Как всякий деловой человек, весь наш разговор Тимофеев отвлекался на звонки, отвечал то на русском, то на местном, но вот кто-то позвонил ему в очередной раз, он развернулся в сторону дверей, и я увидел, как в ресторан заходит молодая испанка с коляской. Через минуту на руки к Тимофееву забралась глазастая девчушка с розовым бантом, а у меня на шее повисла со всей испанской горячностью черноволосая Хуанита, должно быть, его жена. Она встречала меня так бурно, что я не сразу пришел в себя, а Тимофеев, знай себе, сидел да посмеивался.
– Ну что, узнаешь? – подмигнул он мне.
– Няня, Няня! – сказала испанка, тыча себя ладонью в грудь.
Тут только я начал догадываться, что к чему. Неужели та самая няня?
– Та самая, – подтвердил Тимофеев. – Ваша няня теперь наша жена.
Откель такое богатство?
– С неба свалилось! – расхохотался он. – Святой Филипп в мешке принес. Ты знаешь, тут же все Святой Филипп делает, это что-то вроде нашего Деда Мороза!
Мы с ней снова расцеловались в обе щеки. Она спрашивала меня о жене и о детях, совсем не знала по-русски и радовалась так, словно встретила дорогого друга, звала меня к ним домой, заставляя Тимофеева переводить, и все беспокоилась, что я здесь совсем один и ужинать собираюсь тоже в одиночестве. Когда Тимофеев сказал, что я только что купил здесь квартиру, она издала победный крик, хлопнула в ладоши и снова бросилась на шею, теперь уже мужу; сегодняшний вечер определенно превращался для нее в праздник, я и подумать не мог, что своей покупкой доставлю столько радости кому-то, кроме своей жены.
Оформление сделки потребовало кое-какого времени. Я улетел-прилетел и в общей сложности пробыл здесь восемь или девять дней, большую часть из которых провел около Тимофеева – вместе мы ездили в банк, коротали время в его конторе в ожидании всяких справок, обедали в его "столовой" и ужинали с его семьей. Каждый раз, когда я видел Тимофеева с Няней, я поражался, до чего эти двое подходят друг другу. Он выглядел спокойно-счастливым, она же прямо-таки лучилась любовью к нему. Можно было списать это на испанский характер, но, на мой взгляд, дело было не только в нем: ее интересовало все, что касается Тимофеева. Когда мы сидели втроем, она не сводила с него глаз и ловила каждое его слово. Я видел, что сказанное мной ее мало волнует, зато о том, что творится в голове у Тимофеева, она хотела знать все до мельчайших подробностей, мимо нее не ускользал ни один намек и ни один взгляд; стоило ему заговорить по-русски, как она старалась угадать, что он только что сказал, и стоило ему о чем-то попросить, как она спешила подать, принести, перевести, исполнить любое его пожелание. Порой они спорили, но видно было, что это не всерьез, у них все всегда заканчивалось объятиями – как истинная испанка, она была способна в любую секунду прыгнуть ему на колени и чмокнуть его во всеуслышание. Тимофеев не возражал. Сам он был куда более сдержан, но видно было, что ему приятно то, как она треплет его за волосы, набрасывает себе на плечи его пиджак или сидит тихонько, слушает, что он говорит, и любуется им восхищенными глазами. Все это было так не похоже на Лизавету с ее холодным задумчивым нравом. Я не мог не думать о ней. Была ли она когда-нибудь такой, смотрела ли на Тимофеева такими же влюбленными глазами? Я видел их вместе лишь однажды, на заре их супружеской жизни, но даже тогда трудно было вообразить, чтобы Лизавета проявляла к нему хоть каплю той теплоты и откровенного чувства, каким ежеминутно одаривала его сейчас Няня. Был ли он счастлив с Лизаветой? Пытался ли растопить этот лед? Знал ли, что для счастья ему нужна такая женщина как Няня? Или понял это только, встретив ее? Я спрашивал Тимофеева, но он только морщился в ответ:
– Долгая история. Потом расскажу.
И рассказал – когда в один из этих дней мы сидели в уличном кафе прямо напротив банка, грели лица на мягком осеннем солнце и маялись бездельем, битый час ожидая, когда нас позовут.
