Новая книга замечательного русского прозаика Александра Покровского "Кубрик" состоит из рассказов, которые именно там и надо рассказывать, высвобождая речь, русский язык (в прямом и переносном смысле) от законов соподчиненности и строгости. Этим законам подчиняются внешне, но внутри себя – противоречат. Так как хотят жить, а не выживать.
Сочный язык, рискованные анекдотические ситуации, комизм и отчаяние персонажей, – делают эти "фривольные" рассказы настоящим литературным произведением.
А. Покровский – автор многих книг ("…Расстрелять!", "Кот", "Бегемот", "Калямбра" и др.), по его повести "72 метра" был снят знаменитый блокбастер, которому сопереживали миллионы.
Александр Покровский
Кубрик
про кубрик
Кубрик – это внутреннее, жилое помещение корабля. Это такая большая, общая спальная.
Там койки двухярусные и масса закуточков, темных углов, и так много всяких поворотов, выступов, что всё это тревожит, страшит. Кажется, что кто-то там обязательно тебя поджидает – там, за поворотом, за спинкой койки.
В кубрике происходит разное, возможно всякое. То, кто возится, борется с кем-то под ободряющие крики болельщиков, то кто-то спит в неурочное время, воспользовавшись тем, что с прохода его не видно.
А кто-то пишет письмо, пристроившись тут же на койке.
На старых кораблях в кубрике матросы еще и ели. Был обеденный стол, бачок, который на него ставился – алюминиевый такой – и из него, назначенный "бачковать", то есть, раздавать пищу из бачка, раскладывал ее по тарелкам. Потом, бачковой собирал все тарелки и мыл посуду.
Каждый день бачковой менялся – это был суточный наряд.
Самое сложное – это отмыть посуду – мыло-то хозяйственное, а с водой плохо, не очень ее много и она не горячая – вот бачки и отмывались еле-еле.
Проверяли их чистоту так: пальцами проводили по внутренней поверхности – скользит или не скользит, а потом нюхали – не воняет?
В кубрике крутили кино. В море показывают кинокартины – развешивается экран, налаживается кинопроектор.
В кубрике много чего – и было и есть.
В кубрике, ночью, происходят разборки, драки.
В кубрике судят пойманного вора. Вдруг начинают пропадать вещи – часы, деньги – завелся вор. Все мгновенно начинают подозревать друг друга, становятся неразговорчивыми, хмурыми, злыми.
И тут ловят вора – каждый старается дотянуться до него и ударить.
Его бьют за воровство и за то, что, пока его искали, все истомились душой, подозревая друг друга.
А это самое тяжелое томление и вот оно завершилось – есть вор! Его бьют с упоением.
А могут и за борт выкинуть. Тихо, ночью – только всплеск. И зачем он воровал?
Часто вор не может это объяснить. Зачем ему всё это, ради чего?
В этом есть что-то детское, и того времени, когда дети играют с одними детьми и не играют с другими. Неизвестно почему. Просто не любят дети одних и любят других.
А те, другие хотят чем-то выделиться, пусть даже любым, самым нелепым образом.
Им хочется обратить на себя внимание.
Вот и воруют.
Часы. Кому нужны – пять, шесть, семь часов? Старых, с истрепанными, кожаными ремешками?
Но бывают и настоящие воры, злые, верткие, зубастые. Они знают, что их ждет при поимке и всё равно воруют. Их бьют, а они только вертятся на палубе, успевая отвечать на удары. Это самые темные порождения кубрика. Это палубные крысы – безжалостные, наглые. Их бьют до смерти.
А еще кубрики – это гитара, это посиделки, это разговоры, это мысли о доме перед сном, это лица родных, слезы, шепот, мечты, тихие песни.
Кто-то поет. Ни одной героической песни, только лирические.
Или свои.
В кубрике любят сочинять.
1
Эй, Русь невозможная или же невообразимая!
Сколько в тебе всего!
Ты – словно старый босяк, что никак не бережется и после горького застолья валится на спину на глубокий снег.
Ничего не жаль тебе и никого тебе не жаль.
