V
– Я не опоздал?
– Опоздали. Присаживайтесь.
Профессор Граувальд сидел, как обычно, за письменным столом. Давид подумал, что, пожалуй, только в таком положении его и видел. Седые, как всегда нерасчесанные волосы стояли торчком и на фоне окна казались очень тонкими и прозрачными. Лицо напоминало картошку: круглые щеки, мясистый нос, крохотные, глубоко посаженные глазки и стеклянный взгляд. К этому прилагался черный костюм и широкий багровый галстук. За Граувальдом высился стеллаж с книгами в кожаных переплетах и с золотым тиснением на корешках; полное собрание "Граней физики". Дождь, не утихая, барабанил по стеклу, подтверждая неизменность настоящего.
– Если речь идет об исследовательском проекте, господин Малер, то на следующий год все средства уже…
– Нет, – перебил Давид, – речь о другом. Я хотел бы вам кое-что изложить.
– Вы же знаете, что личные просьбы…
– Это теория.
– Простите, как вы сказали?
– Теория. Я бы с удовольствием опубликовал ее в "Гранях". Но надо поторопиться.
Граувальд наморщил лоб.
– Следующие пять номеров уже расписаны. Да и остальные, я не думаю…
– Именно поэтому я хочу вам все объяснить. Мне кажется, вы найдете это достаточно важным. Мою теорию нужно обнародовать, понимаете, я не могу быть единственным, кому она известна, иначе… Пожалуйста, выслушайте меня!
Несколько мгновений Граувальд испытующе разглядывал Давида, потом кивнул, посмотрел на часы и протер глаза.
– Ну хорошо. Прошу вас. О чем речь.
Давид занервничал, руки его задрожали. Он перевел взгляд на свои широкие волосатые ладони с короткими пальчиками. Немного успокоился. Поправил очки.
Поначалу голос сипел, и пришлось несколько раз откашляться. Давид достал блокнот, открыл и принялся чертить. Похожие на каракули наброски, некоторые не получались, тогда листы вырывались, комкались и летели в сторону мусорной корзины. Потом отказалась писать ручка, Давид схватил со стола Граувальда другую. На стеллажах слабо вспыхивали названия книг. Там стояли две фотографии: на одной улыбающийся Граувальд за кафедрой держал грамоту, на другой он же пожимал руку Борису Валентинову. Но сейчас профессор неподвижно сидел здесь, подперев голову кулаками. Во рту у Давида пересохло; он бы с удовольствием попросил стакан воды. Ручка выскользнула из пальцев, упала на пол и покатилась. Он с трудом подавил желание нагнуться за ней и взял новую. Граувальд тихо посапывал, еще один листок был разорван, смят и отброшен. Давид перестал прислушиваться к своему голосу. Он почти забыл, что вообще говорил.
Мысли путались, ускользали, их никак не удавалось собрать; вместе с тем собственный голос долетал до слуха Давида, значит, рассуждения уводили его все дальше и дальше. И вдруг его охватило чувство нереальности происходящего, даже голова закружилась; и почудилось, что когда-то он уже сидел здесь или, по меньшей мере, уже видел себя сидящим здесь, что точно такая сцена уже проигрывалась и что вот-вот выяснится, когда это было, еще немного… Но картинка смешалась с другими, более ранними; существовавшая между ними связь казалась столь очевидной и закономерной и вот только сейчас по непонятным причинам не хотела обнажаться… Давид почувствовал, как его подхватили и вознесли наверх, все длилось несколько долгих секунд, пока память не восстановила картинку из прошлого.
Летний день давно прошедшего, неизвестно какого года, возможно, самое первое лето Давида. Мать на руках поднимает его вверх и передает отцу, потом его берет сестра – малыша держат по очереди. Сад, где все происходит, стерся из памяти – это лишь фон, а не часть воспоминаний. Сестра что-то говорит, Давид чувствует ее тепло – с тех самых пор он всегда вздрагивает, заслышав запах солнцезащитного крема. Малыш жмурится, пчелы низко жужжат, все расплывается в ярком свете.
