Искусство существования (сборник) - Пьецух Вячеслав Алексеевич 18 стр.


Прямо напротив двери, на низком диване, из которого местами почему-то торчала вата, сидели четверо: тот самый человек, с очень высоким лбом, который на самом деле был обыкновенным сменным мастером с первого подшипникового завода, его приятель, инкассатор, мужчина действительно лютой наружности, и две ничем не замечательные девицы; одна из них просто сидела, положив ногу на ногу, а другая пела под гитару какой-то бандитский романс, от которого веяло гадалками в шалях, милицейскими протоколами и тихими таганскими тупиками. Этот романс до такой степени задел Коромыслова, что ему неожиданно взбрело в голову: жизнь вне закона все-таки романтическое занятие. Правда, к его чести нужно заметить, что эта мысль промелькнула и испарилась, хотя, разумеется, удивительно, до чего может довести какой-то бандитский романс приличного человека.

Как и ожидалось, человек с необыкновенно высоким лбом объявил Коромыслову и Арнольду, что либо они оба становятся членами его разветвленной банды, либо на них поступает в прокуратуру разоблачительный материал.

– Впрочем, можете откупиться, – в заключение сказал он. – По три тыщи колов с носа, и чтобы деньги сегодня к вечеру. А то приеду мебель забирать. Я буду грузить, а ты, – он ткнул в Коромыслова пальцем, – будешь стоять и говорить мне спасибо.

Потом он подумал-подумал и добавил:

– Или порежу…

Последнее вышло у него негрозно и даже глупо, так что он засмущался сам, но Коромыслов этого не заметил. Вообще он находился в нервно-приподнятом состоянии духа и не замечал ничего, намекающего на подвох, включая те каменные выражения лиц, какие бывают у людей, когда они делают все возможное, чтобы не рассмеяться. К тому же его все это время отвлекало следующее соображение: он думал о том, что, дескать, вот какие бывают страшные люди, не боящиеся ничего, не имеющие представления о тех основополагающих правилах бытия, без которых жизнь становится невозможной, как без вестибулярного аппарата, и, видимо, способные на самые невероятные, доисторические поступки, вплоть до избиения младенцев или антропофагии.

Вернувшись домой, Коромыслов отослал семью к теще и занялся приготовлениями к обороне. Так как бандиты обещали явиться к вечеру, времени для приготовлений было достаточно, и Коромыслов действовал не спеша. Первым делом он отыскал в ящике с инструментами топор и сапожный нож, затем достал сломанную тульскую одностволку, затем поставил кресло в прихожей напротив двери, разложил на полу оружие, взял из книжного шкафа "Русские пословицы и поговорки", уселся в кресло и стал поджидать бандитов.

Он читал пословицы на ум и смекалку, но вникнуть в их смысл не мог. Его отвлекало не столько ожидание, сколько, как это ни странно, всякие мелочи, которые обычно не замечаешь. То он начинал слышать, как на кухне каплет вода из крана, то его занимало загадочное поскребывание за стеной или урчание водопровода, похожее на какую-то гортанную речь, изредка прерываемую сдавленными смешками. Он отнюдь не боялся, напротив, – чувствовал себя приподнято и спокойно, как накануне схватки чувствуют себя опытные бойцы. Ему даже казалось, что он лучше видит, острее слышит и утонченнее ощущает. В общем, этой ночью он прожил свои самые интересные и содержательные часы.

Далеко за полночь Коромыслов заснул, но спал он так чутко, что слышал сквозь сон, как на кухне каплет вода из крана. Поутру он первым делом отметил, что бандиты так и не появились. Коромыслов подумал, что они скорее всего сробели, поскольку им, наверное, стало ясно, что они связались с мужественным человеком, из тех, кого не сломишь походя, с кондачка. Это по-своему удивительно, но в связи с этой приятной догадкой в нем отчего-то особенно сильно заговорил природный патриотизм.

