Вчера ходил на званый обед к Клинчам. Были также Лиззибу и Динк. Главные гости ничем особенным не выделялись; просто уродились богатенькими. Трое братцев, Джаспер, Гарри и Скарджилл, трое шутовских представителей английского мелкопоместного дворянства (прибывших на сельскохозяйственную конференцию из Йоркшира, где они живут неподалеку от отца Гая) со своими бессловесными женами. Эти мальчишки из Бингли - а они и есть мальчишки: потучневшие, огрубевшие от времени, но мальчишки, именно мальчишки - поначалу много кричали, а потом умолкли над своими тарелками: благоговейные, усердные едоки. Динк не сводил с Хоуп скучающего и сердитого взгляда, в котором было наскоро зашифровано какое-то иное послание; Гай едва ли промолвил хоть слово. Не было никакой состязательности, никакого выбора - мне поневоле пришлось быть душою этого общества. А я столь немногим могу поделиться с другими.
Все завершилось вскоре после одиннадцати, когда Мармадюковы стенания и громыхания достигли такой силы, что их больше нельзя было не замечать; при них невозможно было даже говорить. Я видел избитого "няня", которому никак не удавалось оторвать руки от перил. Гай и Хоуп выглядели так, словно вот-вот умрут.
В совершенном изнеможении я стоял на крыльце рядом с Лиззибу, глядя, как четыре автомобиля крадутся, исчезая в жаркой ночи. Она повернулась ко мне, скрестив на груди руки. Мне стало страшно. Она задала этот вопрос с опущенной головой, по-детски теребя пальцами пуговицы на моей рубашке, - это давало ей возможность пристроить хоть где-то свой взгляд, пока она спрашивала, почему она мне не нравится. Я давно этого боялся. Страшно было, что произойдет нечто подобное. Что за природа была у этого моего страха? Он был тяжел, как миллион измен, осложнений, неправд, возможностей для предательства. А еще присутствовало в нем необъяснимое чувство, что я уже любил ее прежде - или она мне нравилась - или я тешил с нею мужскую свою гордость, когда-то очень давно, и целовал ее груди, и чувствовал уже давление ее ног на свою спину, много-много раз, пока вся эта любовь не иссякла, пока я не перестал этого хотеть, не перестал хотеть, чтобы это хоть когда-нибудь повторилось. Хотелось бы мне располагать каким-нибудь сертификатом или значком, который я мог бы предъявить ей в знак того, что не обязан более заниматься этим, ни ныне, ни присно. Я боялся ее тела и его энергии, ее плоти, ее жизни. Я боялся, что это может мне повредить. Боялся, что это может меня сломать.
- Ты мне очень даже нравишься, - сказал я.
Я видел только безупречно ровную ниточку ее пробора, когда она проговорила:
- Правда? Хочешь, зайдем ненадолго ко мне в комнату?
- Я, э-э… полагаю, не стоит.
- Почему? Со мной что-то не так?
По правде сказать, ногти на больших пальцах ее ног начинают утрачивать симметричность, сзади на шее у нее неприглядная выпуклая родинка, а вся ее кожа (если сравнить ее с кожей кого-нибудь вроде Ким Талант) определенно выказывает признаки увядания, времени, смерти. Но я сказал:
- Ты прекрасна, Лиззибу. Против этого - ни единой улики. Дело попросту в том, что я влюблен в другую.
После чего я отправился к Николь, чтобы получить от нее последние новости. Я не влюблен в Николь. Что-то переплетает нас друг с другом, но не любовь. С Николь это больше похоже на нечто иное.
На другом конце линии - Мисси Хартер, она пробилась ко мне, чтобы сказать, что на столе перед нею лежит чек. Сумма достаточная, чтобы поддержать меня на протяжении еще нескольких месяцев. Достаточная.
- Слава богу, - сказал я. - Тебе, должно быть, пришлось кое-где идти напролом. Как я понимаю, этот звонок не отслеживается?
- Точно. Девственно чист.
- Хорошо. Еще какие-нибудь новости?
