Жизнь это театр (сборник) - Людмила Петрушевская 7 стр.


Невинные глаза

Вот молодой человек, милый нежный мальчик-девочка, румянец, почти пух на щеках, затем светлые, даже прозрачные большие глаза - т. е. розы и кристаллы - и вдруг этот молодой человек небольшого роста, добрый и верный, он говорит: "А мои дети, Тиша и Тоша, всюду вместе, один еще ползает, а другой уже ходит". Сколько им? "Восемь месяцев и год десять месяцев", - говорит их отец. Потом, сколько-то времени спустя, он рассказывает, что младший уже ходит, но молчит, а Тиша комментирует: "Тося хотет катету" (Тоша хочет конфету). И они встают перед чужим взором как наяву, два сыночка молоденького отца, оба в колготочках, ножки крошечные как у принцев, лица румяненькие и глаза прозрачные как слезинки. И старший, "Тися", все понимает, чего добивается младший, "Тося".

И вот уже им два и три с чем-то, но Тоша, умный крошка, все молчит, а Тиша не прекращает свои комментарии и ходатайства, и, глядя глазами-слезами, прозрачными и блестящими, он объясняет: "Тося пинц". Тоша как раз надел на головушку уголок детского пододеяльника и так расхаживает, а за спиной остальной пододеяльник как мантия.

- Тося пинц (Тоша принц), - объясняет гостям старшее дитя.

То есть у Тоши на голове корона, а на плечах мантия. Откуда, скажите, у этого ангела знание, как одеваются принцы? Тем не менее, когда к гостям из детской поздно вечером является эта парочка - впереди из тьмы выступают босые ножки, белая маечка (на полагающемся месте трусишки), а на голову нахлобучен углом пододеяльник, - то есть когда малюсенький Тоша проявляется в свете ламп, то сзади заботливый Тиша идет и объясняет:

- Тося пинц.

Это, видимо, он сам и нарядил меньшого в костюм. Напялил на него с большими трудами этот пододеяльник, сволок с кроватки, подвел к закрытой двери и - раз! Они вышли к гостям. Которые обернулись от стола, ласково глядя и улыбаясь, и предлагают конфету.

- Тося пинц! - повторяет "Тися".

Это он объясняет все сразу, и что Тошу нарядили, и во что, и зачем: показать его красоту гостям.

Гости знают, что бедный Тишка не сын молодого отца, они с папой неродные, вот отсюда у сироты Тиши такая жажда быть рядышком с младшим любимейшим ребенком, жажда украшать его, защищать его еще неокрепшую речь, все за него объяснять: Тося хотет катету! Один раз у них получилось, дали обоим по конфете, теперь всё, они выступают. И сам Тиша тоже становится Тошей, немного выравниваясь из своего положения старшего ребенка (обо всем остальном он не знает).

Тиша понимает мало, но его горячая любовь, суета вокруг принца Тоши, жажда похвал (чтобы все Тошу любили) - все это выдает его нежную, ранимую душу. Он даже становится похожим на Тошу, его большие хрустальные глазки под копной белых кудрей так и кажутся посторонним абсолютной копией глаз Толи (отца Тоши).

И все гости и родные это подмечают: "Надо же, как старший похож на Толечку!" Они все это не раз провозглашают, как бы желая сравнять, нивелировать разницу, обидную для старшего, безотцовского Тоши.

И кто-то уже объясняет, что да, женщина инстинктивно выбирает одного и того же мужчину всю жизнь.

То есть тут уже все смотрят на незаметную мать, серую утицу, она несколько старше ангела-мужа, но благодарна ему до святости. Эти двое друг друга любят, зацепились, он не посмотрел, что у нее ребенок от другого (кого-то), раз - и женился! И тут же зародилось это чудо, Антоша, Тоша, "Тося-пинц". И всеобщая любовь повисла над этим гнездом, друзья приходят, серая утица носит еду, тихий и красивый Толя бегает по делам, кормит семью, как-то работает, служит администратором каким-то телегруппам, ни ночи ни дня, а друзья передают друг другу фразы, которые старший, "Тися", переводит с немого языка младшего, и Тошины фокусы: младший крошка на своих коротких ножках такой оказался умник, что всюду носит с собой маленький детский стульчик: Тиша стоит, куда-то смотрит, а низенький Тоша разом хоп - и встал там же на стульчик и смотрит туда же, уравнявшись в росте с большим братом.

