Не помню, как мы все реагировали на это. Что касается меня самого, то помню лишь картину, которая возникла перед глазами в тот момент, когда до меня дошло это известие, и я застыл парализованный и невесомый в ожидании, что на меня обрушится скорбь: я увидел перед собой Андреаса, склонившегося над чёрными дырами стволов, словно он собирался прокричать в преисподнюю, что он уже в пути, и я подумал, как же некрасиво он решил умереть и как его удивительное чувство прекрасного всё-таки подвело его под конец, его, который и умереть мог бы так же красиво, как танцевал.
Гораздо позднее я понял, что его самоубийство стало единственно достойным финалом. Потому что, конечно же, время настигло бы и его, несомненно, он тоже состарился бы. Теперь же он перешёл в вечную молодость, которая и останется в воспоминаниях театра и публики. Конец его был совершенен, поскольку окончательно превратил его жизнь в романтический балет.
- Это, Руми, одно из возможных окончаний.
Некоторое время они провели в молчании.
- Нет, - заговорил Руми, - это несовершенный конец, потому что он никак не проясняет, почему ты сегодня сидишь здесь и рассказываешь эту историю. В истории всегда должно быть объяснение месту рассказчика. Эта ночь по-арабски называется alilet, ночь предопределения. В эту ночь Коран рассказывается Мухаммедом. Но только потому, что Аллах через посланника своего Джабраила передал ему это повествование. То есть в Коране роль рассказчика ясна. И так и должно быть.
- Почему? - спросил Якоб.
- Чтобы мы не сомневались, что услышанное нами - истинная правда, - сказал мусульманин. - История может и не быть правдивой. Но история вместе с её рассказчиком всегда правдива.
- Ты прав, - сказал Якоб. - Для этого рассказа требуется продолжение. Это продолжение и есть на самом деле похороны Андреаса. Потому что в тот день, когда его должны были хоронить, мы вечером в память о нём танцевали "Сильфиду".
Это была идея девушки. Теперь я понимаю, что у неё уже долгое время было гораздо больше влияния в театре, чем кто-либо из нас, танцовщиков, мог себе представить, и теперь она захотела танцевать этот балет, чтобы увековечить память своего партнёра. Все остальные считали, что это её решение делает ей честь. Как я сам считал, точно не помню. Но кажется, я подумал, что она даже смерть может использовать, чтобы придать балету жизни.
Не знаю, почему она захотела, чтобы я танцевал партию молодого человека, партию Андреаса. Может быть, она задумала новую историю, пляску смерти, чтобы сделать из меня нового Андреаса. Но, может быть, всё было не так. Может быть, она указала на меня, чтобы привязать меня к себе. Полагаю, она уже тогда чувствовала, что мне что-то известно и что я уже тогда оказался в стороне от всех. Я, конечно же, пытался отказаться, говоря, что оплакиваю друга, но она подошла ко мне вплотную и сказала, что балет больше, чем скорбь одного человека, и сказала это таким тоном, что я - даже если бы я не знал о ней то, что знал, - почувствовал, что со мной говорит не человек, а театр.
Не скажу, что я в тот вечер хорошо понимал происходящее. Но думаю, не ошибусь, если скажу, что в театре царила совершенно особая атмосфера, потому что самоубийство Андреаса оказалось столь впечатляющим финальным аккордом. Я уже говорил, что не понимаю публику. Но в тот вечер я всё-таки отчасти смог её понять. И я понял, что каждому зрителю хотя бы иногда хотелось, чтобы истинная жизнь походила на театральную. И что все, непонятно каким образом, узнали ту историю, которую девушка рассказала Андреасу, и что она устроила так, что эта трагическая ложь о её жизни просочилась наружу, так что публика теперь знала, что Андреас, когда он нажал на курок и свинец раздробил ему голову, навсегда объединил свою жизнь с искусством.
В "Сильфиде" молодой человек умирает от горя после смерти сильфиды-недотроги. Балет этот словно кричит богам о красоте и трагизме исключительно духовной любви, и теперь все сидевшие в зале осознавали, что именно это прокричал Андреас в дуло ружья.