С самого начала я задавался вопросом, что такого он нашел в нашей Лизавете. Общительный, состоятельный, блиставший в кругу девиц гораздо более светских, я не сомневался, что он мог выбрать себе в спутницы любую. Но он выбрал Лизавету – скромную и далекую от всего современного. Пожалуй, ее старомодная скромность его и привлекла. Она была по-своему умна, не избалована вниманием, строила карьеру, не обещавшую в будущем ничего, кроме признания в тесном ученом мирку, и рассчитывала только на себя. Меркантильные интересы были ей чужды, и это особенно забавляло Тимофеева. Никакие подарки не могли пробить стену холодной вежливости, которой она себя окружала. В Мерседес к нему она садилась с таким лицом, что, казалось, ей было все равно, был ли это Мерседес или троллейбус, кативший ее по утрам на работу в Большой Кисловский; в ресторанах, куда он ее водил и в которых она, несомненно, оказывалась впервые, она ничем не выдавала своего смущения, на официантов смотрела свысока и не скрывала недоумения, глядя на то, как балагурит с ними Тимофеев. На браслет, подаренный им промеж прочем через месяц после знакомства, она посмотрела с удивлением и, кажется, даже не поняла, что это бриллианты и что стоят они целое состояние, зато, когда в ноябре ударили первые морозы и он, встретив ее после работы, стянул с ее озябших рук хлипкие перчатки и надел на них варежки на толстом овечьем меху, она едва не прослезилась и сказала, что для нее это лучший подарок. Подруг у нее не было. Работа да родительский дом – вот и все, что составляло ее жизнь, скромную и незамысловатую. И все же Тимофеев находил в ней что-то необыкновенное. За ее простотой и холодностью чувств ему чудилась какая-то загадка. Иногда она уезжала в командировку на день-другой, недалеко, в какой-нибудь Псков или Ужгород, где участвовала в научных заседаниях, и по возвращении, когда Тимофеев встречал ее на вокзале с букетом роз, чувства прорывались наружу и выдавали ее с головой; в смятении оттого, что на нее, потирая очки, смотрят коллеги, сплошь кандидаты и доктора наук, она принимала от него цветы, и гордилась, и терялась от счастья.
Само собой было определено, что на Лизавете надо будет жениться. Воспитание не позволяло ей задерживаться допоздна в его квартире, к тому же за их свиданиями зорко следила мать, его будущая теща. И, хотя Тимофеев сумел сделать Лизавету частой гостьей в своей трехкомнатной холостяцкой берлоге на Зубовском бульваре, о том, чтобы встречаться у него открыто, и речи быть не могло. Она таилась от матери и как школьница боялась отца, и потому каждая их встреча должна была нести какое-то назначение; Тимофееву разрешалось сводить ее на спектакль, подвезти на работу, к врачу или по еще по какому-то делу, но стоило им загуляться в парке или засидеться в машине, прощаясь до следующего свидания, как раздавался звонок, и от застигнутой на месте преступления Лизаветы требовали объяснений. Неделю за неделей Тимофееву приходилось видеться с ней урывками. Она никогда не бывала свободна от обязанностей по дому, и он уже начинал привыкать к тому, что по первому звонку должен развернуть машину и доставить Лизавету к подъезду. Ее робкий девичий страх перед родителями его умилял. И где ты раскопал это сокровище, спрашивал он себя? Только однажды, бог знает какими уловками, ему удалось выхватить ее из родительских лап и увезти на Бали. Роскошная обстановка отеля, романтические пейзажи, слова любви, выложенные по утрам ракушками на пляже, а вечером цветами на белых простынях – тут-то Тимофеев оседлал своего любимого конька и показал, на что способен. Наконец игра пошла по его правилам, и он ухаживал за девушкой так, как хотел. Лизавета, впервые в жизни оказавшаяся вдалеке от дома и наедине с мужчиной, испытывала настоящее потрясение. Стена холодности пала, от пробудившихся чувств она не могла спать по ночам. Прежнее существование казалось до слез убогим, утешало лишь одно: Тимофеев обещал, что отныне ее новая, полная красок жизнь навсегда в его руках. С Бали они вернулись парой.
