Но после обеда, когда схлынула горячка, пришли мысли о сыне, об Алешке. Прежние, утренние мысли, и Лаптеву вновь стало не по себе. Он понимал, как нелегко будет ему с сыном разговаривать. Редакторских доводов Алешка не примет. А кроме них, чем убеждать? Пожалуй что нечем. И потому сомнения появились в правоте дяди Шуриных слов, в общем-то басен, сплетен, тещиных и жениных. И решил Лаптев с другими людьми в редакции поговорить.
Пошел он из комнаты в комнату и везде, где с подходцем, а где и напрямую, принялся выспрашивать о Балашовой.
Секретарь и фотокор - люди помоложе - начали томно глаза заводить, похохатывали понимающе, подначивали:
- Наконец-то Семен Алексеевич заинтересовался приличной женщиной.
- Губа не дура, не дура...
- Есть вкус... Есть...
- Но смотрите, она... штучка. Вам нужно несколько... экипироваться... Шарм, шарм... Мужской такой, понимаете.
И оглядывали Лаптева скептически.
Никакого шарма, парижского или иного, у Лаптева не имелось. По рождению он был вятским. Бывшего Орловского уезда, теперь Халтуринского района, деревня Лаптево.
Короткий нос уточкой, светлые маленькие глаза, крепкий выпуклый лоб и лысина до затылка - это на лицо. И по одежде он от отчины далеко не ушел. Одежду нашивал какую потеплей, покрепче и до полного износу.
С костюмом Лаптеву очень повезло. Купил он его еще до реформы за 1500 рублей, синий, бостоновый, немаркий, старой еще, видно, работы, какие теперь разучились делать. Костюм носился и носился. Сначала много лет праздничным был и одевался на Новый год, на Майские и Октябрьские. Потом пошел в дело. Носился костюм хорошо. Штаны, правда, подсели, и из-под них всегда носки торчали, сейчас шерстяные, черные. Лаптев носил и носил этот изрядно потертый, до блеска, но еще крепкий и всегда чистый - за этим жена следила, - носил этот костюм не потому, что у него денег не было или он их жалел, как некоторые думали. Нет, он просто знал, что одежду надо носить до тех пор, пока она не порвется. Лаптеву очень с костюмом повезло, и менять шило на мыло он не собирался. Тем более, старый костюм уже сроднился с телом, тогда как новый тот же праздничный - был очень неудобен.
Так что все эти хихиканья и насмешки Лаптев воспринимал как глупые и не обращал на них внимания, зная, что одет он чисто и аккуратно.
А сейчас он стоял в секретариате, слушал эту сорочью болтовню, подначки, пытаясь выудить что-нибудь стоящее и в то же время себя не раскрыть.
Наконец он понял, что здесь ничего не узнает, ни хорошего, ни дурного. Хорошего - оттого что эти люди ни о ком доброго слова не говорили. Плохого... Они бы сказали, да ничего не знали, кроме бабьих толков да сплетен. И Лаптев пошел дальше.
Люди постарше были, конечно, добрее. Они Балашовой лишь воровство в вину ставили, тем более в школе, у детей. А что до остального... Они просто жалели мужа-покойника, сирот-ребятишек. Так жалели, что Лаптеву все становилось ясным.
И Лаптев понял, что дело, в которое он собирался лезть, - мутное. И Балашова не без греха, и потому он заниматься ее увольнением не будет. Не пойдет против редактора. Незачем. Совершенно.
А что до Алешки... Так что Алешка? Алешка - пацан. Ему Маша голову задурила. Для нее, для Маши, конечно, мать - святая. Вот она Алешку и настропалила.
Лаптев решил все сыну объяснить. Все допустимое. Он твердо знал, что Алешка его поймет. Алешка, нечего грешить, был парнем спокойным, добрым, понимающим. С младшим сыном Лаптеву очень повезло.
Все эти разговоры, расспросы, волнения несколько расстроили Лаптева, и к концу дня у него начала побаливать голова. А лекарство было одно - идти домой пешком, проветриться. Так он и сделал.