- Из области того, что ты называешь международным положением? Есть, почему же. На следующей неделе все должно разразиться.
- Ты, наверно, хотела сказать: разрешиться.
- Разразиться. Сметем все подчистую.
- Но это же ужасно.
- Вовсе нет. Причина? Если мы этого не сделаем, то сделают они. Ладно, пока.
- Погоди!.. А еще какие-нибудь новости есть?
- Да. У меня есть для тебя новость: у меня будет ребенок.
- Тогда у меня тоже есть новость. Он от меня.
- Чушь собачья, - сказала она.
- Я это знаю. Точно!
- Чушь собачья.
- В тот раз, самый последний. На Кейп-Коде.
- Пожалуйста, давай не будем об этом. Я была пьяна.
- Да, и голову даю на отсечение, что ты была пьяна и наутро. Это случилось именно тогда. Утром. Я почувствовал хлопок. Я его даже расслышал. Отдаленный такой хлопочек.
- Чушь собачья! Не собираюсь этого слушать. Все, заканчиваю разговор.
- Не клади трубку! Я возвращаюсь. Немедленно.
- Возвращаешься? В Америку? - она грустно рассмеялась. - Ты разве не слышал? Сюда нет въезда.
Огромное, невыразимое, тяжелейшее противоречие состоит в том, что я - я не хочу уезжать. Не хочу уезжать. Я не в такой хорошей форме, чтобы меряться силами с Америкой. Я не готов к Америке. Хочу остаться здесь, посмотреть, как все обернется, и перенести это на бумагу. Я не хочу уезжать. Но уезжаю. Если бы я остался здесь, то не смог бы жить с собой в мире. Кроме того, небо над головой напоминает мне пляж - я имею в виду белый песок, голубой океан, крученые волейбольные подачи, бесчисленных putti, выныривающих из прибоя. Это годится для полета. Может быть, годится и для любви.
Так что сейчас я сижу здесь с упакованным чемоданом и жду машины, которая все не появляется. Я просто снова заказал по телефону такси-малолитражку (этот их горделивый лозунг: "ВЫ ПОПИВАЕТЕ, МЫ ПРИБЫВАЕМ"). Записанное на пленку сообщение, за которым следуют три такта из мелодии Энгельберта Хампердинка, а затем - невразумительные отговорки парня, почти не владеющего английским. Трудно поверить, что в этом логове невнятицы все же обитает потаенный гений, знающий дорогу до аэропорта Хитроу. И все же можно не сомневаться, что рано или поздно кто-нибудь из них предпримет-таки попытку сюда добраться.
Небо говорит мне, что теперь я мог бы попросту выпутаться из всего этого. Ох-хей, тра-ля-ля, или как там поется? Потерпев неудачу в искусстве и любви, потерпев сокрушительное поражение, я могу в обеих этих областях одержать победу - даже и сейчас, под конец этого проклятого Богом дня. Дела мои в полном порядке. Все актеры наготове. Вот только где же это такси?
Я позвонил Гаю и сказал ему, чтобы он не предпринимал никаких опрометчивых действий, пока я буду в отъезде. Не хочу, чтобы он совершил что-нибудь опрометчивое, прежде чем я вернусь. Если повезет, у него будет несколько спокойных дней. Или - беспокойных дней. Я предвижу возобновление у Мармадюка бронхиальных проблем. Пробыв наедине с ребенком более часа, Кит Талант, как мне случилось узнать, более чем перевыполнил свою обычную квоту, составлявшую одну сигарету каждые семь минут. Помимо того, что он научил Мармадюка боксировать, ругаться и булькать горлом над красотками, распластанными на страницах бульварной газетенки, Кит преподал ему и искусство курения.
