Трефузис о ненависти к Оксфорду
В настоящее время Оксфорд, как вы, возможно, знаете, подыскивает нового канцлера, поскольку сэр Гарольд Макмиллан(лорд Стоктон) скончался. "Гребные гонки", о которых здесь будет сказано несколько слов, должны были состояться именно в эту субботу.
Получив от вас множество писем, посвященных определенной теме, я чувствую себя обязанным высказаться по ней, хоть и без большой охоты, сегодня. Миссис Куанда Эрншоу, Мирэл Блэксток, Тинди Велмутт и Браден Вамп, все они прямо спрашивают у меня: почему я не настаиваю, не налегаю, не наседаю и не предлагаю себя какими-либо иными способами в кандидаты на место канцлера Оксфордского университета?
Поскольку сегодняшний день станет, весьма кстати, свидетелем того, что вудхаузовский мировой судья имел приятное обыкновение называть ежегодными водными состязаниями между Оксфордом и Кембриджем, говоря короче, "Гребных гонок", мне представляется уместной обрисовка причин, по которым я не стал претендовать на то, что "Дейли телеграф" именует "наиболее престижным постом академического мира", а "Экспресс" – "ролью верховного вождя самого снобистского и клевого университета Британии".
Как известно многим из вас, – тем, кто со вниманием слушал до сей поры мои небольшие беспроводные эссе, – я человек чрезвычайно терпимый и добродушный. Мягкий, очень медленно закипающий, постоянный, податливый и послушный. А кроме того, – и это могут подтвердить те из вас, кто умеет слушать между строк, – человек кембриджский. Нет, я не питаю шовинистической, чрезмерной привязанности к Кембриджу. Каждый, кто живет и работает в крупной организации, будь то Би-би-си, армия, школа или большая больница, знает, что и сладкие пенки, и накипь в равной мере обладают способностью всплывать на самый верх и что в таких заведениях мы неизменно распознаем начальственные действия по их топорности, бессмысленности, тупости, бестолковости и невежественности. Мы знаем, что стервозность, стремление нагадить ближнему, искательство – все это создает препоны для сотрудничества, доброй дружбы и доверия. Итак, чем же могу я объяснить мою неистовую, слепую, иррациональную ненависть к Оксфорду и всему оксфордскому? Позвольте мне сразу с полной ясностью заявить: я числю среди моих ближайших и вернейших друзей питомцев и членов Оксфордского университета. Некоторые из самых честных и блестящих людей, каких я знаю, с полным правом ставят после своих имен: "Магистр искусств (Оксф.)". И тем не менее такое жгучее, такое непримиримое омерзение. Откуда оно? Может быть, я просто-напросто спятил?
Что ж, давайте попробуем исследовать различия, существующие между двумя нашими старейшими университетами. "Кембридж порождает мучеников, – гласит популярное присловье, – Оксфорд их сжигает". Речь здесь идет о Кранмере, Латимере и Ридли, протестантах, сожженных при Марии Тюдор. Кембридж дал нам Кромвеля, Оксфорд был в пору Гражданской войны оплотом роялистов. Почти каждый сколько-нибудь приметный премьер-министр, какой только сыщется в нашей истории, учился в Оксфорде, причитая сюда и миссис Тэтчер. Один лишь кембриджский Тринити-колледж может похвастаться большим числом нобелевских лауреатов, чем мы получили от Франции, Германии и Италии вместе взятых. Резерфорд, Исаак Ньютон, Хьюиш, Крик и Уотсон – завидное научное наследие, которое под стать оксфордскому политическому. Кейнс был кембриджцем, Оскар Уайльд – оксфордцем. Теплый, сюрреалистичный Терри Джонс – Оксфорд; логичный, безжалостный, саркастичный Джон Клиз – Кембридж. Симпатичнейший Дадли Мур – Оксфорд, колючий Питер Кук – Кембридж. Недвин Шеррин – Оксфорд, Джонатан Миллер – Кембридж. Картина начинает проясняться, не так ли? Кембридж – это морализаторство, строгая логика, сила и дисциплина. Возможно, дело тут в погоде, в студеных уральских ветрах, воющих среди болот, однообразие коих нарушается лишь холодными каменными перстами, указующими в небо Восточной Англии. Оксфорду же свойственна мягкость, гедонизм, нега зеленой Темзы, ласковых долин, уходящих на запад, к Котсуолдским холмам. Оксфордцы низкорослы и темноволосы, они медлительно растягивают слова, их прародина – Уэльс, юг и запад страны; Кембридж рождает расу высоких, быстро тараторящих, худощавых и светловолосых мужчин и женщин. Поставьте Дугласа Адамса или Бертрана Рассела рядом с А. Дж. Айером или Бетджименом – и вы сразу увидите разницу. Многие из вас скажут: "Но мне нравятся звуки Оксфорда, зеленого, приятного, мягкого, так любящего повеселиться. А Кембридж кажется населенным монахами и математиками. Уж лучше декадентство Уайльда, чем строгости Мильтона".
