Но поскольку такого не отпускалось, она сама жила двумя этими жизнями и потому всегда была… ну как бы это сказать?"…Я шагаю по канату, что натянут туго-туго между смертью и обычной нашей жизнью дорогой…" - было у нее одно такое стихотворение, собственное. Вот, значит, как-то так - НА канате… НА струне… КАК струна… между - между… Действительно, как объяснить; что такое ДВЕ ЖИЗНИ СРАЗУ, КОЛИ ОНИ НЕ ДАНЫ ТЕБЕ БОГОМ, А ТЫ ВСЕ ЖЕ ЖИВЕШЬ ИМИ, ВТИСКИВАЕШЬ, ВМЕЩАЕШЬ ИХ В СВОЮ ОДНУ?
А у него была просто - одна жизнь.
Он давно все для себя делал сам, и у него все очень хорошо получалось: стирал, гладил, штопал. Но… это вовсе не потому, что жена и дочери ничего для него не делали, нет. Все делали, но он как-то потихоньку отвел их от всего своего…
Почему? Трудно было сказать…
Он и для дома много делал и все умел. Он, например, очень хорошо готовил, особенно хорошо у него получалось жаркое, хотя он никаких специй, как жена и дочери, туда не клал, и еще он каким-то особым способом обжаривал кур и делал бесподобное блюдо из куриных потрохов.
А, может, ему все же нужна была другая жена? Ведь не каждый может жить рядом с человеком, у которого две жизни сразу и который вот так шагает по канату! Но кто же мог это знать? Никто. Впрочем, как же? Он сам!
А САМ ОН ТАК НЕ СЧИТАЛ.
…Да, так вот - носки…
Тут вышло такое, что даже им, доктором, оказалось непредсказуемо: ноги мерзли и в носках из собачьей шерсти.
Вначале он решил, что из-за новых этих пушистых носков ногам в сапогах просто тесно. И он решил растянуть сапоги, сделать их свободней или даже заказать новые, и идти на примерку именно в этих носках, но ничего делать не стал, так как оказалось, что ноги мерзли даже в теплых просторных унтах, надетых на эти носки.
Но все равно он очень любил их.
…Да, надо было давно бросить курить. А тут вышло, что он действительно бросил и целых два месяца не курил, и уже знал - бросил навсегда, - до того он много раз бросал, но начинал снова, а тут точно бросил, а все равно - инфаркт…
Был он нетипичным, особенно начало, да и другие болезни наслаивались, путали, так что поставить сразу точный диагноз было трудно, но подозрение на инфаркт было сразу, хотя больной это игнорировал.
Вначале никаких болей в сердце не было, а была какая-то слабость, одышка-не одышка, но странное какое-то дыхание временами. Один раз после приема валидола дыхание сделалось легким, и тогда все сомнения исчезли, и тут же сделали кардиограмму. О ней, конечно, разговор шел все эти дни, но больной слышать о ней не хотел и запретил вызывать кардиобригаду… И вот - ишемия (недостаточность кровообращения)… Инфаркт это мелкоочаговый или рефлекторная какая-то ишемия - сказать было трудно.
Нужна была ЭКГ-динамика, анализы всякие, то есть лучше всего было лечь в стационар, вернее, НУЖНО БЫЛО, но в стационар он не хотел и не лег, а уговаривать было бесполезно.
Из 18 дней, которые он пролежал дома, были у него такие явления.
Боли в сердце, но какие-то чудные: болело в глубине левого подреберья, - то ли действительно сердце так болело, с такой отдачей, то ли не сердце, а болел желудок, что у него бывало, то вдруг тошнило и странно как-то ныла спина… Его снова уговаривали лечь в стационар, и он снова отказался. Кардиограммы, правда, стали почти нормальными. И тут, именно сейчас приступ печеночной колики. Жена боялась, что это абдоминальная (брюшная) форма грудной жабы, но кардиограмма оказалась вообще нормальной, приступ же быстро снялся инъекцией но-шпы, а на утро появилась небольшая желтушность склер, то есть, действительно, это была печеночная колика, а не сердце. К счастью, она на этот раз больше не повторилась.
