Жизнь это театр (сборник) - Людмила Петрушевская 5 стр.


Неизвестно, правда, к чему стремилась Танькина мать, возможно, это была потребность разрушения того обмана, той ложной картины, которую пытался своим смягчающим видом и лживыми выражениями лица создать отец прежде всего у детей, ему прежде всего перед ними важно было создать картину якобы мирной семейной жизни. Мать как бы чувствовала себя в западне, окруженная всеобщим неуважением и брезгливостью, и чувствовала в то же время, что ее мужа все жалеют и стараются оградить, - так, например, когда она однажды подошла к магазину перед Восьмым марта, где, как она знала, ее муж покупал маленькие подарки ей и дочерям, - кто-то раньше ее пробрался в магазин, и мужа увели через служебные помещения, прежде чем она успела подойти сквозь толпу к прилавку.

Однако среди всего этого безобразия все-таки чуть ли не ежегодно рождались девочки, и мальчик, последыш, родился всего за полгода до того, как отец ушел из семьи. Как это происходило, следствием чего были эти супружеские соития, как подготавливались и на какой почве становились возможными их взаимные объятия - никто не знал, и не видела этого никогда и сама Танька, наиболее светлый разум в семье, зорко приглядывающаяся к матери и к отцу.

А мать с каждым шагом все глубже погружалась в позор, пытаясь опозорить своего мужа, и этому не было конца и края, поскольку муж упорно старался сохранить видимость семьи и не дать повода к выставлению его именно в том виде, в каком хотела его выставить жена, - но наконец эти два упорных человека довели дело до таких границ, когда уже ничего не нужно и не дорого по крайней мере одному партнеру, когда ему становится плевать на все, - и именно этот момент подстерегает более упорный, более настойчивый противник, который в ответ на жест равнодушия издает крик победы, столь же равнодушно встречаемый уходящим вдаль партнером, - он уходит вдаль, но крик победы силен и слышен в окрестностях, так что окрестности волей-неволей должны ответить эхом.

Итак, свершилось, и Танькин отец отбыл прочь из семьи да и из гарнизона: его перевели в другую часть, и это дело для него даром не прошло, так что отец имел в дальнейшем все основания больше и носу не показывать в свою многострадальную семью, а тихо должен был жить со своей какой-то там новой женщиной, про которую сообщили, что она простая и много проще Петровны.

Танька, впрочем, тоже недолго прожила в семье после ухода отца, а именно год, до своих семнадцати лет, когда ее заметил командировочный Виктор, электромонтажник. Виктор был намного старше и опытней Таньки и сразу понял, какое сокровище встретилось ему в поселковом клубе в лице этой легкой в обращении, зоркой девицы, и сразу взял дело в свои опытные двадцатичетырехлетние руки. Танька в тот же вечер на обратном пути из клуба согласилась уехать с ним и наутро уехала, несмотря на то, что мать совершенно откровенно сказала, что не справится без нее и детям будет плохо. "Хватит, - будто бы сказала Танька, - с меня хватит", - и вильнула хвостом, и была в дальнейшем счастлива в жизни со своим цепким и знающим Виктором, и ничто ее не смущало: и что негде жить, а старуха хозяйка каждый раз в марте вешается, так что на март приезжает в отпуск ее сын и то и дело прячет веревки; и что есть одна ложка и две вилки, а нож перочинный, потому что у старухи в хозяйстве ничего нет, она питается круглый год одним кефиром. Все, все, что в дальнейшем ни встречала Танька, - все она принимала легко, со счастьем, всюду она семенила своей аккуратной походочкой, и никогда даже тень отчаяния и сомнения не посещала ее - никогда.