Да, но. Мы же выдернули из каждого университета и рассмотрели величайшие их порождения. Какое отношение имеют эти традиции к выпускникам вообще? Для чего они существуют, эти великие средневековые города, – для того, чтобы давать образование, ведь так? А я, как преподаватель, могу питать лишь отвращение к университету, история которого учит его студентов, что им по праву принадлежит место премьер-министра, что роскошь, сибаритские наслаждения и космополитский снобизм допустимы и даже естественны. Кембридж, с его человечностью и терпимостью, его методологиями и системой, может, в крайних проявлениях своих, обращать классовое высокомерие в измену родине и ненависть к себе, однако я в конечном счете предпочитаю обучать скорее изменников, чем премьер-министров.
Но хватит с нас этого безумия. Если честно, у меня больше не осталось доводов. Ненависть нерассудительна, и могу ли я надеяться сыскать разумное обоснование отвращения и презрения? Довольно сказать, что весь нынешний день я прохожу в светло-синем, лелея надежду на то, что вторая победа подряд обратит течение в правильную сторону. К Недвину, возлюбленному сыну Оксфорда, я еще вернусь. Если вы были с нами, вините в этом только себя.
Трефузис о старости
Не помню причину, по которой я отсутствовал. Вероятно, все было именно так, как говорит Трефузис.
Привет. Как это утешает – вновь оказаться перед микрофоном после столь неприятно долгого отсутствия. Приношу извинения за то, что покинул мой субботний утренний пост, тем из вас – и в особенности миссис Бертильде Медисин из Хомертона, – кто уже привык припугивать моим беспроводным голосом своих непослушных детей. Причина, которая колдовским образом удалила меня из этой вселенной, состоит в том, что я стал жертвой действительно довольно опасного приступа лености, еще и осложнившегося рецидивами застарелой индифферентности и хронического празднолюбия, каковые поражают меня из года в год. Теперь я почти совсем оправился, хотя моменты апатии и бездействия у меня еще случаются. Это напасть, которую одна престарелая плоть наследует от другой. Дожив до моих преклонных лет, вы с удивлением обнаружите, что почти все станет представляться вам утратившим какое бы то ни было значение. Сорок три года назад я пересек два континента и три горных хребта, чтобы раздобыть рукописный оригинал "Ранахабадаты", за который выложил половину моего годового жалованья. А вчера вечером я ненароком расплескал над ее священными страницами целую чашку моих семичасовых растворимых "Хорликов" с низким содержанием жиров – и единственное, о чем пожалел, так это о пролитом молоке. Plus ça change, plus c'est complètement différent.
