Полдень Брамы - Созонова Александра Юрьевна


Этот роман был написан в 1993 году и напечатан в 2000 в журнале "Нева". Вместе с предыдущим - "Если Ты есть" - он составляет нечто вроде дилогии. Та же тема - жизненный путь, полный ошибок и страданий, духовный поиск. Теософия, астрология, нео-индуизм, лже-учителя… Вещь достаточно серьезная (не беллетристика, не экшн), поэтому имеет узкий круг читателей (по сравнению с написанным ранее и позднее).

Александра Созонова
Полдень Брамы

Часть I

Больше всех я люблю Рамакришну. Даже больше Христа. Наверно, это звучит кощунственно для христианина с пятилетним стажем. Впрочем, вряд ли возможно сравнивать, измерять, взвешивать - там, где дело идет уже не о личностях с характерах, но о живом свете, посланном нам на подмогу с небес, живом свете, заключенном в теплую, уязвимую и такую тесную человеческую оболочку.

Просто - разговариваю с ним чаще, с лучезарным индусом. Вижу и слышу ей, отчетливей. Он - самый мой. Мы и родились с ним в один год, год огненной обезьяны.

Пожалуй, я думаю о нем почти столько же, как и о Марьям.

Подвижная, артистичная обезьяна. Раскованная, ласковая, божественная…

С Христом они братья. Здорово похожи друг на друга. Индийский брат, пожалуй, мягче и радостней. Оба говорят притчами. Моя любимая - о соляной кукле, решившей измерить глубину Океана и коснувшейся ножкой воды. Она исчезла, любознательная и отважная, растворилась, потеряла себя и уже не может поведать оставшимся о глубинах, о теплоте его, терпкости и пляске лазоревых и золотых бликов. А другие ее собратья, пришедшие следом на берег - куклы из камня, куклы из тряпок, - тоже входили в воду, увлеченные ее порывом, и, каменные, ничего не ощутив, возвращались на сушу, а тряпичные пропитывались до ниточки, но не теряли своей формы, не исчезали, оставались такими же туго сплетенными.

(А я, какая я кукла? Пожалуй, из тряпок, но очень плотных. Пропитываюсь, но чуть-чуть, не до самозабвения. Дурацкая кукла, надо сказать, совсем плохо сшитая, второпях.)

Если рядом кого-то били, пусть даже вола, на спине его взбухали рубцы. Он исцелял других, принимая на себя их карму, и от этого рано умер. От рака горла.

Всю жизнь поклонялся богине Кали, Божественной Матери. Довольно страшненькой, надо сказать: синелицей, многорукой, капризной. Он прозревал Мать во всех женщинах, даже в проститутках. Падал к их ногам в светлых слезах. "О Мать, ты здесь, в этом образе, на улице! В другом образе ты - Вселенная. Я приветствую тебя, о Мать, я приветствую тебя".

Самый человечный из Воплощенных.

"Пусть я буду осужден родиться еще и еще раз, даже в виде собаки, только бы я мог быть полезен хотя бы единой душе!"

Христос простит меня за то, что я думаю и говорю с Рамакришной чаще, чем с Ним. Он простит и поймет - он сам любит его с немыслимой силой.

Сегодня, перед тем как заснуть, медитировал над словом "я". Такое задание нам было дано в Школе. Пока что я стараюсь прилежно выполнять все задания. Нужно было спуститься внутрь этого понятия, глубже и глубже, смысл за смыслом, пласт за пластом. Самое первое, что выпрыгнуло, естественно: "человек, вставший на Путь". Дальше, с погружением в глубину, "человек" откололся, растаял, и выплыло "свет". Какой? Просто свет. Еще дальше: "полет". Потом к полету прибавилось уточнение: "ночной полет". Куда же я лечу? Словно лист опавший. Словно растрепанная комета. Словно невнятный звук, сорвавшийся с губ Божества… А после "полета" не приходило уже ничего, как ни вслушивался.

Так и хотел заснуть - расслабившись, раскинувшись на спине, подбородком в вечность, но сон в медитационной позе не приходил. Тяжелели руки и лоб. Неприкаянно бухало сердце. Пришлось перевернуться на бок.