Так гром по квартире и перекатывается через все комнаты, стул волочится за Тошей. Какой умный Тоша!

Затем первый стон доносится из того угла, из теплого семейного угла, где все сбиты в плотный комок и откуда две пары глаз, светлых, прозрачных как слеза, наблюдают за миром, а внутри таятся еще два почти черных кружочка, это глаза Толиной жены Екатерины. Раздается стон такого рода: ты возьми меня с собой.

Он, Толя, разумеется, не берет с собой жену, его самого с трудом взяли (та телегруппа) и много работы там, хоть и на море, и летом. Но всего на пять дней! Нет: ты возьми меня с собой, ты всюду, а я нигде, не вижу света белого, не отдыхаю никогда.

Такие речи вдруг раздаются от двух идеальных колыбелек, от гнезда голубей, и просьба обращена в светлые очи молодого отца, безумная просьба, жалоба на жизнь.

Все смущены. Толя отлетает к морю как и предполагалось, там нечто вроде съемок, работа, но пляж, море, солнце, счастье, если посмотреть со стороны.

Он ведь тоже устал. Он рассказывает по секрету приятелям: Катерина требует!

Немедленно среди друзей семьи разносится и этот маленький скандал, и то, как Катерина ставит вопрос: или ты меня берешь, или я ухожу с детьми.

Друзья слегка смущены, поскольку Катерина всегда выступает в их узком кругу как пример благодарной самоотверженности, ночь-полночь, приходи кто хочешь, накормит и положит спать. Не жена, а чудо.

Однако же опыт показывает, что такой внезапно распространяющийся слух о чьей-то сверхдоброте и самоотдаче быстро опровергается большим скандалом в тот же адрес, и данная семья здесь не исключение.

Катерина, потерпев еще лето (Толя отъезжал с группой в Берлин) и собрав вещички, вдруг покидает семейное гнездо, квартиру мужа в центре Москвы, и исчезает на окраину, где жила раньше и где у нее маленькая однокомнатная квартира, и теперь уже оба крошки, оба ангела оказываются в одинаково полусиротском виде, однако еще перед отъездом, еще в Толиной квартире, они начали буянить, орать неземными голосами, драться. Двое мальчиков, два бойца.

Кончился "Тося пинц", заволокло слезами ясные глазные хрустали, больше не выступают из тьмы крошечные босые ножки, наивные ходатаи за конфетой.

И тут уже крик и драки, плач, оба активные нормальные парни трех и четырех с гаком лет, дети одинокой матери, дети печальной, тоскующей матери. Теперь, говорят, она ходит сама по гостям, дети то ли с подругой сидят, то ли одни бесятся, она же ходит в гости, не отказывается, танцует и беседует по углам, такие доходят вести. Но кто ее осудит?

Да, должна была терпеть, тихо сидеть над колыбелями, раз уж полюбила и берегла мужа от всего, и колыбели должны были тихо качаться под вечную сказку про "Тосю-пинца" и сиять хрусталями из тьмы, пока вокруг идет активная жизнь, гульба, поездки, фестивали, съемки.

Но всё. Эти трое тихих убрались в глушь как милостыню просить, гордо канули как в воду, никому ничем не обязанные, не хочешь не надо, ушли в песок туда, в однокомнатную квартиренку на окраине, переселились из просторных комнат в тесноту и бедность, в одиночество.

Над колыбелями просто, бедно и шумно. Сидит ни вдова ни замужняя, надомный редактор детективов за копейки, переписывает сверху донизу эти идиотские тексты, а рядом ее вопрошают прозрачные глаза - где та жизнь, где мальчик-принц и его верный режиссер-постановщик, переводчик одной, постоянно звучащей, немой песни насчет конфетки, где это? Вообще - где счастье?