В начале седьмого, когда он вышел с работы, во дворе было хоть глаз коли. Даже в центре поселка, на его площади, среди фонарей и больших светлых окон, темнота низко крылатилась над землей, а чуть в сторону - накрывала такой дегтярной вязкой темью, какая бывает в российской глухомани лишь поздней осенью или ранней зимой, до снега.
Лаптев проводил глазами яркий в ночи кристалл медленно плывущего автобуса и пошел. Ему нужно было обязательно идти пешком, он это твердо знал - идти пешком, чтобы как следует проветриться и не мучиться потом ночью от ноющей боли в затылке.
По теплому времени эти шесть остановок ровной дороги были нисколько не в тягость. По теплому, по светлому... Но не теперь.
Улица, центральная улица поселка, тонула в сырой, ветреной тьме не то осеннего, не то зимнего ненастного вечера. Неоновые светильники на ажурных бетонных столбах - гордость районного начальства - были хороши лишь днем. По ночам они не горели. Лишь иногда какой-нибудь из фонарей, словно спросонок, вдруг вспыхивал, мертвенно светил минуту-другую с каким-то отчаянным жужжанием. И снова гас. А старые фонари, с лампочками в жестяных колпаках, поспешили убрать. И теперь центральная улица поселка тонула во тьме. Лишь скупо светили кое-где окна домов да редкие лампочки во дворах; да желтые полосы автомобильных фар стлались по дороге.
Лаптев приехал в этот поселок два года назад. Раньше он жил далеко отсюда, на Урале, на Севере. Перетянула жена, у нее сестра рядом. Погостив разок-другой в этом крае, Лаптев не противился переезду. Какой-никакой, а юг. И арбузы, и дыни, настоящих помидоров вволю, и прочая овощь да фрукты, какие у них, на Урале, лишь на рынке, за большие деньги можно купить.
Два года быстро прошли. Лаптев привык к новому месту, оно ему нравилось. Работали они с женой, как и прежде. Он - в районной газете, она - врачом. Все было неплохо: работа, квартира и климат, конечно, не сравнить. Вот уж декабрь проходит, а все тепло. Лишь иногда скучал Лаптев по снегу. Зимой скучал, когда слякотно было на дворе.
Вот и теперь он вспоминал свои родные места. Там уж давно снег лежал. И Лаптеву захотелось пройти сейчас заснеженной улицей. По белой дороге, среди домов с белыми крышами, по белой земле, когда светлеет даже самая темная ночь.
Но не было снега, не было... Скупо желтели кое-где незатворенные окна домов. Встречные улицы и переулки проваливались в глухую темноту, вовсе бездонную. И лишь впереди светлело. Там, на краю поселка, трудилась кучка двухэтажных домов. Лаптев жил в одном из них.
И, добравшись до своего дома, он повеселел: дорога позади, и прошелся он славно, проветрился: погода, что ни говори, хорошая, теплая, хоть и декабрь на дворе.
Еще за дверью, на лестничной площадке, Лаптев учуял запах горячего вареного теста и мяса. А через порог ступил, понял, что не ошибся, сладко втягивая в себя пельменный дух, проговорил:
- Пельмешки... Это хорошо... пельмешки. Чего это ты вздумала?
- Фарш сегодня давали, - отозвалась из кухни жена, - два пакета достала. Гляжу, тесто есть в павильоне. Тоже взяла. Вас нет и нет. Начала сама лепить. Вот сварила.
- Я пешком шел. Устал. Башка начала гудеть. Пошел пешком.
Лаптев на кухне с ходу подцепил ложкой готовый пельмень, обжигаясь, съел его, одобрил:
- Ничего. Луку догадалась добавить. Соли в норме и перец тоже. Хорошо.
- Не успеешь, да? - спросила жена.
- Я просто попробовать. Думал, может, ты луку не догадалась. Давай лепить.
Переодевшись, он подошел к столу, начал фарш на кружочки катаного теста раскладывать. Лепил он пельмени ловко, и они у него хорошими получались, кругленькими, пузатыми.
- Ты пельмень, - любуясь, говорил Лаптев и укладывал их друг возле друга, - и ты пельмень. Лопать будет вас не лень. Да... А где Алешка? - вспомнил он.Куда ушел?
- Откуда я знаю, где вас носит...