Помолился за Георгия. Одной и той же, ставшей уже привычной фразой: "Господи, помоги Георгию почувствовать, что тщеславие - скала на пути к Тебе". Что такое тщеславие? Как оно помещается в сердце, познавшем Тебя? Не могу понять. Как он совмещает в себе несовместимое, загадочный, парадоксальный Георгий? Это мы - слабые, грешные, далекие от горнего - можем лелеять тщеславные мечты, ибо чем еще утешаться? - и грызть их ночами, словно бесконечный нетающий леденец.

Мука моя - Георгий. Он такой светлый, почти сквозной. И все вокруг благоговеют: домашняя община христиан-экуменистов, созданная им 18 лет назад, год тюрьмы и три года психушки - в расплату за это, машинописный журнал в 30 экземплярах, кроткий болезненный взгляд, комната в коммуналке почти без мебели, полнейший аскетизм - голо, светло, свято. И сам он разделяет это благоговение, осознание собственной святости проступает в письмах, лирических эссе, беседах с вновь прибывшими в общину. Больше того - как я заметил с болью и ужасом месяца два назад, - тех, кто недостаточно благоговеет, кто нарушает каким-либо образом, вольно или невольно, незыблемую иерархию группы, Георгий… перестает любить. И не только сам перестает, но - тонко, искусно - заражает своим отношением остальных учеников и духовных детей.

Словно две бездны уживаются в его душе. О подобном много писал Достоевский, и я не буду… (Любимый, кстати, писатель Георгия в юности.)

Что мне Георгий? Я перестал ходить к нему на общение и, должно быть, никогда не увижу, но молюсь каждый вечер, ибо очень больно, щемяще-больно совмещать в себе две его бездны.

Грудная клетка не выдерживает, трещит.

Помолился за Альбину. Пусть светлые силы охраняют сегодня ее сон, а низшие астральные сущности не стучатся в окошко.

Засыпаю, как всегда, после трех.

Очищенное двадцатилетним страданием - как наждаком - нутро, едва прикрытое тощей плотью, на продавленной тахте… Вдох - выдох.

Очищенное, да не совсем. Сколько осталось еще внутри мути, ила, гнилых отбросов - хотя бы по снам можно судить. Иной раз такое наверх всплывет… Словно длинношеее чудище Несии со дна курортного озера.

К счастью, тошнотные сны быстро забываются.

На днях мне приснилось, что все птицы мира взмыли ввысь. И идет теплый, густой, едкий дождь - их помет. Почему-то прозрачный. От него не укрыться. И мысль: это апокалипсис.

Все мы ждем апокалипсиса со дня на день.

Или, как говорят у нас в Школе: грядет Армагеддон.

Скорее всего, в августе. Но, может быть, раньше.

Спать! Перед тем как окончательно утерять нить сознания, попробовал заказать себе сон. Пусть мне приснится Океан и соляная кукла из притчи моего святого. (Помяни меня, Рамакришна! Скоси в мою сторону хоть на секунду ласковый глаз.) Стараюсь представить себе этот Океан - зеленые, перекатывающиеся горбы воды - и рассыпчатую, бело-желтую фигурку. Спать…

Конечно же, никакого Океана мне не приснилось. Ничего даже отдаленно напоминающего. Власть над своими снами - как там у Кастанеды: сначала взглянуть на свою руку, потом оглядеться кругом, пока местность не перестанет расплываться потом сознательно выбирать маршруты прогулок, - власть эта от меня пока достаточно далека.

Впрочем, и ничего тошнотворного, мутного наверх не всплыло. Вполне пристойный сон. Чистый.

Словно я пишу сценарий, и замысел - так всегда бывает во сне - замечательна свежий, терпкий, пощипывающий в висках. В центре - две девочки-школьницы, лет по 14–15, которые умирают в конце. Нелепо умирают, оттого что во время байдарочного похода дебил-одноклассник ради шутки завалил огромным валуном вход и пещеру, где они сидели в романтической тьме. Испытывали свою смелость и делились сердечными тайнами. Девочки были удивительные. Обе. Хрупкие подростки в варенках, с короткими светло-русыми волосами. Они были так похожи друг на друга, что я, дабы ввести различие, одну наградил романом с одноклассником. У другой же - никакого романа, лишь платонически-туманные отношения с кем-то неведомым, и оттого эта вторая сразу же обрела первенство и неземную прозрачность в моих глазах. Но главное - как они умирали! Как были светлы, спокойны, нежны друг с другом. В затхлой тьме пещеры. Прекрасные, как две долгие высокие ноты - "ля" и "си". Да, именно: они отличались друг от друга лишь как две ноты верхней октавы.