С самим Китом я, конечно же, ничего не смогу поделать. На протяжении всей его жизни люди пытались его урезонить, но ни у кого ничего не получалось. Его пробовали сажать за решетку. Я бы сам, будь моя воля, продержал его пару недель под замком. Подобно мне, подобно Клайву, подобно планете, долг Кита становится все старше; и Кит сделает все, что только ему понадобится… Так или иначе, я к нему заходил. Тяжко взошел наверх по бетонной лестнице, пробираясь сквозь непрерывный гул непристойностей. Боже мой, даже десять лет назад в Лондоне было большим достижением миновать пару мужчин, разговаривающих на улице, и не услышать при этом какой-нибудь матерщины; теперь же она у всех на языке - и у мальчуганов, и у викариев, и у старушек. Дверь я открыл сам - несколько дней назад Кэт безмолвно вручила мне одинокий изогнутый ключ. Мать и дитя были дома; собаки не было, не было и кидалы. Ким обрадовалась, увидев меня, - так сильно обрадовалась, что если бы я не был так ослеплен и заморочен этой своей любовной миссией, то, возможно, признал бы, что в чертовом этом Виндзорском доме всерьез испортилось что-то очень серьезное. Одного часа под Китовым присмотром достаточно для того, чтобы Мармадюка положили в больницу; и то же самое относится к Ким Талант, то же самое - к Ким Талант… В короткометражке о живой природе взрослый крокодил тянет свою пасть к малышу. Вы опасаетесь худшего, но бритвенно-острые челюсти этого зверя оказываются достаточно нежны, чтобы обращаться с новорожденной плотью в стиле кошка-и-котенок. С другой стороны, рептилии обычно не ухаживают за своими младенцами. А когда папочка сходит с ума, его огромные челюсти выпячиваются ради иных целей, иной жажды… Ким расплакалась, когда я попрощался. Она плакала, когда я выходил из комнаты. Думаю, она меня очень любит.
Меня любили и прежде, но никто никогда не плакал, когда я выходил из комнаты. Трудно поверить, чтобы Мисси случалось плакать, когда я покидал квартиру. Да и мне тоже. Перед уходом я написал Киту записку (к которой присовокупил пятьдесят фунтов за пропущенные уроки метания), оставив ее на кухонном столе, рядом с октябрьским номером "Дартс мансли": уж здесь-то он никак не упустит ее из виду.
Господи, да я сам мог бы поехать в аэропорт. Куда больший вопрос: смогу ли я приехать обратно? К тому же Марку Эспри может потребоваться его машина.
- Могу ли я просить вас, Николь, - сказал я по телефону, - быть осмотрительной и свернуть всю свою деятельность до минимума, пока я буду в отъезде?
Что-то жуя, она спросила:
- Что заставляет вас туда ехать?
- Любовь.
- О! Какая досада. А я как раз собиралась сделать несколько крутых ходов. Вы рискуете пропустить все эротические кадры.
- Не делайте этого, Николь.
Она сглотнула. Явственно слышалось ее дыхание. Потом проговорила:
- Ладно, вам повезло. На самом деле я только что сказала Гаю, что на несколько дней уезжаю. В свое убежище.
- В ваше что?
- Вы что, не в восторге? В одно местечко, где имеется парочка монахинь и монахов. Где я смогу все как следует обдумать на лоне природы, среди лесов.
- Это замечательно. И я вам благодарен. Почему вы решили остановиться?
- Нет выбора. Так что не беспокойтесь. Вы получаете отсрочку на несколько дней.
- А в чем дело?
- Угадайте… Ну, давайте же. Нечто, над чем я не властна.
- Я сдаюсь.
- Это долбаная женская напасть, - сказала она со вздохом.