Алешки не было. Поужинали и телевизор уселись смотреть, а сын все не приходил. Он обычно никогда не загуливался, а при нужде говорил, предупреждал, чтобы не волновались. И оттого Лаптев начинал беспокоиться. Он не столько в телевизор глядел, сколько слушал, ждал быстрых шагов на лестнице, звяканья ключа.
Алешка пришел в десятом часу. Он раздевался в прихожей, а Лаптев кричал ему, перекрывая телевизорный гвалт:
- Алешка, ты где, сатана, бродишь?! Мы с матерью уже хотели искать!
Сын что-то сказал неразборчиво и прошел на кухню. Лаптев направился за ним.
- Говорю, как пельмени лепить, - остановился он в дверях, - Алешки нету. Как лопать, он тут.
Сын, устраивая на плите кастрюлю, сказал:
- Так вышло, задержался, - и повернулся к отцу, поглядел на него вопросительно.
Лаптев взгляд его понял, закрыл кухонную дверь и начал все объяснять.
Алешка слушал спокойно, молча. Слушал и дело делал. Наполнил миску, устроился за столом, ел, на отца лишь изредка поглядывал.
Лаптев все объяснил, насколько можно было. И он еще раз убедился, что сын у него растет понятливый.
Алешка выслушал, сказал: "Все ясно", доел пельмени, миску помыл и ложку, у раковины обернулся, спросил:
- А если она подаст в суд, там ей помогут?
- Помогут, разберутся, - сочувственно покивал головой Лаптев и, поколебавшись, добавил: - Даже есть такое мнение, я не могу сказать чье, но ее, видимо, восстановят через суд.
Сын еще раз произнес: "Ясно - и ушел к себе в комнату. Телевизор он в этот вечер не глядел. Видимо, все же огорчен был немного. Лаптев понимал его. Но понимал и то, что это огорчение ненадолго, как и все мальчишеские беды. И, ложась спать, он еще раз с гордостью подумал, что сын у него растет отличный: спокойный, толковый, понятливый. Дай бог всякому такого Алешку.
2
Четверг был днем суматошным. В кинотеатре проходило районное совещание ударников. И с самого утра Лаптев крутился там: искал нужных людей, снимал их, расспрашивал, записывал, договаривался на будущее. Момента терять было нельзя: то мыкаешься по совхозам, кого-то ищешь, а здесь сено к лошади пришло. Успевай дело делать. Такой день год не год, а месяц-то доброго газетчика всегда прокормит. Если не с гаком.
После обеда Лаптеву сказали, что его искал кто-то из школы, какая-то учительница, просила зайти. Но Лаптев тотчас об этом забыл и вспомнил лишь вечером. Вспомнил и решил сходить, обычно учителя ему не больно докучали.
В школу он шел, ни о чем дурном не помышляя, думая, что это какие-нибудь просьбы обычные: найти героя войны или передовика. Ему, газетчику, в этом деле и карты в руки, его иногда об этом просили, и он помогал охотно.
А через полчаса, сойдя со школьных ступеней, Лаптев стоял очумело посреди двора, долго стоял, опомниться не мог. Потом отошел к заборчику, чтобы не маячить, прислонился к нему. А когда маленько опамятовался и увидел перед собой, через улицу, светлые магазинные витрины, пошел туда за сигаретами.
Курить Лаптев бросил очень давно. Но держал сигареты и дома, и на работе, чтобы при случае, за выпивкой, от волнения или просто, когда захочется, дымнуть разок-другой. Дымнуть и сразу выбросить. Глазам-то было завидно, а затянешься - противно и горько. Сразу вес желание отбивает.
Но сейчас Лаптев и не заметил, как сигарету иссадил, и сразу же за второй полез. И хотя дом его стоял совсем рядом - от школы, напрямую, через дворы, метрах в трехстах, Лаптев кругом пошел. Мимо поликлиники, а затем полотном железной дороги, к переезду, в самую степь. Лаптеву нужно было окончательно в себя прийти и обдумать дальнейшее, потому что.. .