Но затем приятное настроение стало сникать, так как дело все же не получило настоящего завершения. Коромыслов долго слонялся из угла в угол, немного сердясь, как это бывает, когда человек обманывается в своих ожиданиях, даже если это ожидание неурядиц. В половине второго он пообедал: съел безо всякого аппетита тарелку грибного супа и два бутерброда с ливерной колбасой. Потом он долго чистил ботинки, потом сделал ревизию своим галстукам, потом почитал, потом было взялся чинить утюг, но вдруг бросил отвертку и стал стремительно одеваться. Одевшись, он вышел на лестничную площадку и тут вдруг вспомнил, что оставил сапожный нож. "Дороги не будет", – подумал он, но за ножом все-таки возвратился.

Около четырех часов пополудни Коромыслов уже прохаживался возле того самого дома, в котором накануне состоялась аудиенция у бандитов, и поджидал человека с необыкновенно высоким лбом. Вечерело; переулок был пуст, и только далеко, под горку, темнела фигура, похожая на восклицательный знак; где-то поблизости играли на пианино, лениво, с противным металлическим звуком ползли по мостовой опавшие листья; прошла мимо некрасивая девушка и посмотрела на Коромыслова так заинтересованно, что у него даже настроение поднялось.

Хозяин "малины" долго не появлялся. Трудно сказать, что было тому причиной, но Коромыслов нисколько не сомневался в том, что с минуты на минуту его увидит, как иногда, глядя на телефон, вдруг почувствуешь, что он сейчас зазвонит, – и он действительно зазвонит. В общей сложности Коромыслов прождал два часа, но не заметил, как пролетело время, так как он был поглощен ожиданием и еще тем сосредоточенным, мужественным чувством, которое иногда пробуждается в натурах чувствительных и неровных. "Вот это жизнь! – время от времени говорил он себе. – Вот это, я понимаю, жизнь!" Только когда совсем пропотел карман, в котором он мусолил сапожный нож, когда уже стемнело, и в переулке зажглись квелые фонари, человек с необыкновенно высоким лбом вышел из дома и, подняв воротник пальто, поплелся к Москве-реке.

– Эй, погоди! – закричал Коромыслов и бросился ему вслед.

Хозяин "малины", то есть сменный мастер с подшипникового завода, обернулся и стал щуриться в темноту. Когда же Коромыслов подошел совсем близко, мастер узнал его и поморщился: он устал и дурачиться был не в силах.

– Давай отойдем, – предложил Коромыслов и, подхватив мастера под руку, потащил его в темноту.

– Отстаньте, пожалуйста, – сказал ему тот, однако движение Коромыслова было таким энергичным, что во избежание неловкости требовалось поддаться.

Они зашли в ближайшую подворотню, в которой стояло несколько мусорных баков, Коромыслов огляделся по сторонам и вдруг схватил мастера за горло, что называется, мертвой хваткой.

– Что же ты за мебелью не приехал, гад? – ненормальным голосом сказал он.

Мастер совсем потерялся от страха: у него глупо открылся рот, а в лице появилось такое детское беззащитное выражение, что Коромыслов почувствовал к нему даже нечто большее, нежели просто ненависть; это было такое сильное чувство, что справиться с ним Коромыслов не смог и, вытащив из кармана нож, нанес человеку с необыкновенно высоким лбом четыре удара в бок. Тот сделал изумленное лицо и осел. Потом он совсем сполз на землю, противно подогнув голову, которая уперлась в мусорный бак, и в его лбе отразилось люминесцентное освещение. А Коромыслов, осоловевший от ужаса, вдруг подумал, что в принципе не было ничего плохого в том, что он никогда не сидел в тюрьме…

1989

Летом в деревне

Дачники

На берегах той самой реки Угры, где некогда государь Иван III перестоял татар Ахмет-хана, существует деревня Новые Михальки. Деревня, по нынешним понятиям, не маленькая, дворов в двадцать пять, плюс заброшенная зерносушилка, похожая на огромные сломанные часы и оставляющая даже несколько фантастическое впечатление, плюс небольшой пруд, наполовину заросший осокой и камышом, да еще американский школьный автобус, который много лет ржавеет посреди деревни и вообще непонятно, как он сюда попал.