Высокомерный индиец только что промямлил мне нечто такое, что я едва не отчаялся дождаться появления такси когда-либо в обозримом будущем. Он, казалось, почувствовал, что я живу в прошлом. Теперь, сказал он мне, все не так, как было раньше. Но он постарается что-нибудь сделать. Я, конечно, возьму с собою тетрадь. И оставлю роман. Увесистую кипу страниц, аккуратно выровненную. Хочу ли я, чтобы это прочел Марк Эспри? Полагаю, что хочу. Я возьму с собою тетрадь: со всем этим ожиданием и прочим; я ведь ясно осознаю, что мне нужно будет сказать очень многое. Изменилась ли Америка? Нет. Америка не озаботится никакими новыми идеями, никакими новыми сомнениями о себе самой. Только не она. Но, может быть, мне окажется по силам некое новое прочтение: допустим, опираясь на впечатления от поездки, напишу нечто для сведения, основательное такое (и пригодное для публикации?) размышление, развернутое до восьми, а то и десяти тысяч слов, о том, как Америка начинает выполнять…
Да, это забавно. К подъезду - вот дела - только что подкатил Кит в темно-синем своем "кавалере". Я встал. И тут же сел снова: снова жесточайшая неохота охватила мне бедра, сковала чресла, где следовало бы ключом бить любви… Ладно, какие действия предписывает здесь этикет? Он вылез из машины и осторожно оглядел улицу. Я ему помахал. Он поднял большой палец, так похожий на стрелковый лук, - свой загнутый, полукруглый большой палец. На Ките сетчатая рубашка и светлые брюки в обтяжку, но шоферская его шапочка зловеще покоится на капоте. Он полирует хром бумазейной салфеткой. Если он откроет заднюю дверцу первой, то я выложу еще пятьдесят фунтов.
Ну ладно, хватит. Я готов. Поехали в Америку.
Вот я и вернулся.
Я вернулся.
Шесть дней я был в отъезде. Не написал ни единого слова. Чувствую себя так, что и впредь мог бы не написать ни единого. Но вот оно, еще одно слово. А вот - еще.
Я проиграл. Я побежден. Я потерял все.
Несчастливое число тринадцать.
Господи, если бы только я мог улечься в постель и закрыть глаза, не видя никаких зеркал.
Пожалуйста, никто на меня не смотрите. Я и впрямь расшибся - споткнулся там и расшибся в кровь. Ох… да, я разлетелся вдребезги.
Если не считать того, что в силу международного положения и сами они, и их возлюбленные могут в любое мгновение исчезнуть (это предложение надо бы переделать, но теперь уже слишком поздно), мои протагонисты пребывают в добром здравии и не теряют присутствия духа. Они по-прежнему образуют свой черный крест.
Они выглядят несколько изменившимися. Но не настолько изменившимися, как я, катапультированный обратно в семидесятые и все еще не оправившийся после этого падения.
Я прихожу в "Черный Крест", и никто меня не узнает. Я незнакомец. Придется все начинать сначала.
Быть может, из-за своей приверженности к форме писатели всегда отстают от современной бесформенности. Они пишут о старой реальности, причем языком, еще более устаревшим. Дело не в словах - дело в ритме мысли. В этом отношении все романы являются романами историческими. Я, не будучи на самом деле писателем, возможно, вижу это отчетливее. Однако и я грешу тем же самым. Пример: я все еще продолжаю писать так, как будто люди чувствуют себя хорошо.
Посмотрел на детей, которые тоже меняются очень быстро. Мармадюк, насколько я могу судить, остался в точности таким же, за исключением одной только частности. Он больше не требует "молок". Теперь он требует - причем часто и громко - "мьюка", "моука", "мулека" или попросту "млка".
Ладно, если мы собираемся все это продолжать, придется внести сюда кое-какие изменения. Помимо всего прочего, я, по-моему, еще и слепну - так и пусть вылиняют все краски. По правде говоря, Николь уже навязала мне это своими последними выходками. Кто сказал, что этим людям требуется так уж много воздуха и пространства? Теперь все мы в одной лодке.
Ким перестала говорить "Эньла"! Она теперь причитает и плачет вполне обычно, по-человечески, запутанно и невразумительно. Не почитает она больше эту непредсказуемую, эту дикую богиню младенцев, что зовется Эньла!
Теперь мы все в одной лодке. Как и в случае с международным положением, чем-то придется пожертвовать, и пожертвовать скоро. Все станет намного грубее, грязнее. У всего кончается завод - у меня, у пятого и десятого, у земли-матери. Более того: сама вселенная, хотя и кажется достаточно просторной, устремляется к тепловой смерти. Надеюсь, что параллельные вселенные существуют. Надеюсь, что существуют альтернативы. Кто приторочил нас к этим изъянам конструкции? Энтропия, стрела времени - хищный хаос. Вселенная сконструирована с таким умыслом, чтобы она все время выходила из строя, как какая-нибудь штуковина, побывавшая в "Доброй Починке". Так что вселенная эта, быть может, не что иное, как подделка, суррогат, дешевка, подсунутая нам Кидалой.
