3, в которой Федерико из-за романтического порыва впутывается в скверную историю
Нельзя сказать, что, выбираясь тайком из глинобитного отчего дома с винтовкой и двумя коробками патронов, Федерико сколь-нибудь ясно представлял, что и как собирается делать. В голове клубилась только ошеломленная ярость и несгибаемая жажда отомстить, совершив нечто зрелищное. За свою короткую жизнь Федерико повидал достаточно кровавых сцен, но события в поселке сильно отличались от поножовщины из-за женщины или оскорбления, от кошмарного отсечения конечностей, укушенных змеей, и даже от непостижимых мучений матери, когда она рожала Франческу, а он в трепете отчаяния смотрел из угла. Жестокость и боль, виденные до сих пор, имели некое подобие смысла – прискорбно, однако неподдельно, и потому не так ошеломляло. Море крови, сопровождавшее геройство капитана Родриго Фигераса, а затем лихорадочная суматоха породили в душе Федерико праведный гнев пополам с отвращением – коктейль, что прежде возникал лишь проблесками, когда учитель Луис обвинял Федерико в том, чего Федерико не делал. К тому же всякий крестьянин обостренно воспринимает понятие "честь" – самое важное и драгоценное богатство тех, кто почти ничего не имеет; честь – глас души и общества, ему следует подчиняться без возражений, даже вопреки здравому смыслу или угрозе гибели. Честь вынуждает человека по тридцать лет не разговаривать с любимым братом или сыном из-за публичного оскорбления, голодать целый год, чтобы уплатить долг или выполнить обещание. Она толкает человека на глупейшие и бесполезнейшие геройства из бравады и мачизма, будто никто и не слыхал, что времена Тиранта Белого и Дон Кихота давно почили в бозе. Такое понимание чести свойственно только мужчинам, ибо женский кодекс чести в здешних краях бесконечно смягчен состраданием, юмором и здравомыслием, что не имеют ничего общего с абсурдными, категорическими догматами мужчины, которые провоцируют его либо на поразительные деяния величайшей доблести, либо на удручающе бессмысленные подвиги непостижимого безумия. Иногда все это неразрывно перемешано, и не знаешь, от чего рыдать – от восторга или отчаяния. Например, капитан Фигерас, вероятно, бросил гранату, потому что была задета его честь – ведь охотник с мушкетом, похожий на конкистадора человек с револьвером и шлюха с мачете оскорбили и унизили его по всем статьям.
В свою очередь, Федерико потерял дядю Хуанито, видел, как мерзкий жирный офицер прикладом сбил с ног учителя; кузину Фаридес чуть не изнасиловали, а собаку Федерико так искалечили, что отцу, Серхио, пришлось застрелить ее из той самой винтовки, которую его сын баюкал сейчас, точно похищенного младенца. И потому у Федерико имелись веские личные причины желать смерти капитану, который был военным, а значит, правительственным наймитом. Да, это безусловная правда: всеми поголовно крестьянами-революционерами движет в первую очередь глубокое чувство оскорбленного достоинства, а уж потом – идеалы и экономические теории. Даже если не всеми поголовно, то уж точно Федерико, кто научится ненавидеть военных вообще, а также власть и подпирающие ее Соединенные Штаты лишь через много месяцев после того, как отправился в горы, чтобы жить дикарем, обдумывать планы возмездия и представлять, какое получит удовольствие, их осуществив.
Но пока он оставался революцией на одного пацана с кашей из романтических бредней в голове. До него не доходило, что нельзя перестрелять всех офицеров в армии, дабы наверняка добраться до Фигераса. Не думал он и о том, что будет тосковать по веселой и безалаберной нищете деревенской жизни, по сияющим глазам Франчески, с грустью станет вспоминать, как арканили быков-зебу, когда наступало время гнать их на базар. Он представлял себя героем-мстителем, ангелом смерти, а не заблудившимся мальчиком с винтовкой, от которой после каждого выстрела синяки на плече, мальчиком с котомкой, где лежат бокадильо в пальмовых листьях, три авокадо и две коробки с патронами.
Когда рассвет выстрелил красным солнцем и оно быстро поднялось над горами, помыслы Федерико стали скромнее, чем в два часа ночи. Правда, он уже прошагал несколько миль, оставил позади имение гринго с аэропланом и приближался к джунглям у подножия гор, где буйная зелень чередовалась с каменистыми пустошами, где лунными столпами высились термитники; но от каждого посвиста и шороха существ, что встречались на пути, Федерико испуганно вздрагивал. Увидев вдруг огромный силуэт то ли быка, то ли скалы, он дергался и покрывался потом, а проблески лунного света на тропинке казались аспидом, изготовившимся к прыжку. Вдобавок, пока он спотыкался во мраке, ремень винтовки уже натер плечо, а затвор все время больно колотил в бок. Казалось, винтовка "Ли-Энфилд" тяжелеет с каждым шагом, но Федерико упрямо ее тащил; когда немного рассвело, он присел на камень отдохнуть, поглаживая приклад с нежностью и восторгом, какие, представлялось ему, испытает, когда впервые будет ласкать женщину.
