Пока Магдалена сидела у Сусанны, сумевшей развеять ее мрачное настроение своим неиссякаемым оптимизмом, оба молодых человека держали путь к хозяину школы.
На улице все еще шел холодный зимний дождь, смертоубийственный для бедняков. На них не было шляп, а тонкие, выношенные пальто не давали тепла, поэтому они жались к стенам домов, чтобы хоть немного укрыться от холодных потоков. На широкой улице аристократического предместья, где дома с нарочитой скромностью прятались за деревьями аллей и палисадников, они потянули за ручку звонка у двери дома, походившего на дворец. Их провели в приемную и для начала заставили ждать битый час. После того как они вне себя от злости иронически обсудили в деталях историю возникновения всех картин, висевших на стенах, и, впадая в бешенство от отчаяния, начали уже подумывать, не взяться ли им за узоры на обоях, в комнату вошел важный господин. Роста он был среднего, комплекции весьма плотной и улыбался улыбкой Будды. Они представились; господин приветливо поздоровался с ними, и в течение пяти минут Бенедикт был принят на работу без экзамена, но временно, с испытательным сроком в один месяц. Генрих выразил желание тоже поступить на работу с испытательным сроком, и, несмотря на молодость, тоже был принят после беглого взгляда на его свидетельство.
- Можете начать сегодня же, - сказал им важный господин, и они пустились в обратный путь по той же скучной дороге.
- Этот человек либо глуп, либо безумен, - заявил Генрих, - для его знаменитой школы слишком рискованно вот так запросто брать нас с тобой в учителя.
Бенедикт рассмеялся:
- Нет уж, безумным его никак не назовешь, для этого он слишком ленив. Но он вовсе и не глуп. Он говорил с Магдаленой и, вероятно, знает, что мы с тобой католики, причем истинно верующие. А католики безумно боятся греха из-за исповеди, позорящей достоинство человека, поэтому наверняка будут его обманывать меньше, чем те, которым не приходится в положенные дни протискиваться в кабинку и признаваться во всех грехах… К примеру, среди атеистов очень многие нанимают в служанки только католичек, полагая, что исповедь защитит их хозяев от воровства. Впрочем, он ведь в любое время может вышвырнуть нас на улицу, если почувствует опасность для своей репутации.
Они еще застали Магдалену у Сусанны. Какое блаженство - сидеть у теплой печки, прихлебывать горячий кофе, да еще и курить.
Бенедикт и Магдалена вскоре откланялись, им предстояло еще зайти к священнику насчет свадьбы, которая должна была состояться через восемь дней.
Сусанна сидела рядом с Генрихом; он не сводил с ее лица задумчивого взгляда.
- Сусанна, я всегда ненавидел солнце, потому что считал, будто его радостные лучи насмехаются над моими страданиями. У меня долго не было желания жить, и уж тем более радоваться жизни. Но в один прекрасный день я обрел это желание и в тот же день встретил тебя, благословение моей жизни… С того дня солнце ни разу не выглянуло из-за облаков - так оно мстит злопыхателю, - но я верю, что оно вновь засияет на небе, я буду радостно приветствовать его появление, и для нас настанут счастливые дни. Сусанна… Сусанна…
Он улыбнулся. То была первая улыбка, которую довелось увидеть Сусанне на его лице; она походила на простую и ясную церковную музыку старинных, давно ушедших времен - такой робкой, такой дрожащей появилась она на его юном лице. Сусанна просто расцвела от счастья, увидев это безмолвное проявление его радости. Между ними возникло что-то настолько чистое, настолько далекое от греха, насколько время, породившее их, бывало близко к нему, и чувство это напоминало старинную любовь, давно канувшую в Лету, - этакое легкое и нежное дуновение блаженства, исполненного тихой радости. Генрих мягко привлек ее к себе и поцеловал в губы - и им показалось, что почва ушла у них из-под ног.
Свадьба была печальной, как похороны ребенка. Великолепный собор, необычайно просторный и высокий, наверное, редко лицезрел столь нищенское бракосочетание. Громадное помещение, серые в мелких трещинках перекрытия которого, похожие на облачное февральское небо, нависали над кучкой бедно одетых людей, преклонивших колена пред боковым алтарем, превращало их в жалкие ничтожества. Магдалена смиренно прикрыла веки и дрожала от радости в предвкушении Святых таинств брака, а священник, совершая обряд венчания, время от времени оборачивался и поглядывал на бледного и серьезного Бенедикта. За женихом и невестой стояли на коленях мать Магдалены и ее братья. На лице матери было написано какое-то вымученное смирение - такое выражение может быть у изнасилованной девушки, душевная чистота которой помогает ей забыть позор плоти. В глазах братьев проглядывала наглость, пытавшаяся прикрыть опустошенные сердца распутников. Вероятно, они-то вместе с отцом и изнасиловали душу этой женщины. Время от времени братья трусливо поглядывали на Сусанну, стоявшую, склонив голову, на коленях рядом с Магдаленой. Оба свидетеля - Генрих и Пауль фон Зентау - прислуживали при бракосочетании.