Новые Михальки замечательны тем, что, во-первых, они стоят по обоим берегам Угры, и, чтобы, положим, луковицу попросить у односельчанина, реку нужно переплывать, а во-вторых, живут тут главным образом москвичи. В соседней деревне Ванино еще обитают несколько семей природных крестьян, а Новые Михальки опустели лет так тридцать тому назад, когда в Юхновском районе пошла мода на паспорта. Мало-помалу заброшенные усадьбы пораскупила приезжая публика, главным образом москвичи, заселившие правый берег, а на левом берегу по-прежнему коротали годы остатки туземного населения, именно бобыли Василий Иванович Яхонтов, бывший начальник водонапорной башни, и отставной, неудельный пастух Семен. У этих усадьбы пребывают в самом плачевном виде – на дворах валяются охваченные тлением механизмы, собаки забитые, куры тощие и едва оперенные, точно их до времени ощипали, в избы противно ступить ногой. А у дачников ничего: заборы все новые, дома крыты шифером и выкрашены в увеселительные цвета.

Третья изба порядка, если считать от заброшенной зерносушилки, принадлежала семье Симоновичей, состоявшей из хозяина Петра Петровича, его жены Веры, дочерей Ольги и Любови и маленького кобелька по кличке Аккордеон. У этих Симоновичей чуть ли не каждый вечер собиралась компания деревенских соседей, которые почти не знались в Москве, а тут любили посидеть вместе, потолковать о том о сем, выпить и закусить. Обыкновенно это были: Сережа Чижиков, чета Книгеров, Митя и Маша, и, словно в насмешку, Иван Иванович Иванов. Являлись они под вечер всегда приодетыми, но на открытой веранде у Симоновичей сидели босыми, так как Вера Симонович была чистюля и у нее, когда ни зайди, свежевымытые полы.

Итак, августовский вечер, солнце над Угрой висит низко, чуть-чуть не касаясь верхушек сосен, и являет тот печальный, даже угрюмый цвет, который еще дают догорающие костры. Нагретый ветерок, почему-то пахнущий лебедой, слегка шевелит занавески из полосатого, матрасного полотна, на той стороне чья-то собака брешет, на московской стороне кто-то завел электрическую пилу. За столом, не считая хозяев, сидят: Сережа Чижиков, чета Книгеров, Митя и Маша, и Иван Иванович Иванов. На лицах у всех благостное выражение, какое бывает у человека, только-только выпившего рюмку водки, даже у Веры Симонович, которая в тот день мучилась приступом язвенной болезни, и гости ей были остро не ко двору. Сережа Чижиков говорит:

– Есть мнение, что мысль существует независимо от языка, – может быть, и так, но это еще вопрос. То есть мысль мысли рознь. Если мы разумеем под мыслью силу, направленную на изобретение колеса, тогда слово действительно ни при чем. Ну разве что оно необходимо в том смысле, чтобы передать кому-то знание о функции колеса. Но если под мыслью мы подразумеваем силу, способную постичь и сформулировать категорический императив, то в этом случае слово и мысль неразделимы, в этом случае слово и мысль – одно! Или можно так сказать: тут мысль есть слово, а слово – мысль…

– Ну и о чем это, по-твоему, говорит? – как-то невнимательно справился Иванов, который был как раз специалист по линии языка.

Вера Симонович тем временем разливает по чашкам чай из старинного посеребренного самовара, аппарата такой ухоженности, что в него посмотреться приятно, и изо всех сил пытается не показать, что гости ей остро не ко двору. Митя Книгер читает газету поверх очков. Его жена Маша, которая тоже носит очки, наблюдает закат, и сквозь стекла с диоптриями видно, как в ее глазах набухает задумчивая слеза. Петр Симонович то и дело искоса посматривает на Машу Книгер, размышляя о том, что иной раз очки придают женщине особенное очарование и, как это ни странно, вызывают дополнительный физиологический интерес. Девочки Симоновичей, Оля и Люба, играли в мяч.

