"…Сейчас шумит за окном ливень, такой нелепый на севере, какой-то пьяный… и я пьяная, всегда пьянею, когда начинаю писать тебе - прикасаюсь к тебе, ближе некуда! (словами мы не говорим так близко, о том самом, верно?)… Если я зверь, который, как ты пишешь, передвигается прыжками, то прыгает он, не соизмеряя сил (всегда хочется доскочить до самого солнца!), и, приземляясь, расшибается, ломает вдрызг лапы (хотела написать и "хребет", чтобы было выразительней и "красивше", но это неправда, хребет остается цел, иначе не собрать было бы костей на следующий прыжок) и воет потом, воет… Сейчас такой высокий и затяжной прыжок, почти полет - аж страшно. Хотя с тобой не должно быть страшно ничего… Ты спрашиваешь, не пишу ли я стихов? Нет, стихи кончились пять лет назад и больше не приходили, хотя настроение сейчас самое стиховое, в этом ты прав. Стихов нет, но время от времени в голове вспыхивают, кружатся отдельные строчки. Сейчас вот выплыла такая: "Умереть - это вовсе не то, что ты думал, но лучше". К чему бы? И моя ли эта строчка вообще - может быть, откололась от какой-то твоей малоизвестной песни? - я не знаю. Закружилась, зажила во мне - и все… Ты просишь: приезжай поскорее, и мне хочется выполнить твою просьбу, как и любое прочее твое повеление, - беспрекословно (и это мне, которая в жизни никому не подчинялась!). Знаешь, как славно отказаться от своей воли, полностью положиться на твою, плыть, покачиваясь, расслабясь, в твоем русле, Ибо воля твоя светла, светлее моей, и повеление твое - в потоке моей Судьбы. А тем более когда всю жизнь руководствуешься только своей волей, все решения принимаешь сам, отключение ее на какое-то время - блаженство… Я очень хочу послушаться тебя и приехать, но - страшно. Очень страшно, несмотря на то, что с тобой не может быть страшным ничего. Помнишь, как ты рассказывал мне о жене (на третью, кажется, ночь), и живой, реальный человек поселялся в душе, и это была боль, абстрактная жалость и теоретическое сострадание (как и неревность моя к ней - теоретическая) - переплавлялись в настоящее и живое, и душа в эгоистической тоске пыталась оградить себя от всего этого, уберечь, спасти - тщетно… Конечно же, нельзя предавать! Невозможно вас разводить (любимое слово Анненского, бархатно-пленительное "не-воз-мож-но" - как оно истязует), лишать ее тебя. Знаешь, я придумала разговор с ней, так хорошо все вылепила, получится же (если он будет!), скорее всего, все кувырком. Словно птица, приготовившись к парению, расправляет крылья, отталкивается от края утеса, уверенная, что обязательно полетит, что не полететь невозможно, и… - налетевший ветер, неучтенные аэродинамические законы, слабость собственных крыл… а может, и вовсе то, что ошиблась, считая себя птицей, совсем другой зверь, не опознавший себя, - жалким, растрепанным комком ударяется об землю. А так хочется, чтобы был полет! Будь что будет. С тобой ничего не страшно и не темно, и разрыв тоже. Терять тебя - рана. Но рана, исходящая не кровью, а светом. Боль, доходящая, нарастая, до абсолютного своего предела, за которым - любовь и свобода. Прости меня. Простите меня вы оба".
Колеев писал, что жена его уехала в другой город по своим делам, к своим друзьям и, по-видимому, собирается отдыхать от него долго.
В конце концов Агни не выдержала и сбежала на его зов, с большим скандалом, на две недели раньше договорного срока.
* * * * * * * *
В начале мая Агни зашла к Колееву в гости, предварительно позвонив и договорившись о встрече.
Был предлог - передать привет и книгу от их общего знакомого.
Она была у него дома в третий раз в жизни и испытывала естественное стеснение и радость от близости таланта и знаменитости. В тот вечер народу у него собралось непривычно мало: толстый внук известного писателя и при нем две дамы. Жены не было, и дамы приносили из кухни чашки и разливали чай. Внук писателя, жестикулируя голыми по локоть руками, округлыми, женскими, рассказывал, как, репетиторствуя, набирает группу человек в двадцать, так что комната уплотняется под потолок, скороговоркой читает лекции, покрикивает, шарахает на нерадивых матюжком, самых стеснительных не пускает даже в туалет, чтобы не прерывали процесса.
