- Есть две сестры и куча племянников с детьми, - задумчиво говорила Зойка, и вереница гробов всплывала, видимо, в ее бедном мозгу. - Ты что, - поспешно добавляла она, - это и не понадобится, составят акт фиктивной купли-продажи, что он продал и все, вот у Аллы есть свой нотариус.
Затем произошла следующая по времени серьезная катастрофа, свалилась мать Ольги в своем далеком Медведкове, и Ольга на такси перевезла ее к себе и полгода ухаживала за больной, причем мать потеряла память и бродила по дому грязная и мокрая как младенец, пока дочь сидела на работе. Но это был краткий период, потом маму разбил новый микроинсульт, все. Ольга не могла отдать ее в больницу (верная смерть), просто перешла на маленькую зарплату надомного переводчика, безумно страдала, почти не выходила на улицу, пеленала свою мать как санитарка, всему научилась, от аккуратной квартиры остались руины, хорошо что мама на раннем этапе болезни не пыталась себе варить (забыла как), ела то что находила, в основном хлеб. Так что пожара не было, да Ольга и прятала спички.
Ранним утром Ольга нашла свою мать мертвой. Позвонила Зойке, та сказала, что перезвонит, а затем профессионально проконсультировала Ольгу, как заявить о наследстве, и помогла ей продать через полгода мамину квартирку, а затем нашла работяг сделать на вырученные средства евроремонт.
Как ни странно, Матвей молчал, не звонил насчет денег, вообще, видимо, исчез, не было средств на звонки и не было телефона, куда ему могли бы звякнуть. Зоя, видимо, отключилась от Америки, теперь у нее была Алла.
Зойка рассказывала Ольге о цветущих садах и райских кущах своей новой знакомой, и тут вдруг Ольга (была не была) решила купить машину, научиться водить, планировала начать путешествовать, однако ничего из этого не получилось. Проблемы со здоровьем, как всегда в самый торжественный момент (опять что-то вроде радикулита).
Зойка пригласила к больной свою богачку Аллу, та приехала с врачом, ведь именно данный доктор вылечил у самой Аллы онкологию, и этот цветущий пример исцеления встал перед кроватью худой, бледной, страдающей Ольги.
Тут же они на "мерседесе" вывезли больную на виллу, показали как бы результат новой жизни выздоровевшей Аллы: бассейн на первом этаже рядом с кухней, сауна, просторы на четырех уровнях, и затем целитель начал оздоровительный процесс: эта бутылочка на сейчас, эта на потом, все по часам. Алтайские травы не хуже тибетских. Стоили бутылочки страшно дорого, но Ольга быстро почувствовала улучшение.
Затем ночью (все-таки) позвонил тонким голодным голоском Матвей и сообщил, что Зойка хвасталась Татьяне, что Ольга умирает и все отойдет Зойке и еще одной женщине, Алле какой-то. "А ведь я твой законный муж, - пропищал Матвей. - Ничего им не подписывай, слышишь? Жалко я приехать не могу".
- То есть все должно отойти тебе? - спросила его еле живая Ольга.
- Ну не знаю, - ответил Матвей. - Не могу так сразу сказать.
- А ведь я с тобой развелась, уже год как. - Матвей не произнес ни звука и положил трубку.
Все это Ольга утром следующего (страшного) дня рассказала Зойке, а Зойка всему свету, и после похорон Ольги никому, даже Зойке, не дали войти в ее квартиру. Пришли какие-то парни, предъявили акт купли-продажи и лицевой счет на квартиру Ольги, попросили удалиться тех, кто по старинке готовил на кухне кутью, каких-то двух бабушек, выставили их сумки на лестницу, позволили только надеть пальто и обувь, а вереница похоронивших, воротившись с кремации и поднявшись на лифте, встретилась с растерянными старухами. В железную дверь бесполезно было звонить, никто не открывал, те молодцы все заперли и ушли. На похороны собралась оставшаяся родня, кто-то прилетел из Сибири, кто-то из других мест, но Ольга все продала неизвестно кому - хотя никаких денег в квартире не нашлось (те две старушки обсмотрели каждую щель).
Золотая рыбка уплыла, оставив щукам и акулам все что было, оставив память о себе в виде этой бесконечной истории, в виде вереницы вопросов, главный из которых - за что. Так талдычит осиротевшая Зойка, про бесконечную историю и про "за что", она тайный философ, во всем доверяет мифической Алле с ее нотариусом и уже устроила своего непутевого сына охранником в один из домов Аллы в Таиланде, под крыло к бандиту пенсионного возраста, который укрывается там от следствия и (надеется Зойка) будет держать его ежовой рукой и научит чему надо, единоборствам, как надеется Зойка, обороне прежде всего, обороне в этом мире, алименты кончились, начался призыв в армию… Хотя, может быть, этот дед-бандит сам наркоман.