В последние минуты перед спектаклем я попытался освободить свою душу от скорби и гнева, оставить эти чувства в уборной, но у меня ничего не получилось.
Я оттанцевал первый акт с тяжестью в ногах, и в ту короткую паузу, когда девушка исполняла свой главный печально-нежный сольный танец, я прошёл мимо всех тех, кто растроганно рыдал за кулисами, назад в свою уборную, чтобы хоть ненадолго остаться в одиночестве.
Когда я наклонился к зеркалу, взглянув в свои отражённые пустые глаза, за моей спиной во тьме появилось бледное лицо, и ещё до того, как я обернулся, я понял, что это Андреас, и, похолодев, я на какое-то мгновение решил, что он спустился с Небес на землю, чтобы упрекнуть меня за мою слабость. Но тут я вспомнил белые ягодицы хромого мальчика и подумал, что, чёрт возьми, хватит уже ангелов, и к тому же я понял, что лицо Андреаса бледно, потому что он загримирован. Загримирован и переодет, чтобы танцевать мою или, точнее, свою собственную роль.
Что же я сказал ему? "Значит, ты не умер?" "Нет, - ответил он. - Она научила меня, что ложь может оказаться большим и необходимым искусством. И теперь я пойду на сцену вместо тебя". "Думаешь, стоит это делать?" - спросил я. "А ты считаешь, можно отказать товарищу в праве принять участие в своих собственных похоронах?" - спросил он и исчез.
Из-за кулис я наблюдал за их встречей. Она была уверена в том, что он - это я. Пока он не прикоснулся к ней, она была полна печальной и величавой павлиньей торжественности, но после первой поддержки она повернулась к нему и узнала его, и сначала превратилась в лёд, а потом с неё стали опадать перья.
Хотя всё у неё внутри окоченело, натренированное тело её продолжало двигаться, так что вначале только я всё видел. Видел, как Андреас самоуверенно, легко и заботливо поддерживает её, одновременно нашёптывая ей что-то. Я могу лишь предполагать, что он говорил: "Балет больше отдельного человека, и больше тебя, и если ты сейчас остановишься, если не дотанцуешь со мной до конца, то я подведу тебя к краю сцены и расскажу всем им правду о нас двоих, потому что мне самому теперь вроде бы нечего терять, меня ведь как будто уже нет в живых, ты ведь понимаешь, а тот, кто мёртв, оказывается в стороне от всего, а для того, кто в стороне, совсем другие правила".
Не могу сказать, как долго они танцевали, возможно, несколько минут, и в эти минуты он приобрёл над ней огромную власть, в эти минуты он держал её в пустоте, и если какая-нибудь справедливость существует, то в этой пустоте девушка должна была понять разницу между правдой и ложью.
Потом ноги её подкосились, и кто-то за кулисами, должно быть, узнал Андреаса, потому что опустили занавес. Но ещё до того, как занавес коснулся сцены, Андреас проскочил под ним и оказался один перед публикой. Меня попытались заставить пойти на сцену и увести его, но я отказался, я просто стоял и слушал.
"Дамы и господа, - сказал он, - я настоящий Андреас, тот Андреас, который, как вы думали, умер, но теперь я воскрес, и если вы откроете свои глаза и умрёте и воскреснете хотя бы раз вместе со мной, то обещаю вам, что сегодня вечером вы окажетесь со мной в Раю".
В конце концов его стащили со сцены, посадили в тюрьму, но ненадолго, потом выпустили, и он исчез. Я не успел поговорить с ним, больше я его не видел. Но после этой истории мне стало трудно оставаться в театре, я более уже не чувствовал себя там хорошо, и в конце концов я покинул театр. Поэтому, Руми, я и сижу здесь и рассказываю тебе эту историю.
Долгое время они молчали, глядя на луну, которая поднялась и освещала теперь спящий город.