Бедное сердце Пани

Я родила своего ребенка довольно-таки поздно, перед этим долго лежала в так называемой патологии, среди женщин, которым предстояли какие-то затруднения, и, кстати, я оказалась не самой старородящей, там была уже совсем пожилая женщина сорока семи лет, ее все звали баба Паня и слегка над ней потешались, над ее манерой говорить по-научному "пойду выделю мочу". Баба Паня была почти неграмотной чернорабочей, морщинистой, с узенькими хитрыми глазками женщиной, и все время ходила по нашему короткому коридорчику вдоль палат, и ждала и ждала своего часа, как мы все его ждали. Но она ждала, как оказалось, совсем не того, что все мы, брюхатые, стонущие бабы, из которых многие пролежали по семь месяцев неподвижно, только чтобы родить ребенка. Под окнами браво кричали навещающие, мы лежали на втором этаже и при открытой форточке лежали и слушали, как кричат. У одной женщины моего возраста опять ничего не получилось, в какой уже раз, ее увели, все думали, что вдруг обойдется, но под окнами вечером раздался пьяный крик: "Сволочь, сука… паразитка… Ты мне загубила жизнь, ах ты сука, что я с тобой связался…" Это кричал ее несчастный муж, который узнал, узнали и мы, что она опять родила мертвого.

Ну так вот, а баба Паня была вылеплена совсем из другого теста и ждала совсем не того, что мы. Она ходила со своим отвислым животом и ждала, как обнаружилось в дальнейшем, что ей по ее медицинским показаниям, в ее уже огромные сроки сделают аборт, для этого она здесь и находилась - уже довольно долго. Она объясняла, что муж у нее лежит уже полгода с радикулитом, он плотник на строительстве, что-то поднял. У них трое детей, и у нее самой был год назад инфаркт: дали большую инвалидность - второй группы. Что же ты тянула, воскликнули бы все, но никто не воскликнул, потому что знали, что ей сначала поставили другой диагноз - опухоль, и опухоль все росла и росла, пока не начала шевелиться и дрыгать ножками, тогда-то баба Паня, проплутав по районному и областному горздраву, направилась с пачкой бумажек искать правду в министерство в Москву и добилась своего, упорная душа, потому что действительно она могла при своем сердце умереть от родов и оставить троих детей сиротами. Она долго ходила по разным инстанциям, а живот все рос, уже набиралось что-то шесть месяцев или около того, и наконец ее положили в тот научно-исследовательский институт, где пребывали все мы в ожидании решения своей судьбы. Баба Паня попала к хорошему врачу Володе, который только что спас жизнь одному задохнувшемуся в лоне матери ребенку, девочке. Он высосал ртом слизь, забившую все дыхательные пути, и ребенок через две минуты после рождения закричал - такие легенды ходили о Володе, и везде его бегала-искала по коридорам мать этой девочки, чтобы вручить ему дорогую зажигалку, но не добилась ничего и с тем выписалась. И еще ходила легенда, что его собственная мать умерла родами, и Володя поклялся, что будет врачом-акушером, и стал им по призванию. И тем больше было у всех недоумение и ненависть в адрес ни в чем не повинной бабы Пани, что Володя не торопился делать ей аборт, а все ходил к ней в палату, мерял давление, проверял анализы, а баба Паня все ждала, и уже человека, что ли, собирались убивать все эти врачи, человека на седьмом месяце, но баба Паня твердо ждала и знать ничего не хотела; у нее было направление министерства, а дома ее ждали дети и неходячий муж в домике-засыпушке на далеком строительстве ГРЭС. Баба Паня строила ГРЭС, оказывается, вернее, была сторожихой и инвалидом, и на какие деньги все эти люди жили, неизвестно.