Затем Алла исчезает из поля зрения Зойки, ее трехэтажная расквартира продана по кускам.
Теперь Зойка боится Аллиных штучек, терзается и пишет по мифическому адресу письма в Таиланд, на которые никто не отвечает, и был ли этот Таиланд? Утопили в болоте или бросили мальчика на шоссе ночью, и всё.
Она плачет перед фотографией сына, хочет менять квартиру, чтобы адреса никто не знал, и уже завещала свое жилище матери. И попутно жалуется, что Ольгу родственники даже не похоронили, не востребовали урну, то есть она улетела в небеса с дымом буквально.
Ведь никому не мешал человек, никому, разве что была красавица каких мало.
И она рассказывает кому попало эту чужую историю как свою, ничего не понятно, западня эта жизнь, западня.
Страна
Кто скажет, как живет тихая, пьющая женщина со своим ребенком, никому не видимая в однокомнатной квартире. Как она каждый вечер, как бы ни была пьяной, складывает вещички своей дочери для детского сада, чтобы утром все было под рукой.
Она сама со следами былой красоты на лице - брови дугами, нос тонкий, а вот дочь вялая, белая, крупная девочка, даже и на отца не похожая, потому что отец ее яркий блондин с ярко-красными губами. Дочь обычно тихо играет на полу, пока мать пьет за столом или лежа на тахте. Потом они обе укладываются спать, гасят свет, а утром встают как ни в чем не бывало и бегут по морозу, в темноте в детский сад.
Несколько раз в году мать с дочерью выбираются в гости, сидят за столом, и тогда мать оживляется, громко начинает разговаривать и подпирает подбородок одной рукой и оборачивается, то есть делает вид, что она тут своя. Она и была тут своей, пока блондин ходил у ней в мужьях, а потом все схлынуло, вся прошлая жизнь и все прошлые знакомые. Теперь приходится выбирать те дома и те дни, в которые яркий блондин не ходит в гости со своей новой женой, женщиной, говорят, жесткого склада, которая не спускает никому ничего.
И вот мать, у которой дочь от блондина, осторожно звонит и поздравляет кого-то с днем рождения, тянет, мямлит, спрашивает, как жизнь складывается, однако сама не говорит, что придет: ждет. Ждет, пока все не решится там у них, на том конце телефонного провода, и наконец кладет трубку и бежит в гастроном за очередной бутылкой, а потом в детский сад за дочкой.
Раньше бывало так, что, пока дочь не засыпала, ни о какой бутылке не было речи, а потом все упростилось, все пошло само собой, потому что не все ли равно девочке, чай ли пьет мать или лекарство. Девочке и впрямь все равно, она тихо играет на полу в свои старые игрушки, и никто на свете не знает, как они живут вдвоем и как мать все обсчитывает, рассчитывает и решает, что ущерба в том нет, если то самое количество денег, которое уходило бы на обед, будет уходить на вино, - девочка сыта в детском саду, а ей самой не надо ничего.
И они экономят, гасят свет, ложатся спать в девять часов, и никто не знает, какие божественные сны снятся дочери и матери, никто не знает, как они касаются головой подушки и тут же засыпают, чтобы вернуться в ту страну, которую они покинут опять рано утром, чтобы бежать по темной, морозной улице куда-то и зачем-то, в то время как нужно было бы никогда не просыпаться.
Как ангел
Как в насмешку, ей дали имя Ангелина. Очень любили, видимо, друг друга и дочь назвали ангелом. Однако родили эту дочь слишком, видимо, поздно, отцу было за сорок, матери близко к этому, вообще это был поздний брак двух химиков, двух одиноких немолодых и некрасивых людей, обычных работников агрохима по вопросу борьбы с вредителями хлопчатника, они нашли друг друга в одной экспедиции под Ашхабадом и родили через девять месяцев своего ангела, ангел был любим и балован всей огромной семьей немолодого отца: его престарелой матерью, его пятью замужними сестрами и их семействами тоже.
Чуть праздник - а при двадцати с лишним членах семьи (старшие постепенно умирали, младшие росли) каждый месяц все собирались и собирались на дни рождения, - чуть праздник, и маленькая Ангелина кочует по родственным коленям, ее возили на закорках, ей всегда тоже дарили подарки, чей бы ни выдался день рождения, Ангелина к этому привыкла и каждый раз ждала своего, и дождалась: к пятнадцати годам она не только не унялась, но стала открыто требовать свою долю на празднике жизни: а где мой подарок? А мне?
Так она кричала и во дворе, куда ее отпускали одну погулять, а мне? Ей в ответ поддавали раз и два по башке, но Ангелину было не укротить, она требовала и себе тоже мороженого, тоже автомат как у трехлетнего, требовала прямо на месте - и не у отца с матерью, а разевала клюв как взрослый птенец, адресуясь к самим детям и к их родителям, которые угощали своих потомков кто чем, выносили им во двор новый велосипед, баловали их, а Ангелина тут как тут и тоже требует а мне?