(И лица их, точнее, лицо - одно на двоих - было прекрасно тем типом красоты, который режет и ранит, словно светлое лезвие музыки. Я еще подумал во сне, что не вынес бы романа (или разрыва, что то же самое) с женщиной такого лица.)

Во сне я был абсолютно уверен, что выйдет потрясающий сценарий. Так всегда бывает во сне. И, проснувшись, минуты две ощущал творческий зуд в переделах пятой и шестой чакр. Остыв, выпав из магии подсознания, увидев, что, кроме ощущения прелести этих двух девочек и нежной их смерти во тьме, ничего там не было.

К тому же наяву я давно не пишу сценариев. Хватит. "Нет", "нет", "нет", - говорит судьба чужими несимпатичными устами, когда я пытаюсь что-то пробить, продать, вывести в свет любимое детище (а нелюбимых у меня не бывает). Точнее, сперва она говорит "да", "конечно!", "всенепременно!", а потом уже "нет" и "пошел ты на…", что гораздо обидней. Словно дразнит, вертя перед носом шоколадкой "Баунти", а потом, широко размахнувшись, бросает ее кому-то другому. "Да, мы покупаем ваш сценарий". "Да, у вас интересные стихи, мы их напечатаем". "Да, ваша повесть пойдет через полтора-два месяца"… Потом сценарий не проходит худсовет, стихи "не зацепили" главного редактора, повесть забуксовала в раскисших ценах на бумагу.

Я привык. Привыкал долго, с нервными срывами, с антидепрессантами, с безадресными угрозами сжечь все к чертовой матери (сжечь и сойти с ума, торопливо и жадно, ибо убить свою книгу и остаться в берегах рассудка немыслимо), но привык в конце концов.

Перестал барахтаться, трепыхаться, сбивать лапками масло, как та настойчивая лягушка.

(Но все-таки интересно, к чему эти ужимки и игры? Отчего бы сразу, по-честному не сказать мне "пошел ты!", не дразня и не распаляя?.. Скучающая садисточка, должно быть, - моя судьба.)

Писать же в стол, для себя… Если только - очень большую, очень просторную вещь, но никак не сценарий с его узкими рамками.

Люблю свободу во всем.

Раньше делал так: просто садился за стол и выпускал из головы вереницу свободных ассоциаций, подставляя под их водопад услужливую шариковую ручку. Свобода у них разнузданная, почти вакхическая. Выпустив все, отстранялся, отодвигался, разглядывал с интересом. Ассоциации, едва ступив на бумагу, заводят хоровод, держась за руки и пританцовывая. Сильные задают темп, слабые тянутся следом, мелко перебирая ногами. А посредине, в их коловращении, ритме и гаме вырастает Нечто… Что это? Откуда взялось? Сверху - от дыхания даймона-вдохновителя, снизу - от интимных погребов подсознания, извне - от уколов и ароматных ветров природы? Не знаю. Взращенные на моей боли, ассоциации крепки, как выдержанное вино, и крепко хранят тайну.

От их вина голова кружилась, и мир расширялся. Стены комнаты разбегались во все стороны.

Позднее перестал опьяняться, обретя некую зрелость и ответственность. Пришло ощущение, что я не пишу, но дописываю. Все, что творится вокруг меня - недо… Недодумано, недосказано, недослеплено. Инерция оборванной на середине песни заставляет шевелить пером, и усиленно вглядываться внутрь, и озираться по сторонам.

Впрочем, в последнее время я ничего не пишу. Кроме писем Альбине. Весь мой творческий потенциал уходит ныне в эти обильные еженедельные листки. Пишу под копирку, ибо мысли и образы, которые рождает во мне наш удивительный диалог, когда-нибудь вольются в плоть книги, давно ожидаемой. Главной и единственной моей книги, как я понимаю.