Пили джин из "Березки". Пьянея, внук становился все более развязным. "Ты дерьмо", - сказал он Колееву по какому-то поводу. "Я не дерьмо", - ответил Колеев, не обидевшись, смотря на Агни, мягко мигая. Он был намного менее говорлив, чем гости, и как-то грустно-ласков. Ничего не пел, Агни, как всегда в незнакомой компании, держалась скованно, почти все время молчала. Даже джин не освободил ее и не развязал язык.
В два часа ночи засобирались домой. "Останьтесь, - попросил Колеев, когда гости вышли в прихожую. - Я спою вам свои новые песни". Агни вышла к гостям и сказала, чтобы ее не ждали: ей споют новые песни. Ее искренне поздравили с выпавшей удачей и, возбужденно смеясь, ушли.
Агни понимала, что песен вряд ли дождется: скорее всего, надо выговориться, облегчить душу. И невооруженным глазом видно, что с ним что-то неладно. Пьяный, светлый, восхитительный и печальный Колеев протянул руку. В распахнутом отвороте рубашки виднелся широкий железный крест на волосатой груди. "Помоги мне, - сказал Колеев. - Я умираю".
Голос его, словно острие - хрипловато-усмешливый голос, толщу воспоминаний, слоистую, ртутно-тяжелую плоть памяти.
Младенец заворочался, закряхтел, просыпаясь, раскачал недовольное хныканье до крика.
- Ну, рыба заголосила… - Агни подняла его и попыталась усадить себе на колени.
- Голова у него шатается. Как у пьяного, - улыбнулась соседка.
- Он захмелел от жизни.
- А еще, глядя на детей, я им завидую, - сказала соседка. - Точнее, меня возмущает: отчего ребенок - пуп земли, а я уже нет? Чем взрослый хуже? Крутятся вокруг него, сюсюкают… а до человека, такого же, только постарше на тридцать лет, ни одной сволочи по-настоящему нет дела…
* * * * * * * *
- …Как выдерживают старушки? - спросила Агни. Шевельнув плечом, она высвободила себе кусок пространства, чтобы дышать. - Дикая давка. Совсем ветхие старушки, как они держатся?..
- Старушкам легче, - шепотом ответила Таня. - Их держит дух.
- Ты хочешь сказать, что их дух сильнее… чем даже твой?
- Никаких сравнений. Только не разговаривай больше.
Агни смолкла.
Началось движение к кресту, мягко золотящемуся в руках священника. Всколыхнулись фигуры в темных пальто и платках. Волнами прокатывались вздохи, стоны, тихие мольбы.
- Посмотри, - опять не удержалась Агни, показывая подбородком вверх.
С амвона наблюдали за толпой четыре семинариста. Двое ухмылялись.
- Особенно вон тот противный, в центре. Лицо сытое…
Таня отвела глаза. Нахмурилась.
- Пошли.
Они влились в поток, медленно, по чайной ложке несший густую человеческую толпу к благословению.
"Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи помилуй", - бесконечно пели светлые женские голоса.
Было темно, тесно, гнетуще. Агни казалось, что даже запах здесь - пещерный, доисторический. Слабый блеск свечей не позволял рассмотреть иконы - старинные, в четыре ряда. Под тяжелой медью окладов блекли, томились краски одежд. Смуглые тона ликов и ладоней терялись в сумраке. Под купол взмывали звонкие молящие голоса - контрастом придавленности и мраку людской массы. Летели голоса - единым потоком, крылатым, жалобным…
На улице шел промозглый, тонкий дождь, но Агни обрадовалась ему. Таня раскрыла зонт.
- В праздники всегда столько народу. Сегодня Покров. В обычные дни никакой давки. Может быть, мы и в келью к батюшке не попадем, но ты не расстраивайся, приедем в будний день. Главное, на празднике побывала. Первый раз здесь - и сразу на праздник!