Потому что Алешка, сын Лаптева, сегодня в школе, на глазах у всех, избил своего одноклассника. И, как в один голос заявили учителя, избил зверски; избил так, что мальчишку в больницу отвезли. А после этого нагло перед всем классом заявил: "Так будет с каждым, кто раскроет рот. Я кое-кого научу свободу любить". Или что-то в этом роде. Но "так будет с каждым" - это точно учительница запомнила. Выходит, что это была не обычная мальчишеская драка. И в школе перепугались. А Лаптев не знал, что говорить, что и подумать. Он просто-напросто не верил, до сих пор не мог поверить, что все услышанное им правда. Потому что Алешка, несмотря на рост свой и силу, никогда не был драчуном. Он всегда был добрым парнем, спокойным. И Лаптев скорее поверил бы обратному. Удивился, но поверил бы.
И главное, что поразило Лаптева, это жестокость. По словам учителей, Алешку пытались оттащить, но он выворачивался и снова бил. Значит, не минутная вспышка была.
Незаметно Лаптев дошел до железнодорожного переезда. Свет фонаря возле будки обрезался по земле скупым желтым кругом. Направо вдали тянулась жидкая цепочка огней авторемонтного завода. Прямо за переездом стеной стояла зябкая мгла.
Курить больше не хотелось, саднило во рту. Нужно было домой идти. Жена, конечно, все знала. И как они там с Алешкой ладились, один бог ведал. Конечно, нужно было сразу идти домой, а не шляться.
И Лаптев заспешил. И как всегда, при торопливом шаге стала заметней его хромота. Правая нога, короткая, калеченая, не поспевала. Лаптев ее волочил.
А дома все было тихо. Бой, видно, уже отгремел. Дверь в комнату сына была закрыта. Пахло сердечными каплями. Жена на диване лежала с компрессом на голове.
- Ты знаешь... - жалко шмыгнула она носом.
- Знаю, - ответил Лаптев. - Что с тем мальчиком?
- Две скобки наложили на губу. Глаз целый, слава богу, - жена приподнялась осторожно, придерживая рукой компресс. - По ты понимаешь, ведь если его родители подадут заявление в милицию... ведь могут дело начать. И его... всхлипнула она и выкрикнула истерично:- Этого дурака ведь посадят! Дубину эту! А ему хоть бы что! Я ему говорю... А он как баран! Поговори хоть ты с ним! Пусть все скажет! А то долдонит: надо да надо! Вот влепят, тогда узнаете... Дубина здоровая...
Лаптев вздохнул, присел возле жены, обнял ее за плечи и уложил на диван. И просидел с нею битый час. Уговаривал, успокаивал. Компресс менял и давал лекарство. Но делал все машинально, мыслями же был за стеной, возле сына.
Наконец жена успокоилась и сказала ему сварливо:
- Чего сидишь? Иди разговаривай с любимым своим.- И тут же шепотом запричитала: - Разузнай, чего у него, дурака, в голове... Господи, ведь посадить могут его, Сема...
Лаптев включил жене телевизор; уходя, плотно прикрыл за собой дверь. Но к Алешке в комнату не пошел, потому что почувствовал голод. Зверский голод. Обедал-то двумя пирожками, а завтракать крепко не привык.
Суп был еще теплый, и Лаптев жадно начал есть, откусывая большие куски хлеба. Хлеб был свежий.
Алешка показался в дверях кухни и остановился в нерешительности. Лаптев трудно сглотнул кусок и, боясь, чтобы сын не ушел, махнул рукой ему и лишь потом сказал сдавленно:
- Чего стоишь? Есть-то все равно надо. Не помирать же теперь. Наливай, еще не остыло.
Усевшись через угол от отца, Алешка принялся за еду. Лаптев стал хлебать медленнее, искоса он глядел на сына. Тот всегда из миски ел. Тарелки было мало. А сейчас Лаптев поглядел и увидел, что ручища у Алешки чуть не в миску величиной. "Такой ручонкой ахнуть, - подумал он. - Тут не то что кровь, тут мозги могут брызнуть". А рука была хоть большой, но детской, мальчишеской. Какая-то царапина тянулась по гладкой нежной коже запястья. Заусеницы возле ногтей топырились. "Стень, стень, забери мои заусень", - вспомнился материн и бабкин заговор. "Стень, стень..." - и потереть о стену. Помогало.
И эта мягкая рука с ямочками на суставах, оказывается, была жестокой. И била до крови. Умела рвать тело так, что потом его нужно было сшивать.