После благословения жених и невеста выступили вперед и преклонили колена на старинной простой скамеечке, стоявшей здесь со времен княжеских свадеб. Свидетели стали рядом с ними, и молодой священник приступил к службе. Завершив обряд, он произнес речь. Говорил он едва слышно, словно боялся пробудить эхо в огромном нефе, и на его лице светилась радостная улыбка.
- Обычно священник, завершив обряд соединения жениха и невесты священными брачными узами, обращается с краткой речью к супругу. Простите меня… Простите, но сейчас я не могу говорить. Нынче так редко встречаешь подлинно христианский дух и смирение перед Богом. Понимаете, - он покраснел и опустил глаза, - я слишком растроган. Но я принимаю ваше приглашение на небольшое торжество в честь этого события.
Едва выйдя из собора, братья Магдалены откланялись. Как только исчезли отвратительные рожи этих денежных воротил, маленькая скромная компания почувствовала облегчение и направилась через весь город к новому жилищу молодоженов, расположенному на окраине Старого города. Собор, в сущности, не относился к их приходу, но Бенедикт хотел, чтобы венчание состоялось именно там, так как узнал, что в этом соборе венчались его родители, а его самого там же крестили. Молодой священник, которому он полгода назад открыл свою душу после ночи у Сусанны, познакомившей его с искрой Божией, обнаружил в старых церковных книгах запись о том, что в начале второго года войны некий Даниэль Таустер был обвенчан с некоей Адельгейд фон Зентау. О крещении Бенедикта тоже сохранилась запись. Так что теперь им пришлось пройти довольно далекий путь от центра города до самой окраины. Молодожены шли впереди всех, тихо беседуя. За ними следовала мать Магдалены со священником. Замыкала процессию Сусанна в обществе Генриха и Пауля. Пауль представился Сусанне, которую видел впервые в жизни, и рассказал ей свою историю:
- Я - последний неприкаянный отпрыск старинного франкского аристократического семейства, которое, однако, вот уже целое столетие живет по вполне буржуазным канонам. Бенедикт, мой кузен, - единственный у меня близкий родственник. Я родился в тот самый день, когда мой отец пал смертью храбрых на поле боя в Лангемарке. Матери моей тогда едва минуло восемнадцать. Она зачахла с горя после потери молодого супруга, увенчавшего ее сиротскую юность поистине царской любовью. Мать Бенедикта, сестра моего отца, девятнадцати лет от роду, взяла меня к себе, когда мне исполнилось всего полгода. Хотя сама была в положении и очень страдала и тревожилась за своего мужа, лежавшего в госпитале где-то в Румынии с очень опасным ранением в голову. Он скончался за три месяца до рождения Бенедикта. И, неся в сердце тоску по супругу, по брату и подруге, она тащила на своих плечах неподъемную тяжесть жизни, продираясь своей юной пылающей душой сквозь закоулки повседневности благодаря вере в Иисуса Христа, глашатая истины и друга страждущих.
Ей не довелось вдоволь нарадоваться на мальчишек, которых она растила, - пришлось идти работать, и мы проводили долгие часы у Вайта, инвалида войны, который жил в мансарде рядом с нами. У Вайта была только одна нога, и ему было трудно взбираться на костылях по лестнице. Кроме того, из-за ранения в легкое он часто оставался в постели, так что мы оба пришлись ему весьма кстати, ведь он был еще совсем молодой, всего тридцать два года. Вайт был полон энергии, а когда узнал, что наши отцы погибли на войне, то и полюбил нас всем сердцем.
Мне стукнуло пять, Бенедикту еще не было четырех, когда началась наша дружба с Вайтом. Он не верил ни во что. Когда мы к нему приходили, он всегда спрашивал с ироничной торжественностью: "Что является высшим принципом жизни?" - и наши звонкие детские голоса отвечали: "Все на свете дерьмо!" Так он нас научил. Вайт прошел сквозь такие ужасы и рассказывал нам о таких страшных вещах, что нам, ничего не понимавшим, оставалось только слушать, что мы и делали с большим интересом. Своими рассказами он по капле отравлял наши детские души ядом неверия, который покуда еще не отвратил нас от молитв, кои мы каждый вечер читали на сон грядущий, когда наша мама, усталая и добрая, приходила домой. Он не был плохим человеком, этот Вайт, но он потерял нить, связывавшую его с Богом. Сейчас мне кажется, что Святой Дух втайне бередил его душу, ибо в один из своих последних дней - а мне тогда было семь лет - он спросил: "Ребятки, о чем вы молитесь вечером?" - "Мы молимся, чтобы Иисус Христос оградил наши души от неверия, чтобы он взял наших отцов на небо, чтобы вернул здоровье доброму дяде Вайту и подарил нашей мамочке какую-нибудь радость". Он взглянул на нас с робкой улыбкой и прошептал: "Это хорошо, всегда помните об этом". Эта фраза, так не похожая на все его поучения последних двух лет, была для нас лишь одной мыслью из тысяч других, мы могли им только внимать, но еще не умели различать. Через несколько дней Вайт умер.