Верующие и туристы двумя не сливающимися, но одинаково полноводными потоками втекали и вытекали из дверей храмов. Хоронясь от дождя, жались к самым дверям нищие. У одной из них, обрюзгшей старухи в зеленом пальто, на пальце желтел массивный золотой перстень. Отчего бы ей не снять это украшение, хотя бы на время сидения с протянутой рукой? Впрочем, может быть, он глубоко въелся в палец…
Агни вспомнила монастырь, не этот, другой, удаленный от больших городов, сохранившийся с незапамятных времен, сказочный. Она бродила там одна по совершенно пустому дворику - монахи были на утренней службе, автобусы с туристами еще не подкатили, - впитывала, озираясь, задирая голову, чистую, звонкую, выпавшую из времени красоту. Слушала пение птиц. Голоса их были словно промыты и усилены в несколько раз. Думала: вот, это и есть истинный Храм. Монастырский двор без людей, под открытым небом, с хорами птиц. Придут люди, заполнят собой булыжные плиты - Храм исчезнет. Отчего? Архитектура прекрасней людей. Музыка прекрасней людей. Книги… Все вокруг - что ни возьми - лучше и чище человека…
- Почему они поют: "Господи, помилуй"? - спросила Агни. - Помилуй меня, помилуй, помилуй… Бесконечно умоляют о милости. Это же унизительно!
Таня остановилась. От возмущения или радости скулы ее стремительно алели.
- Они не поют: "Помилуй меня"! Что ты такое говоришь! Наверное, я поторопилась, слишком рано тебя веду. Всегда хочется как можно скорее и всегда попадаю впросак. Я идиотка.
- Да нет, что ты, - Агни потянула ее вперед. - Не поторопилась. В самый раз. Там я ничего лишнего не скажу.
Таня расстроилась, и казалось, вот-вот заплачет или закаменеет и не произнесет ни слова.
Они познакомились дней десять назад через общих друзей и сроднились как-то сразу, взахлеб, со второй, кажется, встречи. Узнав, что Агни до сих пор не крещенная, Таня проговорила с ней сутки подряд и сейчас вела к своему духовнику, одному из самых знаменитых на православной земле старцев.
В двух маленьких комнатках перед кельей стояли люди. В основном женщины. Многие с детьми. С усталой малышней в перекрученных колготках, с бледно-заторможенными подростками.
Таня, прислонившись затылком к стене, беззвучно читала молитвы.
Минут через сорок вышел старец. Невысокий, легкий, белоснежный, с тонким, покоящимся светом в лице. По каким-то своим признакам отобрал человек восемь, увел в келью. Таня с Агни попали в число избранных. Таня зарделась и облегченно перекрестилась.
Крохотная келья была завалена пакетами с подношениями. Таня добавила к ним содержимое своих сумок: веселые пупырчатые лимоны и индийский чай. Одни приносили, другим, видимо малоимущим, старец те же пакеты вручал.
Говорил со всеми коротко. Женщинам задавал одни и те же вопросы: сколько было абортов, сколько внебрачных связей, занимается ли рукоблудием, спиритизмом. Одну девушку, круглолицую, заплаканную, заставил перечислить все способы, которыми она когда-либо спала с мужчинами. Девушка отвечала, склонившись ему на ухо, подолгу подбирая слова.
Агни обернулась к Тане, чтобы спросить, отчего вопросы ко всем одинаковые: и старушкам, которым уже лет двадцать не до внебрачных связей, и школьницам-старшеклассницам, и экзальтированным интеллигенткам с тонкими горестными бровями, - и минует ли Агни подобная участь, но по напряженно-завороженному лицу Тани поняла, что разговаривать здесь нельзя.
Очередь продвигалась быстро.
Когда дошло до Агни, она протянула старцу письмо.
- Вот, тут все написано.
В заголовке стояло: "Письмо Господу нашему, Иисусу Христу".
По словам Тани, чистой молитвенной жизнью старец достиг таких духовных высот, что общался непосредственно с Богом. Поэтому - если Бог есть - письмо дойдет до него кратчайшим путем.
"Это письмо мое - не жалоба, не молитва - просьба.
