился-таки получать от жизни удовольствие. Виктор Осипович любил хорошо покушать, ездил к морю, жертвовал на церковь. И не было причин у Виктора Осиповича заливать глаза водкой, потому что жизнь и без водки казалась интересной и приятной.

Брать на себя вину за падение Василия Ивановича Виктор Осипович не желал, но помочь встать на путь истинный не отказывался. Человек благодушный, а с некоторых пор богомольный, никаких других методов борьбы с пьянством, как только молитвой и постом, Виктор Осипович не признавал. О кодировании и прочем он рассказывал такие страшные вещи, что запои Василия Ивановича начинали казаться Анисье Осиповне детской игрой. Рассказывал Виктор Осипович о нечистой силе, рисуя в воображении сестры картины адовы и уверяя, что, закодируйся Василий Иванович, потом ещё хуже будет. Всё лишь осложнялось тем, что ни к посту, ни к молитве Василий Иванович не имел ни малейшей склонности. Хотя, и Анисья Осиповна с Виктором Осиповичем видели это собственными глазами, Василий Иванович выказал чувствительность к церковной службе, то и дело улыбаясь и кивая в такт пению, разливавшемуся с клироса. Не спускавшая с Василия Ивановича глаз и заметившая благотворное на него влияние святого места, Анисья Осиповна взыграла духом. Тогда же и было принято ею решение пытать счастья в лоне православия. Примеров исцеления вблизи икон и мощей было известно Анисье Осиповне немало. И к тому, чтобы исцелением от недуга пьянства Василию Ивановичу приумножить число этих примеров, Анисья Осиповна не видела никаких препятствий. Хотя и отдавала себе отчёт, что одним посвистом или щелчком пальцев с делом не сладишь. Дело серьёзное, кропотливое и требует отдачи.

А тут ещё Василий Иванович после посещения службы возьми да и перестань пить. Он и раньше, случалось, сохранял дух премудрости и разума, бывая в такие дни особенно злым. Правда, трезвение это длилось недолго. И, как жаждущий, добравшись до источника вод, припадает и не остановится, пока не преисполнится влагой, так и Василий Иванович, изнемогши в трезвости, припадал к сосуду вожделенному и уж не выпускал его, пока сам сосуд не выпадал из рук.

Но Анисья Осиповна хотела верить, что этот раз – особенный. И что жажда, которой мучим был Василий Иванович, оставит его теперь навсегда.

Виктор Осипович, прослышав про явленное чудо, удивления не выказал, точно всегда знал, что именно так оно и должно было случиться. Зато объявил, что следует отслужить благодарственный молебен. Да и по святым местам съездить не помешало бы. Так они с Анисьей Осиповной и порешили. Молебен отслужили безотлагательно. В поездку постановили отправиться через месяц.

А Василий Иванович, между тем, жил своей особенной жизнью…

Как-то раз, не добравшись до дома, уснул Василий Иванович на скамейке в сквере. Всю ночь терзали Василия Ивановича кошмары: огромные пауки на волосатых, чешуйчатых лапках пробегали мимо, тряся белыми, наполненными слизью, брюшками. Некоторые останавливались и, распрямляя полусогнутые лапки, поднимались, чтобы, как казалось Василию Ивановичу, заглянуть в лицо ему.

– Пошли… пошли… – бормотал Василий Иванович.

И пауки убегали.

Какая-то большая птица проносилась над Василием Ивановичем, приводя в движение воздух. А Василий Иванович, обдуваемый холодными струями, всё никак не мог разглядеть её. Наконец, уловив заранее приближающийся шорох, Василий Иванович стал вглядываться в темноту. Но не птица осенила крылом Василия Ивановича – белая фигура с косой, обращённой вниз воротком, промелькнула над ним и исчезла в сумраке ночи.

Кто-то крался с топором, а на близрастущем тополе, сбрасывающем пух, разглядел Василий Иванович удавленника. Всё угрожало, всё таило опасность, отовсюду ждал Василий Иванович беды и подвоха. "Только поворачивайся", – пробормотал Василий Иванович и, повернувшись, проснулся, потому что упал с лавки.

Назад Дальше