Как-то не входило в ее бедную больную головенку, что нет добра и справедливого распределения между всеми жаждущими, нет того, о чем мечтали мыслители всех времен и народов, нет общего, делимого поровну, а каждый сам по себе, нет равенства и братства, нет свободы подойти и взять, подойти и съесть все что хочешь, войти и поселиться на любой кровати, остаться в гостях где понравилось, чтобы и завтра угощали и бегали вокруг с тарелками, наперебой кормили и хвалили, сажали бы на почетное местечко и гладили бы по больной голове, а потом подарили бы еще и игрушку.
Все это, однако, было в детстве Ангелины и продолжалось во взрослом состоянии, но только среди родных.
Как Ангелина ни старалась понравиться людям, например, на улице, как ни кидалась долгие годы с открытой душой ко всем, кто ел пирожки и мороженое, конфеты, бублики и апельсины, как ни разевала свой клюв на манер птенчика - ничего не получалось в итоге.
Но она забывала об этом каждое утро, прихорашивалась перед зеркалом, требовала завязать ей пышный бант на макушке, распускала свои волосенки, жидкие и спутанные, как пух и перья из подушки (она не выносила расчесываться), и затем, тоже каждое утро, она хорошенько красила рот красным цветом, веки синим, брови черным - у нее для этого стояла коробка с гримом, кто-то из родни подарил, видя, как ребенок кидается на губную помаду и красит рот и щеки до ушей и плачет, когда убирают подальше, при этом всячески отвлекая Ангелину, а вот пойдем сейчас мультики смотреть, а вот Ангелине сейчас что подарят и т. д.
Ангелина украшала себя всем чем могла, бусы, клипсы, банты, какие-то кольца на пухлых пальцах, браслеты, дешевенькие брошки, - только платьев она не меняла, носила какое в данный момент было, таскала не снимая, и туфли любила старые, стоптанные, а новые не терпела, отказывалась даже мерить. Матери приходилось разнашивать обувь на своих старых, больных ногах.
И вот, надеясь понравиться миру на этот раз, волнуясь и спеша, она собиралась с раннего утречка и выводила мать на прогулку в любую погоду, в мороз и солнце, в дождь и вёдро, в бурю и туман - причем пешком: Ангелина не выносила подземелий метро, там она начинала тосковать, нервничать и раза два кидалась с кулаками на пассажиров, которые не так на нее посмотрели.
Поэтому мать все-таки таскала ее подальше от любых видов транспорта, в автобусе и трамвае все тоже пялились на Ангелину, она все это тут же отмечала и могла ответить на обиду, перед тем блеснув особым взглядом из-под своих толстых очков.
К тридцати годам она носила сильнейшие очки, многослойные, как фары, а передние восемь зубов она потеряла, не желая ходить к врачам, да и зубки с детства были слабенькие, плохие.
Ее сильно раскрашенное синим и красным лицо с постоянно зияющим беззубым ртом, в котором по углам торчало четыре клыка, производило сильное впечатление на всех - только родня видела в ней несчастного ребенка, особенно старшая родня, помнившая все страдания Ангелины, страдания ее отца и матери, а также обостренное чувство справедливости у маленького ангела, когда она пыталась печенье поделить на всех и всем раздать - и это еще в ту пору, когда она была бессмысленной крошкой, толстенькой, слабенькой и смешной.
Все они ее тогда любили и делали вид, что все в порядке, они просто разбивались в лепешку, не делая разницы между своими нормальными детьми и бедной дурочкой, которая так и не научилась считать и все думала, что 0,5 это 50, и громко волновалась, как же это молока 50 литров помещается в маленьком пакете, а ее утешали, объясняли ей, были предельно тактичны и добры, но это свои.
Чужие же не отзывались ни на какие просьбы, сверстники называли крокодилом и просто били Ангелину по голове сразу, без обиняков, что и привело к тому, что так же без обиняков Ангелина била людей кулаком прямо по голове в метро, учтя уроки детства.
К тридцати годам она созрела в крепкую, мощную, буйную женщину, которая отвечала немедленно действием на все возражения отца или матери, так что мать, даром что семидесятилетняя, с семи утра водружалась на свои больные, сырые, опухшие ноги и выступала в многочасовой поход по городу, шла с дочерью из дома, чтобы она не била семидесятипятилетнего отца просто так, крича: "Встань с кровати, хватит хандрить!" (Ей так говорили в детстве.) Отец лежал после больницы, после инфаркта.
Денег в семье было мало, две пенсии химиков по ядохимикатам, а Ангелина просила ей купить то и то, стояла часами над прилавками, пожирая глазами дешевые бусы, а то и брильянты, зыркая бешеным взглядом на продавщиц и крича матери со слюной во рту: "Ма-а! Ну ма-а! Купи мне, ма-а!"