Через 18 дней ему вообще стало лучше - все болезненные явления почти прошли, кардиограммы оставались нормальными. Ему разрешили ходить, постепенно осваивать лестницу.
И вдруг - мерцание!* Тахиформа! Свыше 200 ударов в минуту! Ни с того, ни с сего!
Сколько раз жена слышала этот сердечный бред** и знала, что делать и делала, и снимала мерцание, а тут растерялась страшно. Короче - теперь уже госпитализировали без всяких разговоров, и - на носилках. Несли соседи.
Вначале все набежали в прихожую, и как жена ни пыталась создать нормальную психологическую обстановку - нервно было ужасно… Открытые двери… Шепот…
Мерцание после госпитализации сразу же прекратилось - внезапно, как и началось - само по себе, без всякого лечения, но на 2-й день после него на кардиограмме был виден настоящий инфаркт.
В первую ночь жена оставалась с ним в больнице. Тревожно было и непривычно, что в больнице лежит не она, а он, и что не он сидит возле нее ночь (ночь!.. - сколько ночей, Господи…), а она…
Впрочем, спал он спокойно и крепко, сердечный ритм оставался правильным - жена все время тихонько проверяла по пульсу, а один раз, не утерпев, приложила к сердцу фонендоскоп - послушать. Все было в порядке: сердце работало в ритме вальса. Эти удивительные слова она как-то прочла в одном рассказе Лилианы Розановой и записала в особый свой алфавитный блокнот на букву "С", - по первой букве фразы.
У самой Лилианы, дочери известного писателя моего детства, автора "Приключения Травки", было больное сердце, из-за чего она умерла совсем молодой, оставив всего одну книгу, но с такими горько-радостными стихами и рассказами, с такими пронзительными, что и одной такой вполне хватило бы и для долгой жизни.
Название рассказа Лилианы "Процент голубого неба" тоже было вписано в заветный блокнот - на букву "П". Вместо слова "процент" стоял его знак - %.
Несмотря на то, что все сейчас было хорошо, жена металась душой, да и так металась: спать не могла, лежать не могла, то и дело подходила к койке мужа, смотрела к а к спит, слушала к а к дышит…
Любую кровать он называл "койкой". И еще говорил: "заправить"… "Заправил койку", "надо заправить койку"… Так вот осталось - с войны, с армии…
Тоны его сердца всегда были приглушены и не часты, - очевидно, у него была врожденная брадикардия: 50–60 ударов в минуту. Но когда во время бессонницы, уже не зная, что делать, куда деваться, я ложилась иногда на его руку, никогда этим его не пробуждая, всегда в надежде: "сейчас усну", всегда несбыточной, сердце, через руку, звучало громко и гулко, и, казалось, часто. Она слушала, механически считая удары, но вскоре отодвигалась - не любила долго слушать. Почему - она не объясняла и себе, не любила, и все. Но как-то ее внук, тогда шестилетний, объяснил.
Однажды, лежа на диване, он случайно обнаружил ладошкой свои сердцебиения. Он спросил: "Сердце, да?" Она сказала: "Да". "А оно всегда так будет?" Она не успела ответить: внук быстро убрал руку с сердца, вскочил с дивана и, убегая, крикнул: "Ладно, бабушка, ладно…"
Он все понял - дети гениальны, - но осознать всего не мог и, интуитивно боясь осознания, не желая его, убежал: вдруг бабушка захочет все разъяснить?
Вот и я не любила… Бьется, и хорошо, и слава Богу ("Ладно, бабушка, ладно…")…
Выходит, если искать чуда, если действительно его искать, то это звуки сердца.
В ритме вальса… 3/4…
ЕГО СЕРДЦА.
Господи, о чем только не думалось, не вспоминалось сейчас…
Один раз после ремонта они поехали в универмаг - купить материал на шторы в прихожую: задергивать вешалку.
Было многолюдно, душно, и ей стало нехорошо, но материал на шторы они успели выбрать. Он попросил у продавщицы стул, усадил жену и пошел в кассу.