Он пристроил винтовку рядышком и достал из котомки бокадильо; их ароматная сладость отогнала недавние ночные страхи, будто мамина рука. Федерико аккуратно завернул недоеденный кусок в пальмовый лист и огляделся в поисках местечка, куда солнце еще несколько часов не доберется. Он уснул на каменистой земле в тени скалы, и ему снилась искалеченная собака и жесткая волосня на выпирающем из-под рубашки брюхе капитана Фигераса.
В полдень Федерико проснулся по двум причинам: во-первых, солнце обогнуло скалу и пекло так, что во сне мальчику привиделось, будто он сгорает дотла, а во-вторых, козленок жевал ему штанину. Когда Федерико открыл глаза и взглядом встретился с козликом, первым делом подумалось – за ним явился бес, ибо что-то неопределимо чужеродное и пугающее живет в этой желтой радужке и узеньких щелочках зрачков. Козленок на пару метров отскочил, а Федерико некоторое время его рассматривал и потом решил подстрелить. Дрожа от возбуждения и угрызений, Федерико поднялся, передернул затвор и вскинул винтовку к плечу. Грохнул выстрел, мальчика отбросило назад, – боль такая, будто ключица сломана, – и он замолотил руками по воздуху. Утвердившись на ногах, он с облегчением, озадачившим его самого, увидел, что даже с такого расстояния промазал, и козленок с потешным изумлением поглядывает на него из-за лимонного дерева. Сомневаясь, что плечо выдержит еще одну попытку, Федерико снова прицелился, и тут чей-то голос у него за спиной насмешливо произнес:
– Доброго вам денечка, сеньор!
Федерико испуганно обернулся, выставив винтовку от бедра – глупо, точно в ковбойском фильме, – и нос к носу столкнулся с очень высоким смуглолицым крестьянином с длинной палкой в руке и сигарой в зубах. Невозмутимо осмотревшись, человек сплюнул и проговорил:
– Я гляжу, тебе по нраву вот так запросто в чужих коз палить?
Федерико смущенно взглянул на крестьянина и ответил:
– Я не знал, что она ваша.
– Все козы – чьи-то.
– Конечно, сеньор, извините меня, пожалуйста.
Крестьянин палкой легонько стукнул по дулу винтовки:
– Ты бы лучше отвернул ее куда-нибудь. Я-то побольше козы, тут уж промахнуться трудно.
Федерико опустил оружие и стал потихоньку пятиться, раздумывая, отступить с достоинством или задать стрекача, но тут крестьянин сказал:
– Пожалуй, заберу я у тебя винтовку. За то, что по козленку стрелял.
– Я не могу ее отдать, она не моя, – сбивчиво ответил обескураженный Федерико. – Винтовка отца, и я же не подстрелил козленка.
– Ну и что? – сказал крестьянин. – Наш священник говорит, дурные намерения ничуть не лучше дурных поступков. Стало быть, ты отдашь мне винтовку.
– Но она же отцовская!
– Папаша за тебя в ответе. Чтобы не мотаться к твоему отцу, я заберу винтовку прямо сейчас. Ружьишко-то завидное, и теперь будет мое. – Крестьянин шагнул вперед и ухватил винтовку за ствол.
Федерико почувствовал, как волна паники поднимается от живота к горлу; пот соленым ручьем вдруг хлынул со лба и защипал глаза.
– Не дам! – крикнул он и дернул винтовку на себя. Крестьянин влепил ему затрещину и, пользуясь замешательством, рванул ствол.
Нетерпеливо думая лишь о том, как бы поскорее отнять у мальца ружье, крестьянин не заметил, что палец Федерико напряженно замер на спусковом крючке; крестьянин рванул винтовку, снова раздался оглушительный грохот, и пуля навылет прошла через грудь, попутно раздробив два позвонка. На лице крестьянина промелькнуло удивление, он откачнулся и потихоньку начал умирать; Федерико постоял, не в силах шевельнуться, затем упал на колени, его сильно вырвало, и он, закрыв лицо руками и раскачиваясь, зарыдал, подвывая, совсем как его искалеченная собака.