Думаю, что вполне смогу прожить без "молок". Но "Эньла"? Мне уже этого недостает. И я никогда не услышу этого снова. Никто не услышит, не из ее уст. Как это звучало? Насколько хорошо я это помню? Куда это делось? О боже, нет! Этот ад времени… Понятия не имел, что все обретенное на этом пути тоже теряется. Время обирает тебя обеими руками. Все попросту исчезает в нем.
Кит пребывает под впечатлением, будто прошел через суровую проверку характера и вернулся с развевающимися знаменами. Вот он стоит, держа левую руку у себя под носом, а куртуазный палец правой - на уступе между древком и стволом дротика, задрав кверху мизинец… вот она, Китова цельность! Да и Гай, если вдуматься, в полном порядке. Гай-фантом: глупец-голубок, контрастный фон. Я ходил навестить его в больнице. Лежит он там в белой ночной рубахе, с бледной улыбкой. Он и впрямь заставил нас поволноваться. Но оба они на плаву, оба движутся в должном направлении.
Мне кое-чего не хватает, мне не хватает того, что имеет отношение к правде, и дело оборачивается так, что я нахожусь в очень удобном месте, чтобы учинить кражу со взломом - кражу правды, я имею в виду, - потому что это повествование правдиво.
Форма сама по себе является моим врагом. Все эти проклятые небылицы. В итоге сочинительства (правильно так именуемого) люди становятся последовательными и разумными - а они не таковы. Все мы знаем, что они не таковы. Все мы знаем об этом из личного опыта. По себе знаем.
Люди? Люди - это хаотичные сущности, обитающие каждый в своей пещере. Каждый из них посвящает целые часы любовным невзгодам, повторному проигрыванию пережитого ранее и мысленным экспериментам. К общему костру они выносят обычную долю самих себя, предназначенную для показа, и слушают свою собственную безмолвную трескотню о том, как они себя чувствуют, да о том, как много они потеряли. Мы знаем по себе.
Помогает смерть. Смерть позволяет нам кое-что сделать. Потому что смотреть в противоположном направлении - это работа на полную ставку.
Высококультурная записка от Марка Эспри, - такая же гладкая, так же хорошо поданная, как и ее автор, - которую он оставил в кабинете, прислонив к моей тщательно выровненной рукописи:
Дорогой мой Сэм,
Недостает двух вещиц. (Уж не завел ли ты дурных знакомств?) Не думаю, чтобы ты, будучи безупречно воздержанным от курения человеком, ими пользовался или хотя бы обратил на них внимание, - но что до меня, то с утренним кофе я обожаю выкурить основательную порцию крепкого турецкого табака и не в меньшей степени наслаждаюсь на исходе дня, ощущая меж губ грубую твердость огромной гаванской сигары. Пункт 1: ониксовая зажигалка. Пункт 2: пепельница из позолоченной бронзы.
Всегда твой, М. Э.
Ни единого упоминания (кроме разве что в этих скобках?) о моем романе, который, я уверен, он просматривал - хотя страницы, это правда, не сдвинуты ни в малейшей степени.
Гадаю, не встречался ли М. Э., пока жил здесь, с той, кому суждено быть убитой; не спал ли он с нею во время своего здесь пребывания. Сейчас это, кажется, ничего для меня не значит. Хотя погоди-ка: чувствую, как что-то опять собирается вокруг меня. Честолюбие, одержимость. Лучше бы одержимость. Ничто другое не в состоянии вытащить меня из постели. Вокруг все полки в кабинете забиты дрянцом, вышедшим из-под пера Эспри. Именно что писаниной…
Я нуждаюсь в основательнейшем обновлении информации, в подробнейшем разборе полетов, а она потрясающе мила и терпелива со мною. Вот что несомненно: мне будет ее не хватать.