И однако же есть на свете люди и постарше, чем я, о да. Тот же президент Соединенных Штатов обскакал меня на целых два года. Пробивные, напористые молодые комедианты, комментаторы и подобные им люди привычно изображают его глупым, трясучим старичком, не способным ни к разумному высказыванию, ни к рациональному мышлению. Такие качества высмеивать легко. По крайней мере, я нахожу это легким. Вот разумных, интеллигентных, честных людей высмеивать трудно, а дряхлеющего питекантропа с мозгами кролика, каков и есть глава исполнительной власти Америки, – проще простого, тут и ребенок справится. Ведь он же и вправду монструозный, выживший из ума старик, не так ли? Но с другой стороны, дайте власть любому старику – и посмотрите, что из этого выйдет. Можете вы вообразить себе, как человек вроде меня, к примеру, организует экономику или представляет целый народ? И подумать смешно, а между тем я в двенадцать с половиной раз интеллектуальнее, человечнее и мудрее Рональда Рейгана. Что отнюдь не мешает мне, заметьте, оставаться склонным к кретинизму старым идиотом и нулем без палочки. Но ведь это простительно и на самом-то деле является существеннейшим и sine qua non для политика качеством; мой же всегдашний грех, делающий меня непригодным для высоких постов, состоит в том, что мне на все наплевать. И совершенно очевидно, что такая же летаргия, такое же высшее безразличие ко всему на свете поразило и мистера президента. Ему просто-напросто, если воспользоваться любимым выражением Рета Батлера, осточертело к дьяволу. Качество, вполне обаятельное в старике, если ему не позволяют размахивать дубиной власти; в моем случае оно ведет к милой, привольной безалаберности, которая определяет мое отношение к заполнению всякого рода бланков, уплате налогов, правилам дорожного движения и способности управлять своим мочеиспусканием. В случае Рейгана, однако ж, оно вырождается в пугающее пренебрежение к международным законам, достоинству и протоколу, что и проявилось недавно в его безобразном, безумном обращении с Ираном. Когда ты понимаешь, что человека, наделенного самой большой на сияющей Божьей земле властью, вопрос о том, сумеет ли он справить утреннюю нужду без таких же болезненных, как вчера, ощущений, почти наверняка интересует больше, чем злостная аморальность, которую проявляет его администрация в отношениях с другими странами, тебе становится страшно. Нет, право же, так не годится. Да и как это может годиться? Конечно, никак не может. Не годится, и все тут. И никогда годиться не будет. Ясно как божий день.
Американский народ, судя по всему, очень привязан к своему милому старичку, что и заставляет меня отлетать рикошетом от надежды к отчаянию и обратно. Отчаяние порождается тем, что совершенно очевидно: времени у нашего довольно симпатичного, вообще говоря, животного вида осталось всего ничего; надежда – отчетливым пониманием того, что если я напущу на лестнице лужу или не заплачу ежегодные налоги, то всегда смогу извиниться дрожащим от наплыва эмоций голосом и мне ничего не сделают.
Ну ладно, теперь уже март, и нам некуда деться от того факта, что март – это банный месяц. Для Андиджа, моего университетского слуги, настало время наполнить ванну и смыть с меня грязь еще одного прожитого мной года. Меня часто спрашивают, почему я принимаю ванну в марте каждого года, и я отвечаю, что не принимать ее было бы и негигиенично, и антисанитарно. Но, прежде чем я с вами прощусь, я хотел бы воспользоваться возможностью ответить Ниларду Стандевену из школы архиепископа Браунинга в Уисбеке, обратившемуся ко мне с вопросом, не смогу ли я выступить перед учениками его школы на любую выбранную мной по собственному усмотрению тему. Я провел, мистер Стандевен, исчерпывающие исследования двух значительных тем и с удовольствием выступлю по любой из них. Темы эти таковы: "Неизменяемый дорический суффикс в последних фрагментах Менандра" (с показом слайдов) и "Применение нитроглицерина: курс для начинающих". Выбирайте любую и дайте мне знать о выборе до "Великопостных гонок" в Ленте. Пока же всем вам, если вы были с нами, – привет.
Некролог Трефузиса
ГОЛОС. Доктор Дональд Трефузис, профессор королевской кафедры филологии Кембриджского университета и экстраординарный член колледжа Св. Матфея, размышляет о смерти.
Когда-то в кино использовался занятный прием, его применяли для того, чтобы показать, как летит время. На экране волнующийся ветер этого самого времени стремительно срывал и уносил листки календаря. Сей кинематографический фокус поселился, подобно многим другим, в моем сознании, и каждый Новый год перед моим внутренним взором вспыхивает картинка, на которой большой белый лист с оттиснутой на нем датой: "31 декабря 19хх" отрывается, чтобы явить другой: "1 января 19хх+1". Подчас изображение оказывается настолько четким, что мне удается прочесть стоящую под датой сентенцию. К примеру, максимой последнего Нового года было: "Доброта ничего не стоит" – довольно странная мелкая ложь, уж и не знаю, кого издатели календаря пытались одурачить этой нелепостью. Ну так вот, ход времени, ежегодные январские взрывы газа и смерти близких нашим сердцам людей неизменно вгоняют меня в отвратительное настроение.