О сестре сохранилось только это единственное воспоминание. Вскоре она пропала. Давид не видел как, хотя находился поблизости. Сидел в траве, на синем покрывале. За синий цвет он мог ручаться.
Тогда он как будто слышал крики. А может, это воображение со временем внесло несуществовавшие подробности. Сестра, как выяснилось позже, не кричала. Вопли могли принадлежать и очевидцам. Но настоящие или вымышленные, они отпечатались в памяти почему-то на синем фоне. Стрекоза балансировала на стебле травы, раскачиваясь туда-сюда, вверх и вниз. Потом взмахнула крылышками, вспорхнула и улетела. Словно занавес упал за сестрой, оставив по другую сторону яркий свет, аромат и пчелиный гул. Кто-то поднял Давида и быстро унес, и только много дней спустя мать рассказала ему приукрашенную и неправдоподобную версию того, что произошло.
VI
Правда выяснилась много позже и была не для детских ушей. Виной всему оказалась уборочная машина, огромная и желтая, начиненная вращающимися щетками и завывающим вытяжным устройством, и, судя по всему, – что произошло в точности, никто не знал – одна из щеток осторожно зацепила сестру и, приятно щекоча, потянула за собой (женщина, которая все видела, клялась, будто та улыбалась, исчезая в жерле машины), а когда дышать вдруг стало нечем и среди сплошной пыли и грохота исчезла всякая надежда на спасение, толстенная труба равнодушно проглотила девочку. На несколько секунд рычание мотора изменилось, словно он поперхнулся, но, справившись с помехой, затарахтел по-прежнему, как будто ничего не случилось. Только истошные крики людей заставили водителя заглушить двигатель, а когда контейнер опустили на землю и открыли, то в море желтых лепестков нашли голову, которая больше не принадлежала телу, и кроткое выражение лица на этой голове привело всех в замешательство.
Давид знал это лицо. В мельчайших подробностях. До сегодняшнего дня именно этот образ сестры являлся ему во сне. Являлся всегда совершенно отчетливо; сестра говорила с ним, посвящала в дела, очевидно, важные, суть которых, проснувшись, он тщетно пытался вспомнить, вынести на дневной свет, в сферу бодрствующего сознания. Каждый раз он видел только лицо, неестественно криво повернутую голову и шрам вокруг шеи. Словно после смерти людям доставались в нагрузку и их покалеченные тела, к которым приходилось как-то приспосабливаться.
Давид был необычным ребенком. Всякий раз, когда его приглашали на день рождения, где царили веселье и разноцветные конфетти, он слишком налегал на сладкое, хотя прекрасно знал (а иногда попросту забывал) о том, что полная мучений ночь ему обеспечена. Давид считал, что люди в телевизоре и даже куклы в детских передачах смотрят прямо на него, обращаются только к нему одному, к Давиду, по-настоящему на него сердятся и пугают. И никто не мог его переубедить. В четыре года он построил из кубиков арку высотой около метра, сложив ее так, что кубики поддерживали друг друга по закону противодействия. Таким образом, еще не научившись говорить целыми предложениями, он открыл принцип замкового камня.
Вторую половину дня, после уроков, Давид сидел дома один. Отец работал, и мальчику так не хватало живой сестры или брата, которые бы тайком следили за ним днем и ночью из своего невидимого укрытия. Постепенно после долгих наблюдений Давид пришел к выводу, что все углы, вписанные в окружность и опирающиеся на диаметр, прямые. Такие треугольники непонятно почему казались прекраснее и совершеннее всех остальных. Давид также заметил, что камни всегда летят вниз, к земле, правда, это еще требовало доказательства. Ведь "вниз" было просто словом, обозначавшим направление, в котором падают камни; иногда казалось более естественным, если бы они летели в обратном направлении, в сторону голубого и все притягивающего яркого света; Давид знал, как добиться ощущения, будто висишь над пропастью: надо только наклониться и посмотреть в пространство; на собственном опыте он убедился, что из порезанного пальца, ладони или руки кровь идет только восемь минут. Потом образуется корочка, и боль сменяется почти приятным зудом.