Мы долго и сильно горевали о нем. Мать не могла нас утешить. Лишь время было способно залечить эту рану. Тогда-то и начали всходить семена, которые Вайт посеял в наших душах. Мы возражали матери, когда она говорила нам о вещах, в которые Вайт, как мы помнили, не верил, лишь в Боге мы пока не сомневались. Это пришло позднее, когда мы на годы были отданы во власть гнилой мудрости улицы и когда после смерти мамы, из-за нашей бедности, над нами смеялись в гимназии сыновья богатых буржуа и выскочек. И, все больше отдаляясь от сверстников и полагаясь лишь на собственный разум, поначалу медленно, а потом как бы во внезапном озарении, мы отказались от всего наносного и с бледными, ожесточенными лицами гордо понесли свою бедность, как знамя. Мы прониклись скепсисом, и обстоятельства жизни, да и наша близорукость, привели к тому, что мы - отринутые уродами, которые называли себя христианами, - отвернулись от Распятого, не успев понять и малой толики Его учения.
Мать умерла, когда мне было девять, а Бенедикту меньше восьми. Доктора сказали, что она умерла от переутомления. Наверняка потеряла здоровье, надрываясь на работе из любви к нам. Но я думаю, и даже уверен, что мать умерла от горя, что оно долгие годы подтачивало ее силы, а потом наконец взорвалось и одним сокрушительным ударом отправило ее на Небо, к вечной жизни, в которую она всегда верила. Если бы в самые важные для нас годы мать первая изложила нам учение христианства, мы бы наверняка его поняли и соприкосновение с тупостью и несовершенством жизни не оказалось бы для нас такой катастрофой. Так что нам пришлось блуждать ощупью многие годы. Жили мы на доход от маленького домика, который мать Бенедикта купила на деньги, с трудом сэкономленные на еде, чтобы хоть как-то обеспечить наше будущее. Люди много говорят о разных книгах, величественных памятниках любви… Для меня нет ничего более прекрасного, чем этот ветхий, покосившийся домишко в Старом городе, который стоил прекрасной, несчастной и одинокой молодой женщине долгих лет жизни впроголодь.
За год до выпускного экзамена я покинул Бенедикта и свой родной город ради одной женщины. У нее были темные волосы, свежий, восхитительный рот, а глаза - черные, как ночь, и полные неподдельного огня. В ту пору она давала здесь концерт - то был Шопен. Я слушал ее игру и впервые в жизни был оглушен, очарован, покорен этой волшебной, западающей в душу и манящей чувственностью, и моей единственной мечтой стала эта молодая женщина, чья искренняя игра наполнила восторгом мое сердце. Овация еще доносилась за кулисы сквозь плотный занавес, а я уже стоял в ее будуаре. Слуги поспешно удалились под моим взглядом. Портьера отдернулась, и появилась она - неслышно и грациозно. Не испугалась, не рассердилась. Не заметила, как нищенски я одет. Она смотрела мне в глаза и улыбалась. Совсем еще юная, лет семнадцати. Я сразу понял, что она была невинна, как и я. Она долго стояла так, улыбаясь. А я застыл с серьезным лицом, бледным от счастья и горя. Она подошла ко мне и поцеловала. Знаете, я еще никогда не целовал женщину, поэтому испытал небесное блаженство - ведь первый мой поцелуй получила женщина, которую я любил. Голосом, от которого дрожь охватила меня с головы до ног, она тихонько промолвила: "Смейся, если хочешь, но я тебя люблю, ты - мой первый и единственный". В ту ночь мы с ней заключили союз, полный пленительной, сладостной страсти, полный небесного блаженства, но лишенный Божьего благословения.