Толя-отец, нежный молодой человек, ездит на окраину, гуляет там с деточками-бандитиками, погуляет и возвращается к себе домой, к новой жене, а дети к себе, и мать накормит их, вымоет, уложит, расскажет сказочку, и из тьмы светят ей прозрачные, невинные глаза, совершенно не повинные ни в чем.

С горы

Удивительно воздействие группового существования вдали от реальной, повседневной жизни, от дома и родственников. Вся тяжесть обыденности как-то исчезает вкупе с проблемой где взять денег: ты устроен, ты здесь на срок - на неделю, на время отпуска и т. д.

Тут и подстерегает человека иллюзия, что так и должно быть, от завтрака к обеду, от ужина к ночи, и одна забота - выглядеть все лучше и лучше, и уже находится кто-нибудь кто оценит, восхитится, а отсюда недалеко и до восхищения тем кто восхитился.

Мы наблюдали - мы, живущие напротив их большого дома отдыха, - эту женщину, которая выглядела отталкивающе вульгарной и именно что бросалась в глаза. Она много хохотала, отправляясь, скажем, на автобусе в компании мужчин своего рабочего дома отдыха куда-то на базар за фруктами или к местным за банкой их вина - как мы все это делали. Она во главе своей стаи, и вот вам вид: коротковато острижена, какие-то парикмахерские пружинки, дешевая завивка, мертвые волосы после свежесделанной химии, далее: выщипанные и выкрашенные сине-черной краской бровки, рот намазанный, разумеется, но тоже как-то дешево. Вся красота, как говорится, из аптеки рупь двадцать баночка. Короткая юбка, босоножки самого дешевого и пошлого вида, но с покушеньями на моду, это слова прошлого века, довольно-таки точные: с поползновеньями быть как все, не хуже других, не отстать ни в чем. Она покушалась, бедная бабенка, на счастье, хотела вкусить, оторвать себе клочок настоящего, не доступного ей счастья и той жизни, которую они все видели в телесериалах.

Итак, море, солнце, а у нее модные босоножки, крутая завивка, бровки, черные очки и тут же (внимание!) толпа восхищенных самцов, с ними она едет на базар.

Мужская сторона, как это бывает на собачьих свадьбах, разношерстная, четыре особи, один высокий, тоже во всем праздничном, в сером костюме по такой жаре, то есть надел самое лучшее, далее один дядечка из племени пузатых в простой майке, один молодой ни к селу ни к городу с длинными волосами и некто совсем маленький (непременно маленький позади всех, штаны пузырем), этот последний явно с надеждой выпить по такому случаю.

Она, эта всеобщая Кармен, хохочет, но не так грубо, как можно предположить, не заливисто с подвизгом, на манер пьяной веселой бабенки, которая зовет и зовет всех кого ни попадя, всю округу, ибо смех есть их призывный вой. Кармен же хохочет коротко и приглушенно, не слишком явно, не двадцать же человек собирать, и так многовато уже. А высокий мужчина в сером костюме идет с ней голова в голову, первым в этой своре, серьезный голодный самец при параде, с самыми жесткими намерениями по поводу остальной стаи.

Серьезность вообще более значима и весит много больше нежели раскованность и свобода, легкость и веселье. Серьезность правит бал и тут, как везде; и к серому так и приклеивается кличка Первый дядечка.

Кармен и Первый дядечка затем всюду мелькают вместе, остальная собачья свадьба пропала, провалилась сквозь землю. Первый дядечка наконец расстался с серым костюмом и ходит в серьезных серых шортах, в кепке и в майке, купленных здесь, - видимо, это она ему выбрала, они уже семейники (так называют в лагерных зонах однополые пары, ведущие общее хозяйство).

Семейники Кармен и Первый дядечка ходят уже спокойно, она больше не хохочет, он носит ее сумочку, они как на работу идут в столовую, серьезно на пляж, как по делу едут в автобусе на рынок, это всегда тесный автобус, они тесно стоят, прижавшись друг к другу в давке, она снизу (маленькая даже на каблуках) взглядывает на него, но достигает глазами только его носа (это видно), в глаза ему не смотрит. Первый признак, что она влюблена, внимание. Он вообще глядит поверх голов, высокий дядечка, оберегающий свою маленькую самку в толпе, и это так становится явно, что они двое любят друг друга и отделены ото всех; и толпа их тоже как бы отбраковывает, не одобряет, отшатывается - даже в общей свалке они какие-то обреченные, не свои.