По возвращении домой вопрос о женитьбе поднялся с новой силой. Родители Лизаветы негодовали, а Тимофеев был не из тех, кто, рванув вперед, пятится назад, и когда будущая теща, опередив дочь, сама заговорила с ним о женитьбе, Тимофеев женился. Что это было ошибкой, он понял в первые же месяцы после свадьбы. Загадка, до сих пор таившаяся в Лизавете, пропала; пробужденная на Бали натура, страстная, преданная, готовая идти за ним на край света, ни разу больше не появлялась; ледяная вежливость сменилась дружеской прохладцей, с какой Лизавета теперь чмокала его в щеку, встречая с работы. Она наводила порядок в шкафах, составляла списки продуктов, в общем, руководила его домом так, как привыкла это делать у себя. Ни его друзья, ни его увлечения ее не интересовали. Вечеру в компании друзей она предпочитала ужин на диване и пару-тройку серий какого-нибудь фильма, в выходные не было для нее ничего желанней, чем засучить рукава и отдаться уборке, да так, что б в ушах звенело, а лучшим подарком к Новому году была ей не шуба, и не серьги, а новый пылесос с системой аквафильтров. С планами мужа она сверялась для того только, чтобы узнать, будут ли сегодня гости или готовить на двоих, а прогноз погоды смотрела, чтобы успеть до холодов вымыть окна. Как и до свадьбы, Лизавета была по-прежнему привязана к родителям, особенно к матери. Договариваться с ней о чем-либо было бесполезно, так как любые договоренности разбивались о тещу – стоило той позвонить, как Лизавета бросалась исполнять волю матери, невзирая на мужа и на их совместные планы. Как и во времена их свиданий, родители могли вырвать Лизавету из объятий Тимофеева одним звонком, одним грустным вздохом, одним намеком на нездоровье. Хоть она и стала замужней дамой и вела теперь свой дом, она делала все, чтобы с ее отъездом жизнь родителей претерпевала как можно меньше изменений. Она без конца наведывалась к ним, помогала матери по хозяйству, разбирала рукописи отца; в дни, когда у родителей бывали гости, она встречала, готовила, подавала, убирала, а если ее просили сопроводить отца на конференцию или выступить с научным докладом перед аспирантами, то она, как и раньше, безропотно соглашалась. Тимофеев, хоть был уже не холостяк, повсюду бывал один. Друзья удивлялись – жена его не слыла карьеристкой, а между тем, была чем-то так занята, что молодой муж того и гляди запьет от одиночества. Грустил Тимофеев не оттого, что Лизавета была столь предана отчему дому, а оттого, что видел: по-другому она жить не умеет. Он пытался заинтересовать ее, перевести на свою сторону, делился тем, о чем говорили в банке и в компании друзей, приглашал туда и сюда, знакомил с разными людьми, все тщетно; всякий раз он замечал, что она почти не слушает его, потому что думает о своем. Привычный уклад въелся в нее, и мыслями она продолжала обитать в родительском доме – в отцовском кабинете, набитым книгами, за материнским письменным столом с лампой с зеленым абажуром, в своей крошечной спаленке, где провела безвылазно все двадцать восемь лет. Единственное, что давало ему надежду, это путешествия. В поездках Лизавета преображалась и снова становилась такой, какой она ему нравилась больше всего. Несмотря на то, что собирать чемоданы всегда было для нее мукой, стоило самолету приземлиться в новом краю, как она встряхивалась, оглядывалась по сторонам и оживала. Научный мир и родительский дом сваливались с ее плеч единой громадиной-горой, она становилась легкой, игривой, носила платья, ни о чем не думала, смотрела на мужа кокетливо-любопытными глазами и слушала его так, как дома слушала только мать да еще своего научного руководителя. Неделю или две Тимофеев наслаждался супружеской идиллией и уверял себя, что не зря он все-таки женился.
Все заканчивалось с возвращением назад. Еще в воздухе на подлете к родной земле Лизавета менялась, становилась раздражительной, задумчивой, больной. В аэропорту, когда она созванивалась с матерью, лицо ее окончательно принимало маску озабоченной хмурости, от которой, как ни старался Тимофеев, освободить ее он не мог. Он злился, видя, как то, чего он добился и создал таким трудом, бесследно исчезает в паутине материнских дел. Пятизвездочные отели, подарки, покупки, посиделки в кафе, подъодеяльные нежности и обещания, данные друг другу, – все стиралось из Лизаветиной памяти в миг, когда звонила мать и сообщала, что надо перепечатать статью, начистить хрусталь в серванте или перешить бабушкину шаль. И свое путешествие по Испании, и последовавший затем переезд туда он затеял не только ради дела; подспудно он надеялся, что переезд изменит жену и вдали от отчего дома им удастся наладить семейную жизнь. Расчет был верный, за исключением того, что Лизавета не стала путешествовать с ним так долго, как он хотел. Не выдержав и двух недель, она вернулась под предлогом работы, хотя он отлично знал, что работа тут ни причем – Лизавета не вынесла