Целый год я разъезжал с ней по всему свету. Она давала концерты, снискала славу. А я весь этот год носил все тот же старый вытертый школьный костюм - больше никакого платья у меня не было. Но она ничего этого не замечала, душа ее была полна чувств и огня. Я тоже не думал о таких вещах. Мы с ней никогда не бывали в обществе. Только одни, всегда одни с нашей молодостью, с нашей любовью. Ни разу я не смог заставить себя пойти на ее концерт, мне казалось, что я бы обезумел, увидев эти тысячи жадных глаз, устремленных на ее тело, - ведь оно принадлежало только мне. О Христе мы оба не думали, но все же наш ангел-хранитель не покидал нас - мы никогда не впадали в пошлость.
Мое существование рядом с ней не было тайной, пресса прознала обо мне. Я слышал, что газетчики между собой называли меня "жиголо великой пианистки". Мы, конечно, грешили, но каждый следующий день был полон такой молодой радости, такого огня, словно он был первым. Однако мольбы моей матушки, видевшей, что плод ее юной плоти погрязает в грехе, и просьбы моей второй матери у трона Всевышнего не пропали втуне. Я нашел путь назад. В каком-то небольшом городке Южной Германии однажды вечером я пошел прогуляться один, так как у нее был концерт. Сердце мое еще пылало после нашего расставания, вырвавшего ее из моих объятий и бросившего на сцену под взгляды местных богачей. И вдруг у меня в мозгу пронеслось - да ведь я подлец, раз позволяю любимой женщине работать на меня, ведь я давно уже знал, что для нее было мукой играть для этих рож; что лишь когда мы были одни, когда она могла на рояле или на скрипке открыть мне свое пламенное сердце, музыка становилась для нее блаженством. Эта мысль так меня потрясла, что я укрылся в ближайшей церкви, ибо знал, что церковь - единственное помещение, в которое каждый может войти беспрепятственно.
Я уселся на одну из последних скамеек, где царил полумрак. Тихое бормотанье слов молитвы и пение нескольких голосов едва достигало моих ушей. Но внезапно я насторожился - меня поразили громко и четко сказанные слова: "Все грехи, все богохульства начинаются с высокомерия, даже если это всего лишь чувство некоторого превосходства над ближним…" Пожилой священник поднялся на кафедру, чтобы читать проповедь, и я - поначалу привлеченный громким и четким голосом, а потом самой проповедью - был вынужден его слушать.
Мой ум, словно околдованный, следовал за его речью, и меньше чем за четверть часа я услышал удивительно ясное изложение учения Христа. Священник повествовал о смирении, о любви, о добродетелях. А когда он заговорил о божественном порядке, об устройстве мира, о божественной мере вещей, я сразу понял, что нарушил этот порядок. Понимание этого пронзило меня, как молния. Я был настолько потрясен и убит, что ничего больше не слышал и после службы остался в церкви один. Долго я так сидел, взмокший от мук, и думал, что умираю. Потом вдруг услышал в тишине нефа звук шагов, поднял голову и увидел священника, который, преклонив колено перед дарохранительницей, направился к выходу. Отчаянным жестом я попросил его подойти. Когда он встал рядом со мной и посмотрел на меня с вниманием и лаской, язык присох у меня к гортани и я не смог вымолвить ни слова. Я видел, чувствовал Бога - пока еще смутно, но уже почти верил, что он есть, я невыносимо страдал из-за своей греховности и в то же время как никогда ранее сознавал, что Натали - восхитительное создание Господа, что душа ее чиста. И я стал молить Бога, чтобы и ее сердца коснулись Истина и Ясность Его Учения. А потом едва слышным голосом побеседовал со священником и все ему рассказал.
На обратном пути в гостиницу в душе моей вдруг поднялась радость от познания истины, и я уже сгорал от нетерпения поскорее поделиться этим уникальным сокровищем с той, которую любил. Все еще любил. Я не сомневался, что она поймет меня. Ведь я знал, что она была внебрачным ребенком, и вспомнил, как часто она плакала горючими слезами из-за того, что наша любовь оказалась бесплодной. И в ней говорил не только материнский инстинкт - я знал это из ее игры. И в ту ночь мне мерещилось, будто я вновь - в который раз - слышал ее полные боли импровизации, и они вовсе не рушились, не казались жалкими пустышками по сравнению с величием моего христианского видения мира. Я сиял от счастья, что теперь смогу указать ей цель. Конец этой истории вы сейчас узнаете. Вы увидите молодую женщину, почти девушку, с обручальным кольцом на правой руке - символом брачного союза со мной, на ней будет скромное красное платье, и ее единственное украшение - четки, молитвенник смиренных. Великая пианистка вышла замуж за своего жиголо и стала называться Натали фон Зентау.
Пауль радостно взглянул на своих спутников - все это время он смотрел себе под ноги. Сусанна вся горела, так ее взволновал этот странный юноша, вероятно по глазам угадавший, что она сможет понять его. Она бросила искоса взгляд на Генриха и увидела, что он смеется.