Полноте, знаешь ли ты, что мы живем рядом с тобой, что живем, ходим, дышим?
Может, и знаешь, но, скорее всего, не ведаешь ты и вовсе о существовании нашем.
Не нужны мы тебе, не нужны, не нужны, Русь ты наша невозможная – все овраги да овраги, холмы да редколесье, непроходимые топи, тайга, реки, скалы и березы в осеннем золоте, пашни и города, города, города, тухлые подвалы домов, а на заборе видна надпись красным: "За Россию!", а под ней мусор грудами и, конечно же, гимн.
Гимн великой страны.
Все играют его и играют…
Эх, горемыка! Это, в сущности, и есть твоя родина, и ты, возвратившись в родные места, ищешь глазами покосившиеся дома, старые двери, скамейки и другие приметы из детства. Именно эти приметы и заметы сердечные любезны взгляду твоему, и ты огорчаешься, если их давно уже нет.
Будто нет части тебя. Уж сколько лет. А ты и не подозревал. Оттого и больно тебе.
Так что велико желание оставить все как есть. Глубинное это желание. От сердца.
Оттого и радостно тебе, если все эти приметы обнаруживаются на своих, обжитых местах!
Вот открываешь дверь какую-то, а там – медведи, рыси, шубы, шапки.
Другую дверь, а там у нас царь-батюшка, обязательно, всенепременно справедливый, и бояре, болеющие за что-то душой.
За третью дверь хвать, а там – жемчуга бесценные, изумруды да злато, и зерна амбары, и семужка, и икра белужья, армяки да кокошники.
И снег – пушистый, чистый!
А пляски? Как грянулся оземь! А потом встал да и пошел, пошел, пошел коленца выделывать, покуда в груди еще есть дыхание.
А песни-то у нас какие! Песни-то, Господи! Ой-ей-ей! И ведь поют же, поют! Не оскудела еще земля русская! Велик еще ее дух!
А вот и слышится дрожь. Чу! То конница понеслась, тучей, тьмой, свет белый собой застилая, и Пересвет с Челубеем-богатырем сцепились, скатились, и копья, стрелы, мечи, лязг и грохот. Сеча! Сеча великая! И до горизонта! До горизонта все! В человечьих костях!
Русский булат! Тебе ли не воздали по заслугам? Тебе ли не отлили памятник, не усыпали его самородными каменьями?
Кто еще не воспел тебя? Разве что один лишь я, когда в темноте, в смраде, в поту кузни, когда спереди – жар нестерпимый, а со спины мороз щиплется.
А вот и русский штык, запрещенный везде, как и пуля "дум-дум", потому что рана от него не заживает, и как войдет он в тело незатейливо, так и выдернется из него, выворачивая все наружу розочкой к чертовой матери!
А вот и поле! Поле широкое! Какой простор для души и для глаз!
А вдох от него какой! А рассвет в нем, единственном, по-настоящему ценный!
Кто не любил тебя, кто не гляделся в тебя, замирая от восторга, когда душа рвется и просится в невыразимое, непобедимое далеко и непонятная томит ее истома.
А вот и "Ура!!!" – ужасающий, неистребимый вой, покоряющий все пределы!
А вот и танки, самолеты, автоматы, калашниковы, ракеты, корабли, лодки и гагарины с титовыми.
Не забыть все это…
А все почему?
А все потому, что живы приметы – пришел через пятьдесят лет, и вот оно: те же перила без пролета, подъезд – краска облупилась, и скамеечка.
А выбоина на дороге, ну будто вчера ее оставил – на том же самом местечке.
Русь! Вот она Русь! Глядит изо всех на тебя щелей! И бабы, гребущие картошку руками, словно железными вилами, и редкие молодицы, и околица, и покосившиеся, осипшие избенки, и деревни, по колено чернозем, и пыль, и слякоть, и коровы-кормилицы, и осень студеная, и тигры, тайга, и горы, и седой Урал – непременно батюшка, и Волга – неизменно матушка.