У Пигмалиона ожила одна Галатея. Нескольким каменным девушкам он при всех усилиях не смог бы вымолить жизнь. Так и я, наверно, полностью выскажусь, выложусь, вдохну душу лишь в одну книгу.

Только вот необходим толчок для ее написания. Болевой толчок, и очень сильный, это я знаю по опыту. Не потому, что творчеством мы зачастую пытаемся заглушить голоса внутренних ран и царапин, усмирить реющий под лобной костью ужас. Нет. Просто познание, как правило, идет толчками, квантами боли и света, болевого света. Во всяком случае, у меня.

Творить же - на нынешней моей, потрескавшейся от частых ударов лбом, ступени - можно лишь, познавая.

Писать - схватывать открывшиеся, влажные и свежие истины и закреплять их, одевать в слова. Слова - на порядок плотнее, грубее того, что они воплощают, и оттого-то с ними всегда проблемы. Немота или кашель - самые привычные для меня состояния.

Гениальность стучит в виски, как невыловленная рыба. Ей не хватает только таланта, только силы голоса, чтобы раскрыться, высвободиться. Толчется изнутри, давит на виски, на глазные яблоки, неугомонная и беспомощная.

Впрочем, вовсе это не гениальность. Просто - дух, томящийся бездействием и немотой. Порой он не только толчется и топчется, но и, отчаявшись, толкает на странные поступки. Как того японца. Крепко врезался в память художник-японец, расстеливший однажды на мостовой квадрат холста и сиганувший на него с 17-го этажа. Получилась картина. Предел самовыражения…

Сегодня приходили девочки от Георгия. Узнать, не заболел ли - так долго не прихожу на общение. Как славно жить без телефона: будь он у меня, они позвонили бы еще неделю назад, и пришлось бы объяснять, путаясь и запинаясь, стараясь никого не обидеть, и тем не менее непоправимо обижая, отчего я не могу больше приходить к ним. Без телефона объяснить это легче.

Они сразу, как я и ждал, встопорщились и каждое слово против Георгия воспринимали как личный, смертельно оскорбительный выпад. Я подбирал слова. Стелил очень мягко. Почти с благоговением, принятым в их среде. Ни слова о тщеславии, гордыне, - упаси Боже! - о безднах… Георгий - солнце, сердце. (Раскрытая четвертая чакра, анахата - это уже по теософской привычке отмечал про себя.) Все стекается к нему в общине, и все от него берет начало. Но отчего многие приходящие спустя какое-то время уходят? Остаются единицы, в основном женщины без мужа и детей, обретающие здесь семью, а в Георгии - объект для любви и заботы. Оттого что Георгий ограничивает - своим умом, талантом, богословскими изысканиями, - нельзя хоть в чем-то состязаться или быть вровень с ним, это всегда пресекается, очень мягко, но пресекается, слово его и мнение - всегда последние, беспрекословные. И склонные к мышлению и творчеству мужики уходят - на свободу. Хоть и с болью уходят: совместная молитва, трапеза по типу первохристианских, духовное причастие, братско-сестринская нежность и забота - это очень много и очень редкостно в нашем мире, но… свобода дороже. Честнее. И супружеские пары уходят - строить тепло и совместные молитвы в своей семье, изнутри. Конечно, уходят уже не такими, какими пришли, и даже недолгое пребывание в общине меняет человека, обогащает его, конечно, все это не зря…

Девочки принесли яблочный пирог и утюг. Видно, в достаточно неприглядном, неухоженном виде я всегда являлся к ним. Утюга у меня действительно нет, они угадали. Старый сломался, а новый уже не купишь. Я попросил их забрать все это назад. Они гордо и горько отказались. Ну хотя бы утюг заберите! Он пригодится кому-нибудь из вновь прибывающих холостых братьев… Они выходили в прихожую, старательно отворачиваясь от меня и от принесенных пакетов, которые я неуклюже тащил за ними.

Больно обижать людей: накалываешься на отраженную от них, причиненную им тобой боль. И она крутится внутри кочующей пулей. Больно, стыдно, тошно… Но что я мог сделать? Заплакать, покаяться, отказаться от своих слов?

Я извинялся, но это было мелко, они не слушали.