Собравшись с духом, Федерико опустил руки и увидел, что на рубашке у крестьянина расплылось темное пятно, остекленевший взгляд словно подернулся облачком, а из уголков рта тихонько сочится кровь. Тело уже выглядело пристанищем, которое постоялец навсегда покинул, а рядом на камнях дымилась сигара, будто ничего особенного не произошло. Можно и не проверять: человек мертв, и смерть эта на совести Федерико. Все так же оцепенело он сел, привалившись спиной к скале, и в знак уважения, что выглядело несколько странно, однако соответствовало ситуации, докурил сигару, как сделал бы сам покойник. Еще два дня Федерико била непрестанная дрожь и тошнило. Потом только трясло; за два дня он второй раз столкнулся с бессмысленной смертью.
Федерико начал было заваливать тело камнями, но всякий раз не мог смотреть на закатившиеся глаза, на мух, что уже приготовились откладывать яйца, на неизвестно откуда взявшихся муравьев, которые черным ручейком стройно ползли по щеке мертвеца, забираясь в глаза и открытый рот.
Позади раздался гортанный клекот; насмерть перепугавшись, Федерико обернулся и увидел отвратительного, словно молью побитого грифа-индейку, плешивого и с кривым клювом. Стервятник помахивал крыльями и косился одним глазом. Мальчик нагнулся, подобрал камень и швырнул в птицу. Та, хрипло вскрикнув, в раздражении отскочила. Опять зашумели крылья – еще два грифа прибыли убедиться, что пожива в самом деле мертва. Один опасливо клюнул и выбил закатившийся глаз мертвеца; тут Федерико подхватил винтовку и, не разбирая дороги, бросился бежать. Он не подозревал, что уже десять минут охотник Педро и индеец Аурелио наблюдали за ним из укрытия, откуда выслеживали олененка.
По чистой случайности донна Констанца проверяла упряжь в конюшне, когда снаружи Педро потихоньку сообщил Серхио, что Федерико убил человека. Тем же вечером, воспылав духом общественного негодования, что охватывает всех консерваторов, едва дело касается законности и порядка, Констанца написала обо всем начальнику ближайшего полицейского участка, располагавшегося в двухстах километрах в Кукуте. Не желая обременять себя выполнением должностных обязанностей, полицейский чиновник переслал письмо в столицу, где три месяца спустя документ сдали в архив и забыли, и он много лет зловеще истлевал, подобно неразорвавшейся мине.
Вот так личная революция Федерико, как, впрочем, все войны и революции, началась с гибели невинного, которому, кстати, приходилось кормить четверых детей и всегда хотелось иметь ружье.
4, в которой Серхио берется за проблему канала
События последних дней будто сговорились бесповоротно разрушить жизнь Серхио. Во-первых, военные убили его брата-близнеца Хуанито, однако ночью тот явился Серхио во сне и заверил, что все в полном порядке. Он также подтвердил, что когда тело хорошенько сгниет, Серхио может выкопать череп и выгодно сдавать его напрокат для колдовства, ибо всем известно, что череп близнеца – мощнейший канал общения с ангелами. Так потеря любимого брата стала горем, которое можно пережить с неким самообладанием.
Во-вторых, исчез Федерико с ружьем – самой большой драгоценностью Серхио, – но, главное, парень, по словам охотника, убил человека. В глубине души отец понимал – у сына имелись веские причины для ухода, как-то связанные с возмужанием. Серхио сам примерно в том же возрасте отправился искать изумруды в горах. Однако его злила пропажа винтовки, хотя он вообще-то ею не пользовался, а хранил на тот день, когда в округе вспыхнут беспорядки, – а интуиция близнецов подсказывала, что это непременно случится. Еще его тревожило, что родственники покойного разузнают, кто его убил, и ночью заявятся с пылающими факелами, дабы во имя чести совершить отмщение.
В-третьих, взбалмошный замысел донны Констанцы ставил Серхио в поистине гнусное положение, что стало ясно, едва новость услышало общество в баре борделя. Все разом возбужденно загалдели, но лишь Хекторо внятно сформулировал проблему.
– Дело в том, – сказал он, обводя взглядом присутствующих, – что Мула дает воду и нам, и нашим полям, а в сезон засухи канал превратит наши посадки в труху, а нас самих в скелеты. У нас и без донны Констанцы воды с гулькин хрен, когда сушь.
– Тут вот еще что, – вступил Серхио. – Земля-то, где Мула, принадлежит донне Констанце, и у нее законное право делать там, что ей вздумается, а мы почти все на нее работаем, так что нам и придется рыть этот канал для ее дурацкого бассейна.
– У донны Констанцы лучшие земли во всей округе, – заявил Мисаэль. – А на них только лошади пасутся, у которых другой работы нет. Так что пусть засунет свои законные права в то самое место, куда дон Хью редко заглядывает, потому что боится, что ему здоровья не хватит.
Мисаэль ухмыльнулся, его белые зубы сверкнули под лампой. Он скосил глаза, сделал похабный жест, изобразив, как ввинчивает куда-то средний палец, и все рассмеялись, даже Хекторо.