Да, это с ними произошло, самое большое несчастье. Печаль светится в их глазах, чуть ли не слезы стоят.

Причем за отчетное время она, Кармен, как-то поутихнув, приобрела мягкость и некий золотой ореол (то ли юг повлиял, загар). Волосенки ее выцвели, распрямились слегка, легли белой волной, раз. Второе, что кожа потемнела, глаза посветлели и просияли. Стройненькая, ладная, не хуже никакой кинозвезды, наша Кармен вся светилась любовью, жалостью, как будто растерялась, потерялась, - а Первый дядечка как раз совсем не изменился, хотя тоже загорел.

Но загар на рабочей кляче, на мужике, который вечно все тянет на себе, весь мир, - этот загар не меняет ничего. Зимой работяга выцветает, летом чернеет, всё.

Однако и на нем уже была эта печать страдания, прощания, тоски, которая сопровождает любовь.

Как бы летя с высокой горы, человек сжимает губы и каменеет, прищурены глаза, сердце падает, вся воля направлена на последний удар о подножие - но не остаться в живых, нет, тут не об этом идет речь, а речь идет о приближении чего-то пострашнее, и тут человек одинок. Рядом мчится вниз его любовь, и она должна растаять в другом направлении, сейчас пути разойдутся. Дело не в личной смерти, не о том идет речь, дело именно в вечной разлуке.

Они еще топчутся, вцепившись друг в друга, под какую-то дикую музыку молодежи в толпе танцующих, у него на локте висит ее сумочка, далее они лежат последние дни у моря. Но не где весь народ, не где лежаки и зонты - а дальше, пара уходит вдаль, там никого нет, и скоро и эти двое совсем растают в золотом слепящем свете, исчезнут: новый заезд в доме отдыха.

Их уже нет, на пляже бестолково топчутся новые белые тела, крикливые, ничьи, сами по себе, эгоистические свинюшки, рыла, а нашей чудесной пары тут нет, и Кармен, золотая блондинка, и ее верный муж, Первый дядечка, высокий, жилистый, черный, - они канули в вечность, летят где-то в мерзлой вышине, в разных самолетах домой, в свои места, к своим детям и супругам, в зиму, снег и труд.

Только Кармен будет бегать на почту до востребования с паспортом, а Первый дядечка вызовет ее телеграммой на переговорный пункт, и там, по междугороднему телефону, они снова сольются душой, заплачут вместе через тысячи километров над своей судьбой и будут плакать и что-то кричать ровно десять минут, сколько он заказал и оплатил, - как тогда, летом, когда было оплачено ровно двадцать четыре дня. Они будут кричать и плакать, обманутые иллюзией отдыха, вечным светом рая, соблазненные и покинутые.

Надька

Почему смешно, когда мужчина изображает женщину, переодевается, жеманится, ходит особенной походкой, - и совершенно не смешно, когда женщина переодевается мужчиной, носит брюки, какой-то почти тюремный бушлат, суконную курточку, стрижет свои волосенки коротко, челкой, лицо имеет неумытое (как многие пьющие мужчины), почти копченое, и на ходу сама с собой бормочет, шапка меховая маслянистым блином на небольшой голове, руки так называемый "агроном" (под ногтями чернозем), в пальчатах цигарка беломорканал. Пальчики как у мужичка-лилипута, походка на полусогнутых, косолапит, коленки вместе, мелко ступает, как бы сопротивляясь ветру, несущему ее вдаль… Типичный мужичонка из-под пивного ларька, но разница: все-таки прибивается к женщинам, в то время как тот прибьется к мужикам. Ее, эту Надьку, мужики бы не приняли, не пустили бы в свою касту, там именно каста своих.