Шло время, проходили недели, я наконец убралась из отделения патологии и перекочевала в палату родильниц, мне наконец принесли мое дитя, и все муки как будто кончились, как вдруг у меня началась горячка и вскочил нарыв на локте. Тут же меня препроводили через двор в инфекционное отделение, я переправлялась по зимней погоде в чьих-то резиновых сапогах на босу ногу, в трех байковых халатах поверх рубашки и в полотенце на голове, как каторжница, а сзади несли завернутого в казенное одеяло ребенка, которого тоже выселили, ибо и он заболел. Я шла, обливаясь бессильными слезами, меня вели с температурой в какой-то чумной барак и разъединяли с ребенком, которого я уже начала кормить, а ведь известно, что если мать хоть один раз покормила ребенка, то все, она уже навеки связана по рукам и ногам и отобрать у нее дитя нельзя, она может умереть. Такие связи связывали меня, идущую в казенных сапогах на босу ногу, и моего ребенка, которого несли за моей спиной в сером одеяле, накрыв с головой, а он молчал под покрышкой и не шевелился, словно замерев. В чумном бараке его унесли очень быстро, а мои мучения продолжались теперь в палате, где лежали инфекционные больные то ли с нарывами, то ли с температурой, и где лежала уже и тетя Паня, опроставшаяся, пустая, и принимала огромное количество лекарств и от сердца, и от заражения крови, поскольку ей уже сделали аборт, разрезали живот, но шов загноился: все в том научно-исследовательском институте, видимо, было заражено. Но тетя Паня, убийца, сама теперь была на грани смерти и выкарабкивалась с трудом, а родильный дом закрывали на ремонт из-за страшной стафилококковой инфекции. Больные говорили, что сжечь его надо, сжечь, да что толку в разговорах.

Я плакала все дни, мне нужно было сцеживать молоко, чтобы оно не пропало, но руки были заразные, а ходить нас не выпускали в коридор, умываться я не могла. Я боялась заразить молоко и просила хотя бы спирту протереть руки, раза три сестра мне приносила ватки, а потом бросила, спирту на руки не напасешься. Тетя Паня молчаливо слушала, как я рыдаю со своими грязными руками, у нее были собственные дела для размышлений, у нее была высокая температура, которая не снижалась, и наконец пришел доктор Володя, убийца. Он положил руку на лоб тети Пани, осмотрел ее шов и вдруг велел принести лед: у тети Пани пришло молоко для ее убитого ребенка, в этом и была причина температуры.

Наконец настало время, мои муки кончились, и после долгих переговоров мне принесли ребенка, который за неделю разлуки разучился сосать. Жалкий, худой, прозрачный, он ничего не мог поделать, раскрывал и закрывал рот, а я плакала над ним, пока он кричал.

А убийца тетя Паня начала вставать и ходить, держась за стенку, потому что у нее шла речь о выписке. Она объяснила, что тренируется, от станции до стройки пешком двенадцать километров, но ее выписали через два дня, не вникая в подробности, и она ушла своим ходом, как могла, на вокзал.

А мой ребенок окреп, начал бойко сосать, и через два дня мы должны были выходить на Божий свет из чумного барака, как вдруг случилось происшествие. В палату привели новую пациентку - высокая температура, неизвестный диагноз. Привели и положили в опустевшую палату, где торчала одна только я, ожидая очередного кормления. Моя новая соседка сильно кашляла, на вопросы не отвечала, и я тут же энергично отправилась к дежурной детской сестре и заявила, что туда, где больной человек, нельзя приносить ребенка и т. д. Хорошо, приносить перестали, но теперь я уже знала, где он лежит, где его детская, и стояла под дверью, а он кричал криком. Он был один в детской, как я была одна в своей палате, каждой палате соответствовала своя детская, и я теперь знала, что этот одинокий визг есть визг моего голодного ребенка, и стояла под дверью.

И вдруг добрая медсестра сжалилась надо мной, дала мне белый халат, шапочку и марлевую маску и ввела в детскую кормить. Я села в угол кормить моего дорогого ребенка, он тут же успокоился, а я стала разглядывать детскую. Это была белая, чистая комнатка с четырьмя отделениями, в каждом из которых стояло по кроватке, по числу коек во взрослой палате.

Все кроватки пустовали - у новой пришелицы с температурой еще никто не родился, и только под стеной стоял инкубатор, мощное сооружение, накрытое прозрачным колпаком, и в инкубаторе лежало маленькое дитя, тихо спало, смеживши глазки, совсем как большое. Я кормила своего, любила своего, но дикая жалость к чужому существу вдруг пронзила меня.