- Ты, - сказал наконец Руми уверенно, - и есть Андреас.
- Между тем Андреасом, - ответил ему его спутник, - который танцевал в Копенгагене, и сидящим перед тобой Якобом целая пропасть.
- Но очень может быть, - заметил Руми, - что и Андреас где-то сидит сейчас на палубе судна и смотрит на луну.
- Да, - ответил Якоб, - очень может быть.
- Кто-нибудь, - спросил мусульманин, - научился чему-нибудь на примере Андреаса? Кто-нибудь из публики попал с ним в Рай?
- Нет, - сказал Якоб. - Он попал туда в одиночестве.
- Кто же тогда чему-нибудь научился? - спросил Руми.
- Я, - ответил Якоб. - Я научился чувствовать себя в стороне от всего, чтобы видеть ясно. И я не могу сказать, кто из действующих лиц этой истории научил меня этому.
В последнее время я пришёл к выводу, что научился ещё кое-чему. В последние недели я перестал жалеть о том, что смотрел на театр, девушку и Андреаса без гнева, как будто я научился видеть всё это глазами другого человека, как будто действительно возможно быть в стороне от всего.
- Чьими глазами? - спросил Руми.
- Глазами хромого мальчика, - ответил Якоб. - И в такие минуты я всех их прощаю.
- Прощение прекрасно, - произнёс Руми. И чистым, тихим, но всё же полным силы голосом, привычным к многочисленной публике, он прочитал:
Тем, кто верит,
ты должен сказать,
что надо простить тех,
кто не стремится в царство Аллаха.
Аллах один
в полной мере вознаградит
людские деяния.
Якоб медленно поднялся на ноги, потянулся и прислонился к натянутому канату. Лунный свет лился на него сквозь паутину такелажа, создавая фантастический костюм арлекина на его плечах. Молодые люди задумчиво смотрели в ночь, не обменявшись более ни словом, но мысли их свернули на одну дорогу и пошли рядом, и они подумали о том, что их общая история теперь имеет два возможных окончания. В эту минуту ещё нельзя было сказать, останутся ли они ждать дальнейших событий, или же отчалят, поднимут парус и направят своё упрямство вниз по реке, и дальше, в море.
Суд над председателем Верховного суда Игнатио Ланстадом Раскером
Чтобы понять европейскую историю XIX и XX веков, следует обратить свой взгляд на чиновничество. На его загадочное, монотонно настойчивое прилежание, его способность к самоотречению, его глубоко запрятанную и вместе с тем бросающуюся в глаза чувствительность.
Планировать - это значит создавать напряжение. Претворять план в жизнь - значит поддерживать это напряжение. В европейской истории именно чиновничество довело искусство планирования до совершенства. И вместе с тем - искусство создавать и безропотно выносить напряжение.
Сейсмология - это наука о землетрясениях, вызванных напряжениями под поверхностью Земли. Исследование любви - это сейсмология личности и человеческого сообщества. Поэтому когда мир или семья пытаются разглядеть очертания своего будущего, все взоры обращаются на личную жизнь своих детей.
Чтобы стать братом ближнему своему, необходимо сдерживать свою потребность в любви. Чтобы стать гражданином, надо сдерживать её и направлять в определённое русло. Тот, кто сможет посвятить всю свою жизнь этой чувственно-инженерной работе, сможет стать великим чиновником. Того, кто не в состоянии сдерживать свою потребность в любви и не может посвятить этому свою жизнь, ждёт трагический конец. Или судьба художника. Или что-то третье, непредсказуемое.
19 марта 1929 года Томас Ланстад Раскер венчался с Шарлоттой Рёмер в церкви Хольмен в Копенгагене.
Вечером того же дня новобрачные, каждый из своего высокого окна гостиной в квартире отца Томаса, выходящей на канал Фредериксхольм, смотрели, как над столицей заходит солнце. У третьего окна стояла мать Томаса, Элине Ланстад Раскер.