ВСТРЕЧАЙ
Всякие встречи готовит нам паршивица судьба, и тут уж ничего не поделаешь, не попишешь, тут можно только смиренно сложить на животике ручки и, скосив глазки влево, сказать: "Ах!"
Старшина гауптвахты прапорщик Грицко, Сергей Прокопьич, ел медленно.
Глаза его при этом слабо романтическом процессе, подернутые скорбью, становились маслеными, и тусклый блеск их напоминал о мерцании капель мазута на водной глади.
Рот же его воспроизводил звук, родственный похрумкиванию кабанихи в кустах персидской сирени, но только он был неизмеримо нежнее.
Крошки от хлеба он ронял на несвежую флотскую грудь. Они потом сами скатывались на тощие бедра и норовили спрятаться в складках брюк.
Во время еды он почему-то тихонечко ерзал на стуле, так, словно пытался уберечь свое дефиле, в смысле жопу, от укусов невидимой канцелярской кнопки.
После еды он осматривал камеры гауптвахты, полные обитателей, – их еще не разводили на работы.
Дух в камерах стоял такой, что он неизменно говорил: "Насрали тут, вонючие сволочи!" – и всегда добавлял нескольким самым пахучим арестантам несколько дополнительных суток ареста.
Его не любили даже дятлы на окрестных деревьях.
Редкий дятел, долетев до Сергея Прокопьича, не поворачивал назад, крича от ужаса.
Собаки в его присутствии выли, как по усопшему, дети плакали, кошки шкрябались и пытались удрать.
Боялся наш прапорщик только свою жену, Дину Григорьевну Грицко – высокую ревнивую даму неполных тридцати лет от роду.
Грозный вид ее: брови в пук, губы в гузку – вызывали в нем крик: "Да, дорогая!"
Однажды она уехала летом отдыхать на юг. Не то чтобы она вообще никогда не отдыхала, просто впервые это не случилось в сопровождении верного Сергея Прокопьича.
Через неделю он получил по телеграфу следующую телеграмму: "Срочно встречай, день-час-поезд-вагон, твоя Дина!" – после чего он точно в означенное время был на вокзале точно у двери того самого вагона. Он еще удивился: как это она взяла билет на проходящий поезд, идущий потом из Мурманска в город Никель, но то, что она приехала значительно раньше установленного срока, его, похоже, совсем не насторожило.
Он стоял с цветами. То был букет нежнейших гладиолусов. Поезд остановился, вышли все, а жена все не выходила. Уже отправляется скоро, а ее все нет и нет. Приученный к строжайшей дисциплине старшина гауптвахты стоял и нервничал.
– Ты, что ли, Грицко Сергей Прокофьич будешь? – спросил его какой-то детина, свесившись с подножки.
– Да! – сказал наш прапорщик.
В ту же секунду он получил потрясающий удар в нижнюю челюсть. Он улетел, успев в неожиданном расслаблении тучно наколоколить в штаны, а букет гладиолусов какое-то время, казалось, еще висел в воздухе. Потом он распался.
Поезд не спеша тронулся в путь. На опустевшем перроне, запоздало рождая унылую вонь, все еще лежал старшина гауптвахты, сраженный подлым ударом в нижние зубы.
Дины Григорьевны не было в том вагоне.
Телеграф и наемный удар обеспечили ему бывшие обитатели гауптвахты, уволенные теперь в запас.
Вы спросите, а при чем же здесь то, как он ел, похрумкивая.
Отвечаем: он так больше никогда не ел, а вот привычка ерзать на стуле у него сохранилась.
НА СМОТРЕ
– Ссать хочется.
– Интересно, почему в строю так часто хочется ссать?
– Это от осознания значимости момента.
– Как бы песню не запеть.
– Гимн вы сейчас споете.
– А разве его надо знать наизусть?
– Нет! Его надо знать близко к тексту.
– У меня ни рубля в кармане.
– А разве будут проверять карманы?
– Пиздец подкрался незаметно.
– Наконец-то я знаю, как зовут нового начальника штаба.
– Не напоминайте мне о нем, а то у меня разовьется сифилис.
– Вчера приснилось, будто наш командир делает мне минет.