Это явно была девочка, аккуратные ушки, спокойное, милое лицо величиной с некрупное яблоко - мальчишки рождаются аляповатыми, я уже нагляделась, и только девочки появляются на свет в таком аккуратном, изящном виде.

У вошедшей сестры я спросила: "Девочка?" - и она кивнула и с любовью сказала: "Она у нас уже из пипетки пьет".

Я вернулась в палату, пошли часы кормлений, на следующий день мы с ребенком вымелись из этой больницы прочь, на волю, а меня все мучает вопрос: а не дочь ли тети Пани лежала там, в инкубаторе? Ведь это была детская нашей палаты, и доктор Володя почему так тянул с тетей Паней - уж не хотел ли этот мученик науки дорастить ребенка хотя бы до семи месяцев, до правильного развития?

Все эти вопросы терзают меня, забивают мне голову, и жалкая тетя Паня в который раз на моих глазах пробирается по стеночке, тренируется, чтобы идти домой, и все видится мне доктор Володя, положивший ей руку на лоб, но как не вяжется тетя Паня с тем существом, которое так мирно спало тогда под крышкой инкубатора, завернутое в розовую пеленку, так тихо дышало, закрыв глаза, и так пронизывало все сердца, кроме бедного сердца тети Пани, сторожихи и инвалида.

Никогда

Одна женщина, еще молодая и неплохая на вид (несмотря на жизненные трудности), как все городские жители - т. е. еще белокурая с помощью аптечной перекиси водорода и все еще с хорошей фигурой, - эта женщина столкнулась с деревенской жизнью. То есть отправив ребенка на лето в детский сад за город и сама оставшись ухаживать за больным отцом в раскаленной квартире, она затосковала по пятилетнему сыночку и решилась к нему поехать на сутки. Как многие городские женщины, она не знала преград, договорилась с соседкой один раз покормить старика в субботу и два раза в воскресенье, а к вечеру в воскресенье собиралась как раз вернуться, и вернулась бы в полном порядке, если бы не обстоятельства.

Первое затруднение было в том, чтобы найти где-то за городом место переночевать. Почему надо было ночевать: в одну сторону дорога занимала два часа, а вечером последний автобус в Москву уходил в пять. Обедал же старик в три. То есть, только приехав, надо было бы сразу уезжать.

Но, к счастью, свет не без добрых людей, и по соседству с детским садом нашлась деревня, а в деревне путем опроса женщина нашла бабу Любу, старушку, у которой был свободный диванчик в горнице. Женщина (ее звали Лена), пока искала ночлег, обошла всю деревню. Была суббота, и у калиток на досках, бревнах, на крылечках и лавочках сидели поселяне. Они были чисто, празднично одеты, под хмельком, кое-где курились трубы над банями, плыл сладкий дымок, и особенно бабки охотно советовали Лене кого спросить, и весь народ произвел на Лену самое доброе, хорошее впечатление.

Сама она одета была в легкий сарафанчик с кофточкой, по-летнему, стоял июнь.

Найдя себе ночлег, Лена с облегченным сердцем побежала по лесу к своему ребенку в детский сад и провела там с ним время до ужина и немного после ужина.

Радостная, при полном свете закатного солнца, Лена вернулась в деревню милой лесной дорогой с лужами, всюду цвела земляника скромными белыми звездочками. Запах в лесу и в поле стоял нежный и сладкий, еще весенний, небо было бездонное.

Она опять шла по широкой, песчаной деревенской улице в свой временный домик, но уже совершенно ошалевшая от счастья.

Придя к бабе Любе, Лена поспешила выложить свое скромное угощение, пряники и бутерброды с копченым сыром, бабушка обрадовалась, они попили чаю, а потом Лена засобиралась в туалет.

И тут выяснилось, что такого заведения у бабы Любы нет.

- Иди на двор, - простодушно сказала старушка.

- Как - на двор?

- Ну на двор. Мы все туда ходим, к овцам, к курам. Сходишь - прикопай, лопата в углу.