Короче: она состоит при женском салоне, при парикмахерской "Лилия", где не то чтобы подметает-убирает, но торчит целыми днями и ходит для мастериц по магазинчикам взять того-сего на обед. Берет деньги, честно все покупает, все с полуслышным матом, приносит и кладет тоже с матерком, и тут наступает ответственный момент: сдача. Сдачу ей прощают великодушно, она ворчит каждый раз, якобы недовольная, но деньги прячет. На это она курит и пьет. Ест она неизвестно где неизвестно что, по крайней мере не на глазах, питается как дикая помойная кошка, но явно что не жадно: так можно себе представить. Ест, видимо, нехотя, брезгливо, с большими паузами, держа кусочек хлеба подолгу в руке, это понятно. И вина если поднесут, она не закусывает, а занюхивает той же корочкой.

Еду давно заменил алкоголь, организм перешел на другую систему обмена веществ, и спиртное питает, поддерживает это высохшее тельце, эту коричневатую, закопченную как у мумии шкурку, эти присогнутые пальчики, не знающие никакого труда, никакого, в том числе женского труда, т. е. постирать, вытереть, помыть, подмести, погладить, вычистить, порезать, поставить на огонь - ничего. Ни ребенка запеленать, ни к груди поднести. Надька брезгует взять в руки мыло, ей позорно иметь дело с тряпками. Вечное ее матерное бормотание полно простодушного негодования, полно гордыни.

Она, правда, не бреется, этого нет, до этого дело не докатилось как у некоторых женщин-коблов (так именуют в лагерях и по тюрьмам лесбиянок-мужчин) - да и неизвестно, есть ли у этой Надьки, Надежды, как ее величают с юмором парикмахерши, есть ли у нее какие-то любовницы, подруги: вряд ли. Вряд ли кто позарится на такое существо, тут не зона, не забор, выбор есть. И ей, скорее всего, никто не нужен - кроме ее любимых парикмахерш.

Причем она не ищет их дружбы, не хвалит, не льстит, как это сделал бы мужичонка-ханыга у ларька. Она ругается. Она бубнит некие еле слышные речи, отвечая на безобидные подкалывания и - иногда - брань мастериц, которым надоело получать какие-то дурацкие приноски из магазина, ибо Надька не выбирает, не угождает своим работодательницам, она скупо и сурово берет всегда одно и то же меню, колбаса докторская, сыр без разбору подешевле, творог жесткий как полено, в пачках, никогда развесной. Хлеб только черный и белый, батон и четверть буханки. Кефир. К чаю пряники, торт вафельный. Это Надька знает и умеет. Это лакомства для бедной тюремной крысы, остальное, видимо, стоит за чертой. Остальное - табу. Парикмахерши бушуют, но своротить Надьку с позиции не могут, а самим мотаться некогда, да у них и не установишь, скажем, дежурства - сегодня бежишь ты, завтра ты. У них тут тоже каста и война самолюбий, дружбы не ищи, это актрисы со своими поклонницами, это непризнанные звезды, денежные бабы, которые содержат мужей и любовников, матерей и детей, но для Надьки они ее бабская команда, низший разряд.

Она не ищет их внимания, она им служит с той мерой усердия, какое предполагает ее горделивая склонность к женскому полу. Такая рыцарша, но как каменный гость. Сидит на корточках под вешалкой, вертит в смолистых пальчиках беломорину (тут не курят). Ругается.

Быть рядом со своими парикмахершами, со Светкой, Наташкой, Ленкой, тут свет и чистота (относительная, конечно), тут красота, искусственные цветы, зеркала, цветные флаконы, картинки, тут голубые нейлоновые халатики, пышные формы, золотистые прически, особые полотняные босоножки для усталых ног, тут клиентки, сидящие как пугала в простынях, лысые после мытья головы, взъерошенные как веники в момент укладки, миг красоты недолог - получив свое и сияя, еще сырая после метаморфозы, выдравшаяся из простыней как бабочка, которую не успеваешь рассмотреть, - такая мгновенная прелестница махнет подолом и убирается вон, Надька их не признает. Не признает их сделанной красы. Красота твоя в аптеке рупь двадцать баночка.

Назад Дальше