– Дурак! Я только что о сладком подумал!
– Вы не знаете, когда эта бодяга закончится?
– Она еще даже не начиналась.
– У меня там будут перспективы роста!
– У тебя там клитор вырастет до земли и, как слепой палочкой, ты будешь ощупывать им перед собой путь.
Это офицеры стоят на строевом смотре и разговаривают.
Потом один из них, спохватившись, сбрасывает туфлю, помогая себе только тем, что упирает задник одной туфли в носок другой, а потом он ногой в носке, балансируя, протирает себе другую туфлю – это он не успел до смотра себе туфли почистить.
КИТЫ
А хорошо, когда человек думает, мыслит, размышляет, и плохо, когда у него с этим делом ничего не получается, то есть плохо, когда он к этому не расположен.
Старший лейтенант Гераскин Валера зевнул так, что обнажились клыки.
К мышлению он был совершенно не приспособлен, потому в училище перепробовал множество должностей. А потом его прикрепили к политотделу, где он собирал различные подаяния. Умрет кто-либо или же помощь какая нужна, сейчас же на сборы отряжается Валера, который всякий раз составляет список офицеров, а потом отправляется обходить всех по этому списку.
А еще в училище был известный шутник старший лейтенант Миша.
Миша скучал. Уже два часа.
А потом он включил телевизор, и, как только засветился экран, телевизор ему объяснил, что в бухте у берегов Аляски уже трое суток замерзают киты и люди борются за их спасение.
– А мы-то почему не боремся? – спросил Миша у себя и у таких же, как он, окружающих. – Это неправильно! Надо бороться!
И он сейчас же голосом дневального по телефону передал Валере Гераскину приказание начальника политотдела начать сбор денег на спасение китов.
В этот момент Валера как раз зевал. Зевнув, он сказал короткое слово "Есть!" и принялся составлять список офицеров. Составив список, Валера лег на маршрут обхода.
Услышав, что по приказанию начальника политотдела собирают деньги на китов, народ забеспокоился.
Нет, в том, что политотдел и его начальник в силах организовать сбор денег на спасение морских чудовищ у берегов Аляски, никто как раз не сомневался, но все забеспокоились насчет сроков исполнения: ну да, деньги соберем, а как же к этому времени киты?
– А кстати, – спрашивали многие, – а кто уже сдал?
Валера всем объяснял, что со сроками все в порядке, к китам успеют, полетят самолетами-пароходами, а вот денег пока еще не сдал никто.
– Как же так? – говорили многие и не сдавали денег.
В конце концов Валера отчаялся.
– Никто не сдает на китов! – доложил он начпо.
Он ворвался к нему в кабинет белый от ответственности.
Начпо снял очки и уставился на Валеру поверх своего стола.
– Список я составил, но никто пока денег не сдал! А сроки?
Тут Валера посмотрел на начпо, как на заговорщика, и проникновенная гримаса исказила сразу все черты его лица.
– А сроки-то как? Киты же замерзнут!
Начпо сидел неподвижно, боясь шевельнуться.
– Если такими темпами пойдет сдача, то я за это не несу никакой ответственности, – Валера отстранился и надулся от гордости за порученное дело.
Постепенно начпо стал что-то понимать, и страх его начал проходить.
– Где у нас сейчас находятся киты? – спросил он не без интереса.
– На Аляске! Где ж им еще быть? – азартно махнул рукой Валера куда-то в угол. – Они там вмерзли во льды! А народ – сами понимаете! Так что без вас никак!
Очевидцы тех событий уверяют, что начпо, как гигантский кенгуру, выпрыгнул из-за стола одним махом и сейчас же набросился на Валеру с криком:
– Дурак, блядь, дурак! Господи! Ну какой дурак! Тьфу! Дурак! Ну хоть бы раз! Мозгами! Ничего же такого особенного в этом нет! Всего лишь надо думать мозгами! Серыми! Такими! Извилинами!..
Валера вышел от него красный. Говорят, он постоял-постоял перед дверью, а потом сказал врастяжку: "Не по-ня-л!" – и вернулся опять к начпо.