Как цветок на заре (сборник) - Людмила Петрушевская 10 стр.


Короче говоря, Мане никто ничего не говорил относительно ее поведения, никто не обращал ее и без того печального внимания на какие-то кричащие безотрадные факты. Ее ласково встречали везде, где бы она ни появлялась, - в комнате ли, где работал этот сослуживец по имени Юра, или даже в коридоре напротив его двери, где она иногда ждала его вместе со своей подружкой, чтобы он вышел о чем-то поговорить, о чем-то договориться, как будто бы не было внеслужебного времени, как будто бы не было вечеров после работы и телефонов на столах у Мани и у Юры. Однако Маню все-таки видели в коридоре напротив его комнаты, и Юра, всегда очень занятой, выходил к ней на минутку - и как всем было видно насквозь, что Маня ждет в коридоре, а Юра выскакивает на минуточку, чтобы обговорить какие-то срочные дела, по которым Маня приходила к нему.

Как все видели, и даже видеть тут было нечего, тут достаточно было просто мимоходом взглянуть на них двоих, как они, допустим, подымаются по лестнице вдвоем, только придя в половине девятого на работу, она с сумкой и в шапке, он с портфелем, и как весело и громко звучит его голос, и как молчит и клонит голову, подымаясь по лестнице, она! Тут нечего думать, что они вместе пришли на работу, и уж абсолютно нечего думать, что они откуда-то из одного общего места ехали утром на работу. И даже если это было и так, Маня всем своим видом опровергала это действительное обстоятельство, настолько безнадежный и одновременно робкий вид был у нее.

И никто никогда не вменил ей этого в вину, что она своим похоронным видом только портит все дело, никто не говорил ей, что именно вид, поведение, гордость часто решают все дело, что при любых обстоятельствах надо ходить гордо и весело, и чем хуже идут дела, тем лучше надо выглядеть и лучше причесываться и одеваться. К случаю с Маней это не подходило, поскольку в случае с Маней все было до предела обнажено и банально: Маня была видна насквозь и Юра был виден насквозь. Больших надежд на Юру никто не возлагал, и единственное, что тут могло бы быть двигателем, это то, что Юра страстно мечтал иметь ребенка от здоровой женщины. Прежняя жена Юры была больная женщина, от которой нельзя было иметь детей и с которой Юра промучился много лет, пока наконец не решился развестись, и его мечта о ребенке была всем известна хотя бы потому, что это было указано Юрой в заявлении о разводе как повод к разводу.

Именно поэтому сослуживцы прислушивались к тому, как чувствует себя Маня, как она ест и как выглядит. Однажды Маня простодушно сказала, что ее тошнит неизвестно отчего, тошнит и тошнит. При этом у Мани был какой-то растерянный вид, а может быть, ей действительно было плохо, и она смотрелась как больная. По одним источникам, правда, ничего у Мани быть не могло, ничего, кроме отравления и тому подобных желудочных болезней. Маня сама как-то говорила одной своей подруге, про которую она не знала, что та через сеть знакомых связана была с Маниными сослуживцами, что Юра ее тем потрясает, что просто очень хорошо всегда с ней разговаривает и что разговоры у Юры не повод для того, чтобы чего-то добиться, не средство для чего-то. Юра ее как раз потрясал тем, что ничего от нее не требовал, что он красиво, в подлинном смысле слова, за ней ухаживал, ничего совершенно себе не позволяя, как бы оберегая ее. Это был прекрасный роман, рассказывала Маня своей подруге, и даже с розами в декабре и так далее, а подруга через сеть своих подруг, совершенно не зная об этом сама, передала это все сослуживцам Мани, и потому многие с недоверием отнеслись к признанию Мани о том, что ее тошнит.

Месяц шел за месяцем, а у Мани ничего не менялось, Маня все так же робела, все так же носила шапку в помещении, стесняясь своих кудрей, а Юра на глазах у всех все так же неизменно выходил в коридор на минутку, чтобы поговорить с Маней, пришедшей к нему на рандеву, столь смешное в условиях коридора.

Можно было бы говорить о том, что Маня совершенно потеряла голову, но ведь так все было с самого начала, и ничего не изменялось - вот что странно. Это было самое странное, то, что все продолжалось на одной с самого начала взятой ноте, не усиливаясь и не затихая. Здесь, правда, надо было знать характер самого Юры. Юра с самого начала придал слишком конкретный характер, слишком обязывающий и высокий уровень своему роману с Маней. За Юрой это водилось, он всегда безобидно все несколько с самого начала преувеличивал. В служебных скандалах, например, он начинал сразу с большого крика, это за ним водилось. Затем в дружбе он всегда сначала несколько преувеличивал, готов был отдать все до последней рубашки и только затем, как это и следовало ожидать, горько разочаровывался. Поэтому всегда так прочна была его многолетняя дружба с теми, с кем он знакомился во время своих командировок. Наезжая временами в центр, его командировочные друзья сразу получали от Юры все, что только он мог им дать, такой уж у него был щедрый и хлебосольный характер.

Так получилось и с Маней: с самого начала этому способствовало то, что они оказались в одной групповой командировке, а уж в командировках Юра буквально не знал удержу, он весь раскрывался своими неизвестными сторонами, он производил небывалое впечатление. Его розы в декабре - это тоже, кстати, было следствием командировки.

На Маню со стороны Юры сразу обрушилась вся его беспредельная доброта, неутолимое желание опекать и заботиться и изумительное умение Юры говорить. Юра, когда увлекался, когда ему ничто не мешало, мог говорить часами. Рассказывал он потрясающе, как писатель, - с готовыми сюжетами, с неожиданными поворотами и такими деталями, которые мог заметить и сохранить в себе только по-настоящему, действительно талантливый человек.