Когда член – я говорю о члене в техническом смысле этого слова, о члене нашего колледжа, – уходит в мир иной, вступает в силу давняя традиция, согласно коей единственный некролог, публикуемый университетом, или факультетским журналом, или периодическими изданиями, это тот, который составил для себя сам покойный либо покойница. И задача члена, к исполнению которой он приступает с самого мига его избрания в таковые, состоит в том, чтобы постоянно обновлять извещение о своей кончине – на случай, если Бог призовет его к себе раньше времени. А та чушь и выплески ханжества, которыми после смерти Гарольда Макмиллана наводнили страну видные издания всяческой бессмыслицы, навели меня на мысль, что вам интересно будет услышать мой нынешний некролог, подправленный в прошлом октябре, как раз перед публикацией моего труда "Еще раз об ионийских суффиксах". Надеюсь, это подвигнет вас на исполнение аналогичной задачи, и да послужит то, что я скажу о моей смерти, образцом для вас.
Прошлой ночью филологический истеблишмент навострил уши, узнав, что жестокая смерть унесла – в раннем возрасте семидесяти четырех лет – одно из его ярчайших светил, Дональда Нэвилла Скарафуцила Пакенгем-Саквилла Трефузиса, который мирно скончался во сне / покончил с собой / свалился в реку Кем / съел зараженный палочками ботулизма эскалоп / был убит током, описавшись под электроодеялом, которое он забыл отключить / упал в наполненную кислотой ванну… ненужное вычеркнуть.
Очень трудно подвести в нескольких словах итоги наполненной достижениями жизни этого удивительного человека. Что касается числа его печатных работ, довольно сказать, что четвертое издание "Кембриджской филологической библиографии" (под ред. Трефузиса) отводит под перечень одних только крупных его сочинений целых двенадцать страниц. О личности же покойного скажем лишь, что его поносили, обливали презрением и гнушались им точно так же, как любым другим представителем чистой науки.
Родившийся в 1912 году в обстановке эдвардианской роскоши Трефузис, единственный сын леди Долорозы Саквилл-Пакенгем и Герберта Трефузиса, лепидоптериста и актера-любителя, получил образование в Уинчестерс-колледже, а затем в колледже Св. Матфея, где он изучал математику и стал в 1933 году лучшим выпускником своего курса. Его ранний интерес к филологии укрепился после того, как Трефузиса, в 1939-м занимавшегося вместе с Аланом Тьюрингом расшифровкой криптограмм, пригласили в самом начале войны на работу в "Восьмой коттедж" Блетчли-парка, Букингемшир, дабы он помог тем, кто корпел в этом заведении над взломом кодов немецкой шифровальной машинки "Энигма". Обнаруженная им эквивалентность этой машинки штырьковому коммутатору на протяжении всей войны обеспечивала полную и надежную дешифровку сообщений немецкого военно-морского флота.
Однако в 1946 году возможность получить членство в колледже Св. Матфея все еще оставалась открытой для него, и он вернулся в Кембридж с обновленным интересом к филологии и структурной лингвистике, которые и поглощали Трефузиса целиком до конца его дней. Математика обратилась для него лишь во вторичную сферу приложения сил, хотя ее методы и позволили Трефузису провести в 1952 году прославивший его гармонический анализ структуры сложноподчиненных предложений, который натолкнул его на открытие простого уравнения: "тета больше или равна гамма-вскрик разделить на ипсилон, где тета – предусловленная, предсказываемая предложением морфема плюс фи". Это открытие привело к рождению новой области лингвистики и позволило Трефузису за шесть лет выучить семнадцать языков, добавившихся к его и без того уже впечатлявшему многих запасу из тех двенадцати, на которых он бегло говорил, и тринадцати, на которых читал. Знание им семи вьетнамских диалектов оказалось бесценным подспорьем для окончательной победы Вьетконга над Америкой. Точно так же невозможно переоценить и его работу на благо международного коммунизма, выполнявшуюся им и как шпионом, и как вербовщиком агентов для Советского Союза, Китая и Болгарии, которую он обожал.