Каждую ночь он засыпал с невероятным трудом. Он лежал совсем один в темной комнате с белесыми прожилками, где тени начинали двигаться, стоило только отвести от них взгляд. Проходила целая вечность, начиненная различными звуками, шорохами и потрескиваниями на книжных полках и под кроватью, прежде чем наступал сон. И тут Давид оказывался один на один с существом (ко всему прочему они приходились друг другу родственниками), в чьих пустых глазницах скрывалась бездонная чернота, заставлявшая учащенно биться сердце, мальчик вздрагивал в испуге и просыпался. На крик являлась рассерженная и вечно хотевшая спать мамка: от нее пахло кремом. Теперь она сильно изменилась. Да и отец тоже не тот.
Случайно выяснилось, что Давиду легко дается счет. Ему нравились числа, он легко управлялся с ними, сам не понимая как, чувствовал себя среди них в своей стихии. Как-то раз всей семьей они ехали на машине, и неожиданно для самого себя Давид заметил вслух, что мимо промелькнуло две тысячи четыреста тридцать семь столбов; при этом он не считал их специально или во всяком случае не помнил, чтобы считал. Дома отец пододвинул стул к сыну, сел, положил руки Давиду на колени, наклонился – у него были моржовые усы, очки и много морщин – и сказал:
– Двадцать семь умножить на шестьдесят три.
Давид сглотнул и отвел глаза.
– Тысяча семьсот один.
Отец застучал по крошечному калькулятору, на секунду остановился, кивнул и продолжил:
– Пять тысяч шестьсот девяносто три на восемьсот шестьдесят семь.
Давид закрыл глаза, увидел источающую тепло оранжевую пелену и прислушался. Пахло едой, в соседней комнате мать что-то варила, у него заныло в желудке.
– Четыре миллиона девятьсот тридцать пять тысяч… восемьсот тридцать один, – протянул он.
Отец уткнулся в калькулятор и побледнел. На его лице резко выступили скулы. Он высморкался.
– А корень из этого?
Мальчик заерзал, ему хотелось встать, но рука на коленке крепко его держала. Окно отбрасывало блики, словно свет заперли между рамами.
– Две тысячи… двадцать одна целая, пять… примерно пять десятых, – сказал Давид, пожимая плечами. Его отпустили. Наконец-то.
– Очень хорошо, – заключил отец, встал и снял очки, – но это еще ничего не значит, некоторые тоже так умеют, поверь мне. Да и последний ответ был не совсем верный.
– Шестьдесят семь сотых, так?
Отец утвердительно кивнул и вышел из комнаты. Из-за стены раздавались шаги, туда-сюда. Позже за обедом он ни с того ни с сего ударил кулаком по столу с такой силой, что задребезжали тарелки.
– Не ешь так много, а то растолстеешь. Хочется быть толстым? – закричал отец.
Давид в недоумении уставился на него, не понимая причины такого гнева. Потом спустился на улицу и отправился к Марселю. Соседский пес, приметив его из-за забора, зарычал. Давид пристально взглянул на него – пес попятился, зарычал громче. Пар рябью поднимался от асфальта. Друзей разделяли четырнадцать домов, двенадцать мусорных баков, восемьсот четырнадцать шагов.
Какой-то незнакомый мальчишка пристроился к Давиду и следовал за ним по пятам. Но тот не сразу заметил. Попутчик не сводил с Давида глаз.
– Брось, не советую! – сказал Давид.
Мальчик держал руки в карманах, у него были светлые волосы и желтые зубы, впереди одного не хватало, рядом тянулась узкая и темная тень.
– Чего?
– Лучше не делай этого. Ты, конечно, не понял, о чем я? Но скоро поймешь.
Парень вынул правую руку из кармана, задумчиво посмотрел на нее, ухмыльнулся, замахнулся и отвесил Давиду подзатыльник, да такой силы, что у того искры из глаз посыпались, он потерял равновесие, почувствовал, как ударился лбом о мостовую, и все померкло… Когда он встал и осмотрелся, незнакомец уже исчез. Мама Марселя угостила пострадавшего пирогом и заклеила лоб пластырем. Давид умял чересчур большой кусок, и ночью ему сделалось плохо, дважды даже стошнило, но, к слову сказать, после наступило облегчение.