Весь день было пасмурно, теперь же солнечные лучи осветили тучи, и густая золотистая пелена опустилась на церковь Слотскиркен, королевские конюшни и Верховный суд, а в вышине, над церковью, армией и администрацией, небо стало густо-синим.
Элине смотрела на прояснившееся небо, и ей казалось, что она видит длинную вереницу других закатов, и в её сердце прожитые годы слились в один миг счастья, грусти, бурного напряжения и осознания того, что приближается ночь. Она взглянула на сына и невестку, пытаясь отгадать их мысли, и, как уже не раз бывало, задумалась о том, как мало родители знают о своих детях и как плохо человек вообще понимает то, в создании чего он сам принимал участие.
Потом дверь позади них открылась, и в комнате появился Гектор Ланстад Раскер.
Адвокат Верховного суда никогда не остаётся в одиночестве. Куда бы он ни пошёл, за ним повсюду будут следовать тени людей, которых уже нет в живых, но деяния которых остались в памяти датского общества. В восьми поколениях семейство Ланстадов Раскеров - в университетах, министерствах и судах - составляло хребет датской правовой системы, и энергия, поставленная членами семьи на службу справедливости, постепенно накапливалась, передаваясь от отца к сыну как естественная обязанность. К тому, что таким образом было получено в дар, Гектор Ланстад Раскер приложил свой стремительный карьерный взлёт, докторскую диссертацию, победы в Академическом боксёрском клубе, путешествия, знание иностранных языков и членство в различных правлениях, и его собственные заслуги и заслуги других людей сконцентрировались, образовав ореол магнетической силы, окружавший его внушительную фигуру. Эта сила, по-видимому, не покидала его никогда, и сейчас она тоже была при нём. Закрыв обитую кожей двойную внутреннюю дверь и сделав знак трём стоявшим перед ним членам семьи, что им следует занять места вокруг низкого круглого стола, он во всех отношениях закрылся от внешнего мира. Позднее, тем же вечером, огромная квартира наполнится гостями, затем музыкой, но в этот час для четырёх человек существовали только они одни.
В церкви адвокат был в мундире Верховного суда, военный покрой которого, шпага и орден Большого Креста на левой стороне груди подчёркивали его тренированную фигуру и врождённое достоинство. Теперь он переоделся в тёмный элегантный костюм, но ни в одном из обличий, подумала Элине, она его на самом деле не знает.
Её брак со стоящим сейчас перед ней человеком продолжался один год. Незадолго до рождения Томаса он развёлся с ней и переселил её из своей квартиры в другую, на набережной Гамель Стран. Каждый день с тех пор она видела его окна, которые смотрели с побелённого фасада прямо перед собой, словно незрячие, тёмные глазницы на бледном лице, и каждое воскресенье после обеда они с Томасом, пройдя несколько сотен метров вдоль каналов, подходили к тяжёлым воротам и в той комнате, где сейчас накрывали стол для гостей, пили шоколад с Гектором Ланстадом Раскером, который сдержанно, но вежливо беседовал с бывшей супругой, в то время как Томас в матросском костюмчике сидел на краешке стула, посасывая серебряный свисток и глядя на человека, который приходился ему отцом.
Но так велика была исходящая от Гектора Ланстада Раскера сила, так сильно было чувство собственного достоинства, исходящее от Элине, и так скудна полученная от них информация, что расторжение их брака обсуждалось лишь в очень узких кругах и с крайней осторожностью, а им самим никогда не задавали вопросов. Однажды один из мужчин, которые проходили потом через жизнь Элине, страстно и отчаянно пытаясь завладеть всеми отдалёнными уголками её мира и водрузить там свой флаг, потребовал объяснений. Тогда она подошла к окну и посмотрела на воду канала.
- Говорят, - ответила она, - что в ледниковый период против всех законов природы некоторым крупным кошачьим удалось выжить во льдах. Вот таким я и вижу его. Большим саблезубым тигром.
- То есть достойной восхищения и трагической личностью, - с горечью констатировал стоящий за её спиной мужчина.