– Да, и воды в канале наверняка не будет, – сказал Хосе, щурясь сквозь пелену сизого табачного дыма, что плавал, изгибаясь и закручиваясь, по комнате, поднимался кверху и вытягивался в дверь. – Тут хоть траншею вырой – земля-то высыхает, влагу всасывает быстрей, чем Хекторо водку.
– Надо сказать донне Констанце, пусть проложит трубы к бассейну и поставит насос с ветряком, учитель Луис умеет такие делать, – ответил Хекторо. – А ты, Хосе, если еще будешь меня позорить, я скормлю твои яйца свиньям.
– Да мне жена уж откусила их к черту! – рассмеялся Хосе. – Но если вернуться к вещам поважнее, чем твоя честь или даже мои яйца, по-моему, Хекторо, ты прав. Пусть Серхио скажет ей про трубу; тоже зряшная трата воды, но все ж не такая дурь, как канал.
Долорес и Консуэло, сидевшие за стойкой, прислушивались к мужским разглагольствованиям и перешептывались; наконец, Долорес как-то особо насмешливо хрюкнула и объявила пропитым и прокуренным голосом:
– Беда с вами, мужиками; все-то вы хотите в лоб решить.
– Это с бабами беда, – тотчас нашелся Хекторо. – Нет, чтоб языки попридержать, когда мужчины говорят о серьезных вещах, куда там!
– Чего это мы должны придерживать? – возразила Консуэло. – Вы бы лучше послушали Долорес, у нее-то ума побольше, чем у всех вас. Она читать умеет и знает все на свете.
– Это так, – согласилась Долорес, – но тут большого ума не надо. Вам, может, известно, что за поселком Мула протекает по земле дона Эммануэля, и ему вода нужна не меньше, чем нам. Сходите к нему, он ради себя, а стало быть, и нас, расстарается удержать донну Констанцу. Ясней же ясного.
Наступило долгое молчание; Хекторо прикончил свою выпивку и лишь потом объявил:
– Друзья, как меня печалит, когда женщины правы.
– Долорес. – Мисаэль озорно блеснул глазами. – Твоя мысль так умна, что впредь я позволяю тебе трахаться со мной задаром.
– Как мило с твоей стороны, – парировала Долорес. – Но тебе это по-прежнему стоит пять песо.
– Только меня предупреди, что была с Мисаэлем, – вставил Хосе. – Знаешь, не хочется себя с ним перемешивать.
Дон Эммануэль был аномалией. Его отец, считавшийся в Англии видным передовым педагогом-теоретиком, решил, что сын должен следовать отцовским заветам, и потому Эммануэль ходил полуголым и к тому же рос невероятным грубияном. Благодаря отцу он познакомился с работами безмерно рассудочного философа-неудачника Бертрана Рассела и из сентиментальности собрал все его труды. Он так ни одного и не прочел и, раскрой он сейчас один из этих томов, обнаружил бы, что страницы в тысяче направлений аккуратно проточены термитами, и чтение потребовало бы двойного умственного напряжения против того, что предполагал этот очень понятный философ; нет, правда – термиты внесли столько неясностей, что у читателя сложилось бы впечатление, будто перед ним сюрреалистические вирши или работа американского последователя Витгенштейна.
Дон Эммануэль поступил в Кембридж изучать ботанику и записался одновременно в партии консерваторов, лейбористов, либералов и коммунистов "для приобретения сбалансированной позиции". На втором курсе он в группе нескладных и серьезных очкастых ботаников, антропологов, зоологов и специалистов по чешуекрылым прибыл в тропики для изучения флоры и фауны Сьерра Невада де Санта Маргарита. Однако его не оказалось в пункте сбора к моменту отбытия – он туда вообще не прибыл. После долгих, изматывающих, но бесплодных поисков, хождения по жутким, не обозначенным на карте местам, при поддержке военного вертолета, чей пилот просто любовался видом, безутешная группа отбыла домой, полагая, что Эммануэль, видимо, погиб от рук бандитов.
На самом деле он жил у индейцев племени акауатеков, провел с ними год, после чего отправился к индейцам-арауакакс, став, таким образом, единственным белым, кто мог выступить проводником, когда британские альпинисты являлись сюда, чтобы приобрести облупленные носы и заработать понос.
Потом Эммануэль спустился на равнину и отыскал крохотное селение, где теперь и проживал, местечко столь неприметное, что его не найти на карте, хотя в домах имелись цементные полы – благодаря торговле марихуаной и кокаином, которая фактически спасла страну от вечно нависавшей угрозы экономической разрухи.
Эммануэль в индейском наряде прибыл в поселок и первым делом отправился в бордель, где ни его странный вид, ни чудной индейский выговор, ни отсутствие финансов не помешали ему перепробовать всех шлюх по очереди.