В школе он сидел с Сюзанной Ёблих. Трудно поверить, но, честное слово, ее звали именно так. По весне голые руки девушки были еще совсем белые, зато летом на них появлялся загар, а когда утром солнце светило наискосок в окно, желтоватый пушок на ее руках казался золотым. Три родинки. Маленький нос и раскосые глаза. Давид нарочно отбирал у Сюзанны карандаш: та тянулась за ним и касалась его рукой… Учительница не любила Давида. За его полноту и за то, что в свои девять лет он считал лучше нее и вообще лучше всех. С этим, правда, еще можно было смириться, на худой конец даже с тем, что он читал книги не по возрасту, вроде "Текстуры физического мира" Бориса Валентинова. Но признать в нем хорошего футболиста для математички казалось уже слишком. Одаренные дети не должны играть в футбол. Так гласило общее правило.
Однажды Давид стоял на воротах. Подавшись вперед и уперев руки в колени, он ждал. Игроки бегали на другом конце поля, ветер шевелил травинки и доносил отдельные крики, вдруг в его голове мелькнула формула, которую он искал вот уже несколько дней. Давид не столько увидел ее, сколько почувствовал; наконец формула прояснилась. Но приближались они.
Их фигуры росли, становясь все больше и больше, рос и мяч, прыгая белым пятном от одного к другому и описывая на траве сложную траекторию. Игроки на бегу кричали, но Давид ничего не слышал. Вытянув руки, он изготовился к прыжку, еще через секунду мяч зигзагом пролетел мимо последнего защитника и устремился прямо на него. Давид почувствовал, как земля ушла из-под ног. Он летел, и мяч летел – два сгустка энергии двигались навстречу друг другу, какую-то долю секунды казалось, что закон силы тяжести не действует на них. Удар по ладоням, и Давид уже лежал на земле, прижимая мяч к груди, руки зудели от боли, но среди криков и резкого запаха травы он испытал мгновение истинного счастья.
– Господин Малер, ваш сын… не знаю, как бы это сказать. Мне очень жаль, но, похоже, он… гений, – сквозь зубы сообщила учительница.
– Увы, мне это известно, – признался отец, откашлялся и с досадой подтянул галстук. – Но поверьте, мы его не так воспитывали… Мы хотели нормального… Мы хотели…
– Знаю, знаю, – посочувствовала учительница.
В тот же день Давиду удалось поцеловать Сюзанну Ёблих. Они возвращались из школы домой: он шагал рядом с ней, еще грязный после футбола. Через дымку облаков проглядывало солнце, пчелиный гул примешивался к доносившемуся с автобана шуму. Давид остановился, схватил Сюзанну за руку, притянул к себе и впился губами в ее… лицо; их губы не встретились, и он почувствовал только теплую, немного соленую щеку. Через секунду, которая, казалось, длилась целую вечность и была самой длинной в его жизни, Сюзанна оттолкнула его и убежала. Ее босоножки шлепали по мостовой, загорелые руки сверкали. Давид смотрел ей вслед, а потом побрел домой. Дома он тяжело опустился на стул и некоторое время тупо таращился в окно.
Потом взял листок бумаги и нарисовал чертеж конденсатора. В ту ночь он заснул сразу и впервые за долгое время не видел кошмаров.
– Знаешь, что, собственно, никакого времени существовать не может? – спросил он как-то Марселя.
Друг только замотал головой; Давид попробовал объяснить: прошлого нет, так как оно уже прошло; будущего тоже нет, так как оно еще не наступило, а настоящее не имеет протяженности. А как может существовать то, что не имеет протяженности! Так где же время, если нет ни прошлого, ни будущего, ни настоящего? Ну, скажи мне?
– Понятия не имею, – ответил Марсель, – но здесь кроется какой-то подвох.
– Почему?
– Да потому, что оно все равно есть. Можешь разглагольствовать сколько угодно, но оно все равно естъ! Это все мистификация!