Я оказалась почти за прилавком и хорошо видела разворачиваемые ткани и руки с чеками.
Подошел муж и тоже протянул чек.
Продавщица взяла их рулон, но тут чья-то поспешная рука протянула свой чек.
Девушка отложила взятый рулон, взяла два других - алый и белый - и стала быстро отмеривать. А… кто-то брал уже такие отрезы… Ну да, брал…
Алый был не просто алый, но с особой глубиной, с темным каким-то отливом.
Продавщица завернула алый в белый, потом все это в серую бумагу, отдала в руки и снова взяла их рулон.
"Какое бы вышло нарядное, праздничное платье, а белый - на простыни, простыни почти все износились, да и люди берут, понимают"… - и она стала делать мужу знаки: дескать, возьми и нам! Он вначале не понял, тогда она громко шепнула:
"Возьми и нам такое". Он услышал, махнул рукой: "Да замолчи ты!". Разозлился.
"Ну и зря", - сказала она.
Он взял сверток, и они пошли из универмага к своей машине. "Ты почему такой вредный?" - спросила она. "Ах, да замолчи ты, ради Бога! На гроб берут!"
…Один раз, когда они собирались на работу, она увидела его в прихожей - через открытую дверь спальни, где одевалась. Он был уже одет, так как выходил пораньше - прогреть машину. Он не видел ее. Она же видела, как он старательно и очень серьезно надевал на пальто через плечо и большой живот выменянный планшет, который в общем-то ему и не был особо нужен, как сдвигал его с живота на правый бок и как, довольный, пошел…
Вспомнилось, как после очередной бессонной ночи она сидела в их средней комнате, кабинете, и что-то выписывала из книги. Было тихо. Вдруг из кухни раздались звуки радио. Они, хотя и были негромкими, раздражали ужасно. Все раздражало после этой ночи. И тут раздался еще один звук, тоже из кухни и тоже страшно раздраживший ее, тем более, что она не понимала, что это за звук был.
А это был звук его бритвы.
"Какое счастье, - думала она сейчас, стоя возле него, - он бреется!"
Он - бреется.
БРЕ-ЕТ-СЯ!
"БРО-ЕТ-СЯ"!! И внезапно звуки бритвы стали большими и заполнили весь мир.
Когда они находились в нейрохирургической клинике Новокузнецка, - она была очень тяжелой после неудачной московской операции и теперь ожидала вторую, которая должна была как-то исправить работу знаменитого профессора - чуть ли не самого главного нейрохирурга страны - муж (в Новокузнецке он был вместе с ней, ухаживал за ней, помогал во всем) читал ей на еврейском стихи Овсея Дриза. Читал и тут же переводил, так как она еврейского не знала. Он знал, потому что родился и жил до войны в еврейской деревне, где закончил семилетку.
С тех пор он помнил язык, хотя, когда лет 15 после войны открыл на еврейском сборник Шолом-Алейхема, вначале читать не мог, но вскоре все вспомнил и читал хорошо, а вот говорить на еврейском ему больше не пришлось, - родителей и всех его родных в 41-м расстреляли немцы, а теща, хотя и помнила много еврейских слов и многое понимала, говорить не могла. А больше никого почему-то на его пути не встретилось, с кем можно было бы поговорить…
Он хорошо знал и украинский, потому что десятилетка у них была уже украинской, да и жили они с украинцами, дружили с ними - большое украинское село было совсем рядом, через речку; неплохо, тоже со школы, помнил немецкий, так что в армии раз был даже переводчиком, а когда после войны жил в Ташкенте, довольно быстро обучился узбекскому.
А вот жена к языкам была неспособна.
Взять с собой в Новокузнецк сборник Дриза решила она, потому что любила его, зная, конечно, на русском, и любила, как муж читал на еврейском, и, главное, как переводил. Тут у него появлялось большое и особое обаяние, которое в обычной жизни ему как раз не было так уж свойственно.