– Это нам говорит о том, – отвечает Сережа Чижиков, – что происхождение языка не эволюционно, а революционно, что язык есть продукт какого-то качественного скачка…

Митя Книгер тяжело вздыхает и говорит:

– Одни гадости в газетах пишут…

Маша его спрашивает:

– Например?

– Например, про унизительный курс рубля. Или вот вам, пожалуйста: оказывается, это не проделки исламистов, это еще царь Михаил Романов шахматы запретил…

– Если мысль, так сказать, техническая, – продолжает Чижиков, – доступная и животным, скажем, бобрам, не нуждается в слове, а мысль высокая и слово неразделимы, то законно будет предположить неземное происхождение языка…

Над Угрой, откуда ни возьмись, низко повис туман, солнце незамедлительно ударяется во что-то золотисто-жемчужное, вдруг смолкает электрическая пила. Тогда такая наступает тишина, что слышна заунывная песнь шального, зажившегося комара.

– …Ведь что такое, собственно, человек? Человек есть мысль, обращенная на себя. Ясно, что мысль такого накала представляет собой явление вне природы, и, следовательно, язык – это дар, ниспосланный нам неизвестно когда, неизвестно как. Если, конечно, мы с вами непоколебимо стоим на том, что мысль есть слово, а слово – мысль.

– Так-то оно так, – вроде бы соглашается и в то же время не соглашается Иванов, – да только самые древние слова на всех языках звукоподражательны, и, видимо, человек воспроизводил их так же, как это делает попугай. Например, возьмите существительное "барабан": по-русски это будет "барабан", по-французски – "tambour", по-немецки – "trommel", по-английски – "drum". Посему логично будет предположить как раз эволюционное происхождение языка. По той простой причине, что, осваивая звуковое средство общения, человек на первых порах работал как попугай. Какое уж тут неземное происхождение слова, если собака начинает с "гаф", человек – с "агу"!

– Но ведь собака так и обходится одним "гаф", покуда не околеет, а человек, начиная с "агу", возвышается до категорического императива, который включает в себя прямо божественные слова!

– Именно?

– Именно звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас, – у Канта это вроде бы звучит так.

Петр Симонович взял со стола початую бутылку водки, налил пол-лафитника Ивану Ивановичу и почти полный стакан себе.

– Петь, – говорит ему Вера, – ты бы поменьше пил.

Симонович опрокинул в себя стакан, нарочито крякнул, скользнул глазами по лицу Маши Книгер и поставил стакан на стол.

– Когда я была в Атлантик-Сити, – сообщает Маша, – я обратила внимание, что публика там постоянно пьет. Они безумно много пьют, но при этом пьяным я не видела никого…

– Ну, слава богу! – восклицает Митя Книгер и весело глядит на соседей поверх очков. – Наконец-то хоть одно приятное сообщение!

– Какое именно? – вчуже спрашивает его Вера.

– В Воронежской области отмечено повальное отравление грибами, уже шестеро граждан отправились в мир иной.

– Что же тут приятного?

– Как – что приятного?! Значит, наконец-то пошли грибы!..

К этому времени небо уже притухло, как керосиновые лампы тускнеют, когда кончается керосин. Первая, ярко-голубая звезда проклюнулась и висит. За рекой, видимо, на опушке леса, странно вопит какая-то ночная птица, и от этого звука всем делается немного не по себе. У калитки Симоновичей кто-то стоит бледной тенью и показывает веранде литой кулак. Приглядевшись, компания выясняет, что это неудельный пастух Семен.

– Чего ему надо? – спрашивает у хозяина Иванов.