Просьб было много раньше, и обращенных не столько к Тебе, сколько к абстрактной судьбе и неведомым высшим силам: света просила я… душевной опоры… свободы внутренней… любви… ребенка… Потом я забрала назад их все, нелепые, множащиеся от трения друг о друга просьбы, во имя одной, обращенной уже к Тебе - если Ты есть! - самой насущной и всезаполняющей: веры.
Господи, пожалуйста, - веры!
…Шла вечерняя служба в маленьком окраинном храме. Возле Николая Угодника, тихого старичка с округлой бородой, я поставила свечу и просила… просила Тебя и его, Николая, переводя взгляд с Твоего распятия на узкое пламя свечи, на ласковую фигуру святого. Разве это так трудно исполнить? Один небольшой знак, совсем неприметный. Чтобы уверовать, мне не нужно всенародного чуда. Только знак, намек, слово, слышимое одной мне. Пусть погаснет моя свеча. (Пусть с ней сделается еще что-нибудь.) Пусть улыбнется святой с иконы. Пусть… я не знаю! Еще можно так просто и окончательно: прийти во сне. Просто прийти, не говоря ничего.
Засмотревшись на священника, который благословлял подходивших к нему, я какое-то время не следила за свечой, а когда повернулась, короткий шок ожидал меня: свечи не было. С полминуты я готова была, ликуя, поверить, что Ты есть, Ты услышал меня, Ты сказал… Потом я догадалась, что старушка, следящая за порядком, переставила мою свечку на другое место, подальше от спин людей, могущих задеть ее огонек.
Конечно, может быть, это Ты велел старушке переставить мою свечу?
Но разве можно это знать наверняка? Я не знаю…
И во сне Ты не приходил (и никого не присылал вместо себя) ни в эту ночь, ни во все последующие.
Я знаю, верующие истово ответят мне на это, упрекнут: чтобы Господь явился во сне либо прислал вместо себя ангела, надо заслужить это непрестанным подвигом веры. Получается замкнутый крут: я не могу уверовать в Тебя, ибо Ты не приходишь… а приходишь Ты лишь к верующим всей душой (что легко объяснят атеисты с точки зрения психофизиологии.)
Или Тебя нет, или Ты не хочешь дать мне веру.
Если второе, то отчего, Господи?..
Я знаю, многие приходят к Тебе путем душевных потрясений, в болезни, в одиночестве, от страха смерти.
Ни одна из этих причин не может быть решающей для меня! Трагедий и боли было немало, они достаточно лепили, изменяли мою душу, но ни одна не лишала сил настолько, чтобы растворить в бездумной анестезии свое "я", отказаться от рассудка.
Одиночество - вещь тяжелая, но не безысходная, не лишающая жизнь смысла, а лишь видоизменяющая этот смысл.
Страха смерти нет. Вернее, боится небытия плоть, отторгается от нее в ужасе и тоске, и это естественная работа инстинкта самосохранения, призванного охранять любыми способами все живое. Страха смерти нет в душе, в высших слоях ее, в том, что зовется духом. Можно примириться с мыслями о ней, можно отнестись к ней как к чудесной тайне, предстоящему чуду разгадки всего… наконец, можно согласиться с ней и как с беспредельным черным отдыхом измученной душе и телу.
Возможно, он когда-нибудь появится, этот страх, я не зарекаюсь. Но в том-то и дело, что я хочу прийти к Тебе сейчас. Не подгоняемая бичами страха и боли - я хочу прийти к тебе, Господи, с ясной и свободной душой.
Люди различаются по способности безоглядно верить (как и по способности безоглядно любить). Разве, Господи, не естественно помочь тем, кому трудно, кому мешает рассудок или еще какие-нибудь преграды натуры?..
Я знаю мои грехи, Господи, их много. Самый большой - грех гордыни. Но без этого греха - при отсутствии веры - жить невозможно. Если нет Бога свыше, то жизнь человеческая обретает смысл лишь в поддержании Бога в себе, в светлом, гордом, бесстрашном горении собственного духа. Иначе - животная жизнь либо тьма самоубийства.