Замечательные девочки. Не совсем девочки: одной тридцать два, другой тридцать пять, но это не важно. Не раз у меня вспыхивал нехороший вопрос: кому они служат на самом деле, Богу или Георгию? Кто важнее и больше для них, Христос или их "брат и отец"? Но вот же - они и ко мне пришли, и я для них брат, не только Георгий…

Я чуть не плакал, когда за ними захлопнулась дверь. Крепко сроднился за два года. И для меня их община стала семьей, ибо я - одинокий мужчина без жены и детей, они мои сестры, я люблю их, и Георгий брат мой. Мука моя.

У них тепло.

Подобную теплоту раньше - в дохристианской жизни - я ощущал, лишь напившись. Не один, а в компании двух друзей. Выпивать всегда надо втроем, потому что трое - идеальное число для вырастания пронзительной и быстрой приязни. (Теперь, будучи теософом, я знаю, что треугольник - лучшая фигура для медитации.) Двое, оставшись наедине, любят друг друга, только если они любят. Четверо не сольются в едином общении никогда, так как один будет лишним. Только трое! В восхитительной власти хмеля, не переступая той грани, за которой начинается хаос, свободно паря и раскачиваясь в снова родном, нестрашном и теплом, как до рождения, как в материнском чреве, мире… и волны разговора чуть колышут атмосферу печальной, щемящей приязни. "Я люблю, когда меня окружают люди, которых я люблю. Давайте выпьем за то, чтобы такие люди всегда были…"

У Георгия не пьют. Не курят и не влюбляются - чистейший монастырь. Но атмосфера приязни - дай Боже.

Приходишь в любом состоянии, в любом раздрызге с собой - и тебе помогают. Помогают, просто приняв в свое число, окружив своей аурой, которая греет и исподволь исцеляет.

Просто-напросто там, в общине, все они обнаружили друг в друге бессмертную душу. Кто совершил это открытие в двадцать лет, кто в сорок. И с тех пор радуются этой находке.

Девочки ушли, и разнылось застарелое одиночество.

Не то что жены и детей, даже друзей нет. И, верно, уже не будет. Кажется, Ганди сказал, что хотящий дружить с Богом должен быть одинок либо - дружить со всеми.

Какая усталость от всего этого, Господи. Или наоборот: от усталости делаешься никому на свете не нужным?

Усталость похожа на мудрость. Их можно запросто спутать: кончаются жизненные силы, прекращаются внешние движения, порывы и прыжки, остаются одни внутренние. Я больше не чудаковатый, вызывающий смех бородатый ребенок, вечно попадающий впросак, потому что устал до последней степени. Для меня стали одинаково значимы все времена года, лето ничем не лучше зимы. А это вернейший признак изношенности чувств, и надежд, и азарта.

А когда-то летом я не умел ходить спокойно по полям и тропинкам - так и тянуло в бег, но простого бега было мало, мускулы плеч томились и звали вниз - им словно был знаком перебор ногами, перестук копытами - вниз! Мчаться, скакать на всех четырех, наращивая скорость, безудержным вольным карьером (как мягко пружинит под копытами луговая земля!)… Летом так хотелось назад, в глубь времен, в бытие лошади, или зебры, или бизона.

"Не разнять меня с жизнью, ей снится - убивать и сейчас же ласкать…" Падать в короткую, по-майски чистую траву, в июльское сено, сентябрьские хрустящие листья… подметать их своими волосами. Вот только бы чуть меньше убивать и чуть больше ласкать… А впрочем, за все спасибо, верно, мальчонка? - спросить у маячащего подле глаз насекомого, перламутрового тонконогого зверя. Нежно поймать его и поднести к себе. Лицом к лицу. Кто дольше выдержит взгляд. Маленькое зеленое лицо - само бесстрастие. И в то же время - деловое, нетерпеливое движение ножками…

Но теперь даже летом я хожу шагом, степенно передвигая ступни. Я выдохся к тридцати пяти годам. Сутулое, анемичное существо мужского рода, отныне лишь отрабатывающее свою карму, отдающее неведомые долги прошлой жизни. Забывшее, что такое страсть, любая. Обессилевшее для авантюр и искрометных игр. Одно ментальное тело, тело рассудка, во мне еще живо.

Дальше