Этот сборник, красиво изданный, с портретом и суперобложкой случайно купила старшая дочь - прямо накануне их отъезда. Дриз в высоком черном свитере был похож на Высоцкого. С тех пор она навсегда запомнила одно стихотворение и сейчас, прислушиваясь к дыханию мужа, механически повторяла строчки из него:
"Ломир зих швэрн, Шарл"*, "А мэнч аф а мэнчн дарф гофн"…** Все стихотворение в дословном переводе мужа звучало так:
Давайте себе поклянемся, Шарл,
Если такое случится,
Когда тебе захочется плакать,
Чтобы мне не хотелось смеяться.
Давайте себе поклянемся, Шарл,
Человек на человека должен надеяться
Если у кого-то что-то заболит,
Пусть другой не сможет уснуть.
У него никогда не было бессонницы, он всегда спал хорошо: только ляжет и спит.
Просто у него как-то не выходило нормально спать.
7 лет армии, включая 4 военных года, а он радист первого класса - какой сон!..
Со студенчества уже ночные дежурства - медбрат в неврологической клинике, а там всегда тяжелые постельные больные… ну а потом - хирургия. А какая хирургия без ночных дежурств! Да и семья уже была - четыре человека, вскоре пять, а зарплата у них с женой небольшая, совсем, можно сказать, маленькая…
Бывало, он брал по 12, по 14 ночных дежурств в месяц, а хирургия у них экстренная круглосуточно и круглогодично и - вместе с травмой. А об отгулах тогда и речи не было.
И выходило, что когда он дежурил в ночь, днем у него была обычная, своя, работа: плановые операции, перевязки, обходы… А потом сразу - эта ночь… С утра же и весь день после - снова своя работа… 36 часов подряд…
И так - почти через день.
Он еще старался и все суточные праздники брать, так как праздники оплачивались вдвойне. Да и любил он свою работу, всю ее любил, и дежурства тоже, да и здоровый был, молодой.
Когда он приходил домой, он, бывало, не шел есть, пока не расскажет теще, какие операций сегодня сделал и как сделал - каким методом-способом, как резал, как шил - каждый шаг. И даже рисовал все на листке - весь ход операции. Теща надевала очки, садилась, если до того, скажем, лежала, и молча, внимательно слушала, смотрела рисунок.
Она знала всех его больных по фамилиям и судьбам.
…Ах, сон!.. Он часто говорил жене: "А ты полюби свой сон! Ты же свой собственный сон не любишь! Снотворные!.." Она сердилась, но понимала, что муж был прав. А он…
Когда, бывало, на самом сне тихонько скажет ему няня: "Вставай давай, вострый (острый) привезли", - он вскакивал, словно не спал, и бежал в приемный покой, а после операции, если она была, снова засыпал в дежурке мгновенно и мертво, хоть и на полчаса, пока снова не приходила няня… Так и осталось на всю оставшуюся жизнь: мгновенное засыпание-просыпание, "мертвый" сон…
Когда он прочел это стихотворение про Шарл, он так изумился, так разволновался вдруг, как будто другие стихи Дриза - седые матери, баюкающие Бабий Яр, желто-красно-зеленая процессия шутов, идущая фиолетовой улицей с прахом Короля Лира на плечах - не изумляли, не рвали душу! Но ЭТО так лично коснулось его, так точно другой человек сказал о НЕМ, и, главное, сказал такими простыми, обычными словами, так сумел отразить тот их момент, что он, когда переводил, до того волновался, что вначале вообще ничего не мог перевести, а потом, когда все же перевел беспомощно так развел руками: ну да, мол, конечно, как же можно уснуть, когда "у кого-то что-то заболит"!.. У КОГО-ТО…
А у нее - какие же боли тогда были! А лабиринтопатия! Ни одного движения головой она не могла сделать, чтобы не возникла черная чернота такое быстрое было вращательное головокружение, что она вообще переставала что-либо видеть. Вот он и привез ее, безнадежную, в Новокузнецк. Но здесь никто не обнадежил его, здесь ему просто сказали о крайне серьезном положении жены и в связи с этим о необходимости второй операции на позвоночнике - по жизненным показаниям, - рискованного, но единственного сейчас шага, и разъяснили суть операции.