(И гордыня не всегда спасает от тьмы отчаянья и самоубийства, я знаю, я не обольщаюсь на этот счет…)
Одно время, Господи, мне казалось, что я обрела себя. В борьбе. Люди, борющиеся с социальным злом, идущие в лагеря и психушки, казались мне солью земли. И я была с ними и старалась делать, что и они. Но, Господи, ведь те, что боролись с социальным злом сто лет назад, были не менее мужественны и чисты - а в чем итог их жертвенного горения? Страшный итог. Я не смогла справиться с этими вопросами: зачем? что будет из всего этого дальше? во чье имя?..
Если, Господи, Ты внемлешь словам каждого и держишь в сердце каждого, то отчего Ты не внемлешь моим словам, я ведь прошу не так много?..
Я даже ничего не прошу уже. Я только спрашиваю.
Если мне суждено идти особым путем, близким к Тебе, но все же отличным, почему Ты не поддержишь меня в этом направлении, не подскажешь мне?
Ответь мне, Господи, если Ты есть.
Сейчас я так близко к Тебе, как никогда не была, и - если Ты не откликнешься - никогда не буду уже.
Господи, помоги мне выбраться из моего ада. Выбравшись, все оставшиеся годы я буду писать о том, как это сделать, как прийти к Тебе…"
Старец прочел письмо быстро, проглядел с легкой, чуть всколыхнувшей белизну усов улыбкой. Сложил листок в несколько раз и аккуратно сжег на свечке.
Задал Агни те же, что и всем, вопросы: мужчины, аборты, спиритизм. Агни ответила. Таня радостно вздохнула за спиной. (Позже она призналась, что ее поразили совпадения. И крестилась она тоже в двадцать девять.)
Агни ждала, что после этих дежурных вопросов - неприятных, что и говорить, но необходимых, должно быть, как омовение, - старец спросит ее о главном. Ведь не любовь же к плотским утехам - самый главный ее порок! Она вообще может без этого обойтись, а вот что делать с гордыней, с тоской, с яростью? В письме ведь написано… Но об этих грехах старец не обмолвился ни словом, а когда она пыталась напомнить о них, не поддержал разговор.
Возложив ладонь ей на голову, он помолился. Сказал:
- Сейчас я дам тебе молитву, которую будешь читать каждый день. И тогда просьба твоя исполнится.
Подняв глаза к потолку, словно считывая, произнес слова молитвы, которые на клочке бумаги записывала за ним Таня. Молитва была лаконичной, красивой и строгой.
Помимо этого, старец велел читать ежедневно Псалтырь, но почему-то не на русском, а на старославянском, и "Отче наш", и "Богородицу" - как можно чаще.
- Нет, ты даже не представляешь, какая тебя осенила благодать! - Всю обратную дорогу Таня не могла отойти от благоговейного возбуждения. - Молитва старца - все равно как с неба сошла к тебе молитва! Обязательно надо креститься, в ближайшие же дни, нельзя тянуть больше. Такая милость тебе выпала, такой знак!..
Густой румянец, нос с горбинкой, зеленые, чуть выпуклые глаза. Платок, надвинутый на яркие брови. Седая прядь надо лбом.
Агни смутно помнила Таню по пятилетней давности курортной компании. Там был совсем другой человек, зрительно даже не похожий: часто моргающая, длиннолицая, играющая на самодельной дудочке девушка с разведенными миротворчески руками - она улаживала все ссоры, - спрашивающая у каждой ягоды гонобобеля разрешения, прежде чем ее сорвать и съесть.
Тогда она только-только обратилась и окрестилась, и христианские догматы причудливо дружили в ее сознании с восточной аскетикой и богемной раскованностью. Непрерывно дымящая, лежа на животе, штудирующая горы мистической литературы, спасающая, по-матерински нянчась, вытаскивая из запоев и заскоков, чуть ли не таская за ним рюкзак, бывшего талантливого искусствоведа, а ныне - белоногого изнеженного алкоголика… Над ней постоянно тепло подшучивали друзья.
Над нынешней Таней шутить в глаза никто бы не решился. Над истово-строгой, высокой и собранной, не потерявшей при этом прежней доброты и безоглядности. Лицо ее стало суше и ярче, высветлилось в своей сути, являясь зримым бесспорным свидетельством пятилетнего воцерковленного пути.