Лена отправилась в сени и, повернув налево, открыла дощатую дверку. Там были шаткие ступеньки вниз, там, в крытом пространстве, на насесте уже спали куры, четыре коричнево-черные овцы лежали грудой на земляном полу, притрушенном сеном.

Лена в нерешительности остановилась.

За тонкой стеной тем временем раздался голос, звучащий совершенно как гром с ясного неба.

- Ты какаво пей, еще банка есть, - сказал этот женский грубый голос. - Батон вон ешь.

Забулькало. Потом кто-то с явственным сопением, с заложенным носом стал чавкать - прямо над головой Лены.

Еще один женский голос сказал хрипло:

- Пойду на улицу.

- Сиди! Я какаво для кого варила?

- Да ну!

- Ешь, ешь сиди, успеешь подраться.

- Ну ба!!! - заорал голос с полным ртом и выругался.

- А еще получишь, будешь дергаться, - сказала "ба" и тоже выругалась матом.

Чавканье и громкое сопенье, как в свинарнике, продолжалось.

Лена стояла в идиотском положении. Она хотела выждать, пока "ба" и эта внучка уйдут. Однако ожидание затянулось. Лена, городская женщина, переводчица с английского (технические тексты), стояла столбом и не могла себя заставить подчиниться обстоятельствам. Она не смела даже шелохнуться.

Постояв минут десять (пока за стеной чавкало, сопело, ругалось, трескало по шее, булькало "какавом"), Лена ни с чем ушла, тут же вылетела вон из избы и быстрым шагом отправилась через поле в знакомый лес, который тоже оказался каким-то редким при ближайшем рассмотрении, но кусты все-таки имелись.

Потом Лена неспешно брела на ночлег, села посидеть у пруда, ловя закатные лучи. Было тихо, тепло, пронзительно пахла трава, от воды веяло болотом, зазвенели комарики, солнце стояло и стояло над горизонтом, а потом Лена, вздохнув от нахлынувших чувств, отправилась под крыло бабы Любы.

Последние два года Лене не удавалось отдохнуть, больной отец почти не мог себя обслуживать, у нее были старые родители, мать сгорела в больнице, тайком курила в постели в первую ночь госпитализации, как-то умудрилась скрыть от Лены сигареты, а спички она добыла, видимо, у кого-то в палате. Мать не ходила уже год, и удалось устроить ее в больницу по поводу бронхита. Отец ходил, но ему было уже под восемьдесят, и он мало что понял, когда его любимая жена исчезла навеки, только все вопросительно бормотал, заходя к ней в комнату: "Леля? Леля?"

Лелей причем звали как раз Лену.

Имя матери Лена старалась не вспоминать, было больно, мама и мама.

Отец, по счастью, сохранял все навыки взрослого человека, автоматически повторял внушенные ему с детства движения, хотя уже поесть сам не мог. Зато он регулярно, сидя в кресле, "читал" газету, иногда вверх ногами, и по просьбе маленького Паши мог произнести слово "Известия", когда Паша указывал ему пальчиком и говорил "это какое словечко".

О будущем Лена не хотела думать, только все колдовала со снотворными, подбирая их так, чтобы отец хотя бы спал, но при этом не погружался на весь день в животную апатию. Но и лишнее возбуждение, наступавшее после галаперидола, необходимо было снимать. Следующая стадия отцовой болезни была неподвижность.

Но чем больше отец подходил к этому порогу, тем больше двигалась и отчаянней веселилась Лена, говоря себе "еще денек живы".

Сегодня соседка покормит папу, он ляжет, как всегда, старательно ощупав простынку и разгладив ее своими большими сухими руками, скажет как молитву "Леля-Леля" и заснет: в картофельном пюре заложены в виде разведенного порошка все лекарства, и на каждое кормление стоит в холодильнике своя мисочка. Лена тоже аккуратистка, вся в родителей.

Лена жила как бессменная санитарка, и единственным светом в окне были тихие вечера, иногда выдававшиеся у них с папой и Пашкой, когда отец не беспокоился, не кричал, а даже напевал что-то типа "Течет речка", старую казачью песню.

Назад Дальше