- Яичницу, что ли, поджарим? - спросил Лаптев.
Сын согласно кивнул головой.
- Мне два. Тебе четыре?
- Ага.
Алешкино лицо было чистым: ни синяка, ни опухоли. Значит, сдачи не получил, а просто бил. А впрочем, ему сдачи не так легко и дать.
Доужинали молча. Алешка посуду помыл. А Лаптев глядел на него, понимая, что пора начинать разговор, но все ждал. Потом решил: "У него в комнате". Все оттягивал.
Наконец пришли к Алешке. Комнатенка была небольшая: стол, да кровать, да книжные полки, да шкаф со всяким барахлом. Лаптев за столом хорошее место занял, возле окна. Занавеска была сдвинута, и дома, что стояли через дорогу, глядели в ночь печальными желтыми глазами.
Алешка уселся на кровать. Она была низкой. И теперь Лаптев глядел на сына несколько свысока. А хотелось бы глаза в глаза, да не пересаживаться же.
- Рассказывай, - начал Лаптев.
- Ты все знаешь, - опустил голову сын.
- От других, - сказал Лаптев.
- Они же не врали.
- Наверно. Но не знаю, почему ты бил.
- Подрались. Вот и все.
- Он тебя тоже бил?
- Нет, - вздохнул Алешка.
- Значит, не подрались.
- Выходит...
- Почему ты его бил?
- Без причины не бьют. Значит, была причина.
- Что за причина?
- Я не могу ее сказать.
- Большой секрет?
- Да.
Разговор остановился. Но не потому, что Лаптев обдумывал. Ответ сына не был для него неожиданным. Лаптев знал, что Алешка бил этого мальчика, своего одноклассника, не из-за пустяка, не из-за мгновенной гневной вспышки. Плохо ли, хорошо, но Лаптев знал своего сына и даже сейчас верил в него.
- Он чем-то оскорбил тебя?
- Нет.
А Лаптев-то предполагал, что причина в этом. Хотя, убей, не мог себе представить, какие слова нужно бросить в лицо Алешке, чтобы тот сделался... чтобы, чтобы...
- Тогда я не понимаю, - медленно проговорил Лаптев. - Какая причина может быть, чтобы вот так... бить человека. Он ровня с тобой? По силе?
- Нет. Он слабее, - поугрюмел Алешка.
- Значит, ты справился? Без сопротивления?
- Я не виноват, - поднял Алешка голову. - Если я здоровый, если я сильный... Так я, значит, должен... Пусть не лезет, - оборвал он. - Без причины бы я его не тронул. Ты знаешь.
Да, это Лаптев знал. Без причины Алешка не тронет. Он и с причиной не тронет. Были случаи.
- Так почему? Что он сделал... или сказал?
Алешка поглядел на отца.
- Не могу я, ты понимаешь?
За окном, на автобусной остановке, в конце скупого фонарного света, двое мужчин курили. И Лаптеву захотелось. Но в комнате сына он никогда не курил.
- Та-ак... Ладно. Но ты можешь мне сказать, что сегодняшний случай не повторится?
Алешка ответил не задумываясь:
- Не могу.
- Конечно. Ты же сказал сегодня: "Так будет с каждым, кто раскроет рот". Значит, ты их будешь бить, бить и бить. Ты им сказал: "Я научу вас свободу любить". Так?
- Не совсем. Но, в общем, правильно.
- Какую свободу?
- Да при чем тут свобода? - махнул рукой Алешка. - Чего ты, не понимаешь?
Лаптев начинал нервничать и, чтобы сдержать себя, говорил еще медленнее:
- А как я могу понять, если чего ни спросишь, ты говоришь - тайна. Как я могу понять?
Сын молчал.
- Я понимаю одно. Видимо, я просто слепой. Я все проглядел. И зря радовался. Вот, думаю, какой сын у меня растет: большой, сильный Алешка. Это хорошо. А выходит, это плохо. Ты почувствовал свою силу, понял, что кулаком можно придавить и править. Ты и меня можешь сейчас вышибить отсюда и спокойно лечь спать. Ты уже сильнее. И жаловаться я не пойду. Давай и в доме диктатуру устанавливай. Право кулака.