Каждый день после обеда Давид корпел над конденсатором большой мощности, но без потери разряда, и постепенно уверенность в том, что он будет работать, крепла. Непонятно по какой причине, но конденсатор прочно и навсегда связался с образом Сюзанны Ёблих, с неудачным поцелуем на полпути к дому, а также с другой более поздней историей, всякий раз воскресавшей в памяти. Эти происшедшие в разные годы события по чистой случайности слились в одно. Девушку из другого воспоминания звали Мария.
Мария Мюллер, от ее фамилии уже тогда не хотелось думать. Был вечер, они решили прогуляться. Пройдя через рощу с покосившимися и сбросившими листву деревьями, вышли на поляну. Давид знал, что поблизости есть фабрика, отравлявшая светлую зелень его первых воспоминаний; все вокруг медленно и незаметно умирало химической смертью. Под предлогом того, что устали, они легли на землю. Свежескошенная трава оказалась жесткой и колючей. В сумерках четко вырисовывались глаза Марии. Она улыбнулась и принялась расстегивать его рубашку, он стал ласкать ее, стараясь не обращать внимания на шум в ушах, рябь перед глазами и отчаянное биение сердца, нашел ее грудь, очень белую и гладкую (и еще подумал: только бы в обморок не упасть!), Мария притянула его к себе, в траве ползали муравьи и валялась сплющенная банка, ремень ослаб, и поляна стала подниматься все выше и выше, он чувствовал, как они все крепче прижимаются друг к другу; и ее белоснежная грудь, ее глаза и колючая трава, муравьи и ее глаза, а потом поляна опустилась и оказалась на прежнем месте, откуда-то появилась бездомная такса и стала их обнюхивать, но она опоздала, все уже кончилось.
Вскоре Мария рассталась с ним, и это было нисколько не удивительно. В тот же самый вечер, когда они возвращались с прогулки, она положила голову к нему на плечо (ее волосы все еще пахли землей), посмотрела на небо и сказала так протяжно и на редкость притворно:
– Сколько звезд! Никто не может их сосчитать!
– Отчего же, – возразил он, – итак, сегодня… – он запрокинул голову и увидел только несколько рассеянных светящихся точек, – …даже пятисот не наберется.
И хотя девушка ничего не ответила и только убрала голову с его плеча, он уточнил:
– Четыреста семьдесят три. Нет, семьдесят две, то был самолет!
Этого она ему не простила.
Вскоре умер отец. Совершенно неожиданно от какой-то болезни с мудреным названием, которая почти не поддавалась распознаванию: никаких болей, но всегда смертельный исход. Давид заметил, что он ни чуточки не расстроился. Просто был озадачен.
Озадачен еще на похоронах. Стояло лето, и пчелы на кладбище жужжали особенно звонко. Приглядевшись, можно было увидеть их, маленькие золотистые точки над могилами. Детский хор пел громко и фальшиво. Давид поднес левую руку к виску и вдруг услышал тиканье часов, тихий ход секунд, услышал, как они зарождаются и исчезают, растворяясь в пустоте. Священник ковырялся в зубах, думая, что на него никто не смотрит. Потом хорал закончился, и осталось только гудение пчел.
Ему в голову пришла одна идея. Но как таковая обозначилась не сразу, сначала в виде простого вопроса. Или, скорее, подозрения или предчувствия; Давид и сам еще толком не знал. Домой он шел молча, с закрытыми глазами, и этого никто не заметил. Он пропустил в школе целую неделю, занимаясь тем, что записывал сверху вниз, аккуратными длинными колонками цифры.
Страхи о том, что теперь и отец будет являться во сне, не оправдались. Как и прежде, его навещала только сестра. Давид спрашивал, сестра отвечала, не сводя с него безжизненных глаз; проснувшись, он не мог вспомнить ни вопросов, ни ответов, и только ее голос еще звучал иногда в ушах. В конце недели было заполнено сто сорок страниц, и стало ясно, что дело намного сложнее и потребует гораздо больше времени, чем он рассчитывал. Поэтому он сложил листы в папку, запер ее в ящике и решил обо всем забыть.