разлуки с родителями. Рассерженное лицо матери стало сниться ей по ночам; она потеряла сон и вкус к новым местам, и домой уехала разбитая и виноватая. После выставки все снова повторилось. Лизавета вновь отказалась следовать за ним, несмотря на то, что наедине они обо всем договорились. Тимофеев был не из тех, кто станет мириться с неудачей и бросит все как есть. Видя, что семейная жизнь с Лизаветой не задалась, и предприняв то одно, то другое, он в конце концов пришел к мысли, что развод неизбежен. Причиняла ли эта мысль ему боль? Скорее, досаду, оттого что его план не удался. Любил ли он Лизавету? Если и да, то не слишком самозабвенно. Он вполне мог пережить и развод, и расставание с Лизаветой, для него это была лишь жизненная трудность, а перед трудностями он пасовать не привык. Лизавета, кажется, тоже все понимала. Однако первой о разводе заговорила не она, и не Тимофеев, а теща. Передавая ее слова мужу, Лизавета выглядела напуганной, и он было на миг подумал, что перед лицом развода она опомнится, предложит начать все сначала. Но нет. Лизавету пугало не то, что ее брак рухнул и что она может навсегда лишиться Тимофеева; ее беспокоило то, как отразится развод на матери, та, дескать, всегда волновалась о том, что скажут окружающие. Так, за два с небольшим года на семейной жизни Тимофеева был поставлен крест. И когда однажды Лизавета, после очередной разлуки, вдруг позвонила и сообщила, что едет серьезно поговорить, про себя он подумал: ну вот и конец. Встречать ее он пришел не с цветами, а с листочком в кармане, на котором расчертил, как они поделят имущество. Вместе они ничего не нажили, и то, что предлагал ей Тимофеев, было чистой воды подарком – он решил дать ей денег на квартиру. Так он и собирался ей сказать: купи себе квартиру и начни новую жизнь, отдельно от матери, глядишь, что-нибудь из этого и выйдет. Но разговор у них сложился совсем иначе.
Лизавета приехала сказать ему, что беременна, и эта новость перевернула с ног на голову все, что распланировал и расчертил на своем листочке Тимофеев.
Был у него по этому поводу свой пунктик: воспитывался он без отца и с самой юности обещал себе, что своего ребенка никогда не оставит, одна только мысль о том, что он станет таким, как отец, его коробила, страшила. Он уже слышал неприязненный голос тещи – ничего, справимся, сами воспитаем! уже видел себя, молящим о встрече с ребенком и получающим отказ, и самого ребенка, почему-то мальчика лет семи, глядящего на него исподлобья, с осуждением в глазах… В одну минуту он решил, что развод отменяется. И стал думать, как теперь обустроить жизнь. Может, Тимофеев и был сентиментальным, когда дело касалось его будущего ребенка, но на счет Лизаветы иллюзий не питал. Она не могла существовать без матери, и появление ребенка должно было лишь усилить эту связь; не оставалось ничего, кроме как звать сюда и жену, и тещу. И Тимофеев решился. Одному богу известно, чего ему стоило уговорить женщин перебраться к нему, на какие уступки пойти, какие обещания дать. Тогда он и подумать не мог, что трудности на этом только начинаются. Погостив на первых порах в Андалусии, теща разочаровалась в этих солнечных краях, а вслед за ней разочаровалась и Лизавета. Жизнерадостная Марбелья тяготила их праздной, в пух и прах разодетой публикой (наверняка пустой и плохо образованной), элегантная Малага оказалась слишком душна (даже в апреле здесь надо беречься от солнца, а лето и представить себе невозможно); они соглашались разве что на Барселону. У Тимофеева волосы вставали дыбом от этой идеи. Как бы им растолковать, что это две разные страны – у них даже язык другой! – и что ему придется начинать все сначала. Но на кону стоял его ребенок. И скрепя сердце он уступил. В Барселоне купили дом. Тимофеев мотался между Малагой и Барселоной в попытках утрясти свои дела. Лизавета, которой мать строго-настрого запрещала самолеты, оформляла декрет и готовилась прилететь один раз и остаться до самых родов. Тещу ждали ближе к дню икс.
Был у них и период короткого счастья. Прилетевшая раньше, чем планировала, Лизавета днем жадно обустраивала дом, а вечерами ждала Тимофеева с работы. Он вел ее в центр, там они гуляли, держась за руки, заглядывали в магазины детской одежды, говорили обо всем на свете и наедались поздними испанскими ужинами. Лизавета хорошо выглядела и чувствовала себя тоже хорошо, как будто будущий ребенок придавал ей и сил, и настроения. С Тимофеевым она была нежна, и в конце концов обоим стало казаться, что все неслучайно: ребенок помог им понять – все-таки они созданы друг для друга. Тимофеев боялся спугнуть свое счастье. То, о чем он мечтал, почему-то сбывалось сейчас, когда он вконец отчаялся и собрался разводиться. Он уже не жалел о том, что пришлось оставить марбельские дела, предложения сыпались на него одно за другим, и он радостно потирал руки, чувствуя, что ни там, так здесь что-нибудь да выгорит.