– Морду мне пришел бить, – отвечает Петр, – Я у него в прошлом году петуха задавил, – катался на велосипеде и нечаянно задавил. Так мужик как мужик, но стоит ему выпить, как сразу идет мне морду бить за своего несчастного петуха.

– И не лень ему было речку переплывать, – замечает Чижиков. – Ты бы, Петь, разок начистил ему физиономию, он бы, глядишь, отстал.

– Нет, таких, как он, бить бессмысленно, таких, как он, надо либо убивать, либо увещевать.

С этими словами Петр наливает полный стакан водки, кладет на кусок хлеба порцию заливного судака и направляется к калитке увещевать бывшего пастуха.

– Ну так вот, – продолжает Чижиков, – человек начинает с "агу" и постепенно возвышается до осознания нравственного закона, который дан ему, как способность к прямохождению или слух. В том-то все и дело, что человек, взрослея, проходит те же этапы развития, что и человечество, – от обезьяны до божества.

Иван Иванович спрашивает:

– Ну и о чем это, по-твоему, говорит?

Сережа Чижиков было надулся, по-видимому собираясь сказать что-то очень значительное, как на веранду вернулся Петр. Он некоторое время свирепо молчит, потом наливает себе с четверть стакана водки и говорит:

– На мой непросвещенный взгляд, человечеству вообще зря, не по заслугам достался дар членораздельной речи. Не понимаю, зачем ему разговаривать, если из десяти тысяч человек один – человек, а прочие так… млекопитающие, которые и говорят-то всю жизнь производными от "агу"!

– Петь, – увещевает его Вера, – ты бы поменьше пил!

– Если бы даже одному бобру из десяти тысяч бобров было чего сказать, – замечает Иван Иванович, – то членораздельной речью он бы владел не зря.

– Вот именно! – соглашается Маша Книгер. – Как бы там ни было, погоду делает тот самый один человек из десяти тысяч, который достоин дара слова, который его получил не зря. Вот когда я была в Атлантик-Сити, я обратила внимание, что там у всех безумно симпатичные лица, но совершенно не с кем по-настоящему поболтать…

Чижиков тем временем гнет свое:

– Это нам говорит о том, что если человек проживает за свою жизнь всю историю человечества, если он последовательно проходит через первобытность, жестокость и самовлюбленность античности, средневековый фанатизм и так далее, – то вот что интересно: по нему можно самое отдаленное будущее человечества предсказать. Вы понимаете, к чему я клоню?

– Не совсем, – отвечает Петр.

– По крайней мере, – продолжает Чижиков, – из этого феномена со всей очевидностью вытекает, что членораздельной речью человек обзавелся прежде, чем он научился пилить-строгать. Материалисты утверждают, что слово есть следствие производственных отношений, но если Люба Симонович в три года овладевает одним из самых сложных языков в мире, а в пять лет научается завязывать шнурки бантиком, то, значит, слово есть Божий дар.

Легка на помине, Люба Симонович поднимается на веранду и начинает о чем-то шептаться с Верой. Через минуту та хлопает в ладоши и говорит:

– Так, товарищи! Сейчас у нас будет представление домашнего театра! Сценка называется "Три красавицы небес", выступают все Симоновичи, включая собачку Аккордеон.

Впервые за весь вечер из-под стола вылез взъерошенный пес, нелепо оглядел компанию и зевнул.

– Кстати, о четвероногих друзьях, – возглашает Митя Книгер и некоторое время молча смотрит поверх очков. – Агентство Рейтер сообщает, что в Гаване совершенно нечем кормить собак.

Воспользовавшись тем, что Вера и девочки отправились в дом костюмироваться, Петр выпивает полный стакан водки и долго шевелит пальцами над всякой домашней снедью.

– И как ты не лопнешь! – делает ему замечание Иванов.

– Видишь ли, какое дело: Вера замечает, что я выпивши, только в начале третьей бутылки водки.

На это Иван Иванович лишь убито покачивает головой.

Назад Дальше