Мать сбегала опозоренная, Ангелина гналась за ней, накрывала ее могучей спиной, волокла обратно, спасу не было никакого, хорошо еще что мать таскала с собой полную сумку хлеба и все время давала Ангелине куски, обмакивая их в кулек с сахаром, затыкала ей голодную глотку как ласточка птенчику.
Вечером, после закрытия магазинов, они возвращались все так же пешком домой, там Ангелина ела руками холодную кашу, сваренную отцом, и ложилась спать в чем была на свой диван, даже в пальто. Мать караулила момент и снимала с Ангелины обувь, накрывала несчастную одеялом, а у самой часто тоже не было сил раздеться окончательно, она, бывало, так и задремывала сидя за столом при полном свете, с глазами полными слез, похожая на свою дочь, т. е. тоже без зубов, почти без волос, но закаленная как в огненной печи.
Все у них было подчинено этой вечной гонке, а в больницу, в сумасшедший дом родители не отдавали свою Ангелину, боялись ее оскорбить навеки, испугать ужасом решеток и запертых дверей, чего Ангелина не выносила, как животное часто не выносит замкнутого пространства.
Родители, видимо, в глубине души считали, что Ангелина ничем не хуже других людей, она просто больна, а больных не судят. И родители все реже и реже ходили по гостям, боясь чужих взглядов, опасаясь окружающего несправедливого мира, который издевается над самым обездоленным человеком, над инвалидом, над дурочкой, а она тоже творение Божье и имеет все права на место на земле.
Но Ангелина упорно тащит мать на люди, в магазины, в толпу, может быть, надеясь, что ее снова возьмут на руки и будут передавать друг другу как любимое дитя, будут кормить, дарить подарки и перестанут таращиться на эту толстую тупую морду клыками наружу, ведь она там, внутри, осталась все той же маленькой слепенькой девочкой.
Беда еще, что Ангелина мало спала, несмотря на долгие прогулки, но мать спала еще меньше. Днем и ночью ее глодал один и тот же вопрос - за что ей это? Тихие, любящие были они с отцом, любящие и заботливые были все дядьки-тетки Ангелины и ее двоюродные, а также их детки, они все привыкли к ужасной морде вечной гостьи, к ее голодным глазам, рыщущим по полкам, к ее всегда грязным рукам, которыми она хватала пищу, к ее частым слезам, которые лились у нее из-под очков по раскрашенному лицу.
Со временем, придя в гости, Ангелина довольно быстро начала уводить мать снова на улицу, едва насытившись, а если ее уговаривали остаться, она куксилась, уходила и пряталась лицом в одежду, висящую в прихожей, размазывая грим и все выделения глаз, носа и рта по чужим пальто, то есть опять-таки вынуждала мать уходить, не побыв в тепле и покое среди нормальных, милых, добрых людей, среди своей родной семьи. Ангелина глухо говорила, что опять болит голова и хочется кого-нибудь ударить, и мать уходила с ней и получала тумака на улице от плачущей Ангелины, неизвестно за что: то есть известно за что - Ангелина догадывалась, что мать отдыхает от нее среди тех, кого по-настоящему любит, и это у дочери были слезы о несправедливости, слезы о неверии, неравном распределении любви и добра: всем все, а мне опять ничего.
Кроме того, может быть, Ангелина понимала, что мать в глубине своей кроткой души надеется когда-нибудь отдохнуть, скинув ее на руки двоюродной родне пожить, попитаться, повоспитаться, но они хвалили и кормили ее только до определенного часа, дальше стоп, дальше надо было двигаться домой, и это тоже чувствовала больная душа Ангелины, эту ложь всеобщей якобы любви до определенного часа - на улице же ей никто не врал, все откровенно глазели или смеялись в лицо, это была правда, и Ангелине не надо было притворяться, вот это и была свобода, и она, видимо, рвалась на улицу как в театр, где от души исполняла роль городского пугала.
Она идет против всего человечества, вольная и свободная, свирепая, нищая духом, про которых ведь сказано, что их будет царствие небесное, но где - где-то там, где-то там, как поется в одной психоделической песенке, а пока что ее жизнь охраняет ее ангел-хранитель, мать, отрывая ей от батона огромные куски, а Ангелина все требует - дай-дай-дай, и мать хлопочет, чтобы не обидели, не убили ее ангела-дочь, чтобы эта дочь не убила ее ангела-мужа, лежащего в кровати, все невинны, думает мать, а я так и буду бегать с ней пока не сдохну окончательно, но вот свежий воздух и движение, думает мать-ангел, моя-то матушка дожила до девяноста трех.
Она надеется - смешно сказать - что они все умрут как-нибудь вместе.