…Вместо "Шарл" он порой переводил "Шура", хотя точно не знал, не был уверен, что Шарл действительно в переводе Шура.
Стихи он читал жене не в промежутках между болями - промежутков не было, - он читал их ВМЕСТЕ, - ведь она жила ДВУМЯ ЖИЗНЯМИ, поэтому такое было возможно…
А как легко он не спал тогда!..
Когда он вернулся из кардиосанатория и считался уже как бы здоровым долго еще была слабость, потливость противная, серость лица и голубизна губ, усталость быстрая… Ведь вот же - и не работал столько, и отоспался, как никогда за свою жизнь, да и инфаркт был не трансмуральный - не обширный, не сквозной, а все равно - вяло шло выздоровление…
Правда, за последние две недели он все же стал крепнуть, он и внучку в первый раз сам выкупал, - когда она из роддома прибыла, и уже довольно много ходил, хотя и медленно или даже с остановками, но ходил, причем с шагомером, купленным по совету санаторных врачей, - вначале по 700 шагов в день, а потом и по 5 и по 7 тысяч.
Шагомер он прикрепил тоненькой цепочкой к брюкам спереди у левой цапки подтяжек, и если кругом было тихо, можно было услышать, как шагомер тихонько постукивает в такт его шагам…
И вот старшая дочь сидит перед разложенным диваном и выкладывает на него подарки и покупки.
У ног ее раскрытый чемодан; другой, закрытый, и две большие мягкие сумки - чуть подальше. Все тут, вокруг нее: мать и сестра по краям дивана, отец в кресле, 9-летний сын рядом со своим отцом, племянница в новой красивой колясочке - спит…
- Папочка, тебе! Твое любимое! - передаю отцу вино - яркую желто-красную бутылку.
Отец надевает очки, которые всегда висят у него на груди на веревочке и внимательно разглядывает этикетку.
Я смущена, даже озадачена: отец сидит такой нарядный - в новой пижаме, вернее, в новом домашнем костюме.
Костюм этот был куплен сестрой лет 7 назад в Ленинграде, но он так и оставался новым, так как все 7 лет провисел в отцовском шкафу. Я понимала, что костюм был надет не ради меня, так как был уже ношен - ношен сейчас, в мое отсутствие, и был даже ушит с боков.
ГДЕ ЖЕ КОРИЧНЕВЫЙ ЛЫЖНЫЙ КОСТЮМ?
Это был байковый костюм времен 50-х годов, теперь поблекший, с белесыми разводами, с резиночками у кистей и щиколоток. В нем, тогда новом, отец ходил с матерью на лыжах. (У матери были нормальные ноги! Мать бегала на лыжах!!)
После того, как родители бросили лыжи, костюм этот был убран и забыт, но, наверное, лет 5 или 6 назад отец извлек его откуда-то, втянул в пояс и к щиколоткам новые резинки, - в рукавах были хорошие, кое-где подштопал, поставил заплаты, постирал, погладил и стал носить. Почти всегда. Вначале мы все ругали его за этот костюм, смеялись даже, но он продолжал носить.
А потом все привыкли.
И вот - отец НЕ В НЕМ!
Костюмов у него было полно, и всего полно, всякой современной одежды: свитеров разных, рубашек с погончиками, с молниями, бобочек… Даже джинсы были. И ни одного пятнышка нигде, ни одной пуговки болтающейся, измятости малой… Все висело в шкафу отца в полном порядке, но… не носимое… Вернее, носимое, но уж очень редко.
Что-нибудь из этого надевалось, если он шел, например, на партсобрание или на какое-нибудь проводимое им занятие, и шел из дома - с работы он был, конечно, в своем врачебном, или когда они с матерью шли на какой-нибудь вечер, концерт, на какую-нибудь интересную встречу, или, скажем, в гости, - если гости приходили к ним и были людьми близкими, что чаще всего и бывало - отец был все в том же лыжном костюме.