- Нет, - сказала Элине, - существом, у которого всегда мёрзнут ноги.
Больше она о нём не говорила. Томас никогда не задавал ей вопросов, но когда она посчитала, что он достаточно вырос, чтобы проявить любопытство, то сказала ему: "Твой отец всё тебе объяснит. Он адвокат. Он умеет излагать факты".
В то мгновение, когда Гектор Ланстад Раскер закрыл за собой дверь и повернулся к ним, сделав им знак, что следует сесть, она поняла, что сейчас - спустя двадцать лет - время для его выступления настало. "Судебное заседание открывается", - сказала она про себя.
Адвокат Верховного суда поднял правую руку, и все увидели, что он принёс с собой длинный нож для разделки мяса. Глядя на полные ожидания лица, он улыбнулся словно чему-то забавному, неизвестному другим, и подошёл к столу. На полированной поверхности стояла чёрная, запылённая, с коротким горлышком бутылка.
- Это, - сказал он, - выдержанный портвейн, "Киту ду Новал", урожая года твоего рождения, Томас. Для меня благородство вина состоит в первую очередь не в воздействии алкоголя, не в его вкусе и цвете и даже не в его цене. Для меня ценность такой бутылки состоит в том, что она способна вобрать в себя, а затем высвободить воспоминания. Столько лет это вино выдерживалось, сохраняя и усиливая некую мимолётную, но глубокую правду о своём рождении. Поймите меня правильно. И для меня опьянение - это божий дар нам, людям, помогающий обрести ясность зрения, и я тоже узнал, что такое настоящий красный цвет, глядя на свечу сквозь стакан бургундского. Но в первую очередь вино должно заставлять обращаться в прошлое, к тому году, когда был собран урожай.
Точно так же обстоит дело с этой бутылкой. Она предлагает нам ответы на многие вопросы, а задаёт нам, для начала, лишь один: как её открыть? Ведь это вино, требующее деликатного обращения, разлитое в бутылки после нескольких лет выдержки в бочке. В бутылке образовался осадок, не имеющий никакой ценности сгусток, горькая пыль из виноградной кожуры, косточек и веточек, остатки той химической бури, которая отбушевала в этой бутылке, чтобы сегодня она смогла помочь нам очень отчётливо всё вспомнить.
Вы скажете, я мог бы воспользоваться штопором. Но для этого мне бы пришлось сначала распечатать бутылку, а затем проделать целый ряд других выводящих её из состояния покоя действий, мне пришлось бы брать её в руки, а ведь подумайте, она простояла неподвижно на этом столе три дня, с тем чтобы вино могло полностью отстояться. Воспользовавшись штопором, я неизбежно поднял бы со дна осадок.
Это всего лишь бутылка, но общество задаёт подобные же вопросы, и теперь я буду говорить с вами как юрист. Как отделить отстой, как изолировать осадок от чистого вина? Это вопрос всей моей жизни.
Адвокат положил левую руку на расширяющуюся часть бутылки и внезапным резким движением взмахнул ножом, и показалось, что бутылочное горлышко рассыпалось и исчезло с отчётливым тонким звуком, и, пока затихало эхо мелких осколков на паркетном полу, все смотрели на гладкий срез, открывший доступ к вину, которое никто не потревожил.
- Я, - произнёс адвокат, - позволил себе эту маленькую демонстрацию в качестве доказательства, что самое жёсткое решение нередко оказывается самым мягким.
Он отвернулся от них и взял в шкафу графин и четыре бокала. Потом поднял бутылку и стал медленно переливать её содержимое, и, пока вино струилось в графин, казалось, что оно пробуждается от сна и словно большой невидимый цветок распускается над столом, распространяя во все стороны свой аромат, как жгучее воспоминание об опалённых солнцем бурых склонах вдоль медленно текущей реки. Гектор Ланстад Раскер вдохнул аромат вина.
- Это, - сказал он, - запах зимы, которая была двадцать два года назад.
- Сюда, в эту комнату, - начал он, - мне принесли письмо от моего отца.