Конечного результата нетрудно было ожидать. Почти в первый раз после приезда Юра повел Маню к себе домой и представил там, и Маня там понравилась. Маня действительно не могла не понравиться, не было человека на земле, которому она бы не понравилась. Далее Юра провел Маню по всем кругам своих друзей, и там Маня также понравилась. Юра буквально не упускал возможности познакомить Маню с кем-то еще и говорил почти откровенно, что это его невеста. В семейных домах иногда женщины поздравляли его и желали ему хороших и здоровых детей, а он отвечал: "Старуха, это не за горами!" Короче говоря, иногда чуть ли не доходило до свадебной атмосферы, и как раз в это-то время Маня ходила как потерянная, в своей вечной меховой шапке, и этот вид Мани мог обескуражить кого хочешь.

Так это все тянулось и ничем не кончалось, и все это все предвидели, именно такой оборот дела, не знали только, чем это завершится, каким последним аккордом, а кончилось довольно обыкновенно: Юра перешел на другое место работы с повышением, с большим повышением для такого молодого работника, и Маня в последний раз пришла под дверь его кабинета вместе со своей подружкой прощаться, и он при всех протянул ей на прощанье руку, а потом и ее подружке, и пригласил их приходить к нему в гости на его новое место работы, и все это прощанье прошло как нельзя болееспокойно, не как бывает обычно в таких случаях, что женщины плачут, а мужчины хмуро молчат и так далее.

Так что все кончилось совершенно так, как все и предвидели, но все кончилось настолько именно так, настолько точно и безо всяких отклонений, без особенностей, что у всех осталось чувство какой-то незавершенности, какое-то ожидание чего-то большего. Однако ничего большего не произошло.

Две души

Две высокие души иногда встречаются летом у прилавка овощного магазина, в очереди, - мужчина и женщина.

Зимой их почему-то почти не бывает видно, ни его, ни ее. И если он еще иногда мелькнет со своим гордым, воспаленным взором, то она на зиму как бы растворяется, исчезает, как будто улетает в теплые края; во всяком случае, можно предположить, что она и зимой как-то ищет пропитания, где-то ходит и ездит со своей сумкой через плечо, вечно сохраняя на лице трагическое выражение. Однако зимой ее не видать, неведомо, какую зимой она носит шубу, хотя можно предположить, что это чрезвычайно дорогая шуба. Вместе с тем почему-то она в ней не показывается, и отсюда сам собой напрашивается вывод, что тщеславие перед нашим кварталом ей чуждо, тщеславие перед тем кварталом, в котором она вынуждена вести свое одинокое существование после смерти мужа.

И летом она вовсе не из тщеславия перед нашим кварталом носит все эти безумные, черные с золотом одежды, эту черную с золотом косынку и свою огромную сумку через плечо, с которой она похожа на путешественника.

Словом, можно предположить, что она не замечает наш квартал, он не существует для нее в виде реальной категории, даже в виде абстрактной силы, окружающей ее в минуты необходимых для жизни покупок хлеба, овощей или колбасы.

Вместе с тем как же зимой она поддерживает свое существование, как она добывает тот же хлеб, овощи и колбасу? Не сидит же она в своей норе голодная, с тоской глядя на зимний пейзаж за окном? Очевидно, нет, очевидно, она не умирает с голода, ибо, как только начинаются теплые дни, она опять тут как тут, в своем черном шелку, с голыми жилистыми руками и с голыми ногами, все такая же, как будто не было долгой зимы и как будто не прошел еще один год со времени смерти ее мужа.

Кстати говоря, именно эта история со смертью мужа ее выявила, легализовала, обнажила как абсолютно понятное существо, хотя уже давно были известны многие подробности ее жизни, поскольку от людей никогда и ничто не бывает скрыто, все так или иначе просачивается сквозь стены домов и даже сквозь поры и череп одного, отдельно взятого человека, хотя и может создаться впечатление полной защиты, обеспечиваемой стенами домов или черепной коробкой. Однако все-таки раньше она была спрятана и загорожена, несмотря на то, что все о ней знали, что ее муж, известный человек, ею пренебрегает и ведет свое собственное, ничем не близкое ей существование. Вместе с тем она и в этом качестве была все же защищена и огорожена. Так, например, они иногда выходили вместе из дому и садились в машину, чтобы куда-нибудь вместе ехать, или к ним приезжал с женой их общий молодой сын, и в таких случаях она же совершенно явно была защищена и огорожена. Ее незащищенность, в сущности, была тогда только мифом, сказочно прекрасным обстоятельством, никак не выражающимся внешне и, как ореол, окружающим ее образ в представлении других.

Ее незащищенность, таким образом, существовала как бы вне ее самой, отдельно от нее. По ее внешнему виду тогда никак нельзя было сказать, что она не защищена. Правда, говорили, что у нее какие-то особые трагические глаза, что она носит ужасающе безвкусные вещи, как бы мечась между выбором и не зная, что еще навесить на себя, чтобы как-то вернуть прежнее положение дел. Тогда же она сделала себе пластическую операцию лица. Вообще внешне она все делала так, что это совпадало с принятой у всех концепцией ее внутреннего состояния покинутой жены. Однако это могло и не совпадать с ее подлинным внутренним состоянием, и тогда ни к чему оказывались бы все эти посторонние попытки судить о ней по каким-то чисто внешним деталям: скажем, неправильным тогда было бы говорить, что она оттого так стремится быть по-прежнему прекрасной, что хочет все снова вернуть. Легко могло оказаться, что она была не так уж занята всем этим и не считала, что ее внешний вид может что-либо изменить. Возможно, она прибегала к косметике по каким-то другим, неизвестным причинам.

Как бы то ни было, она прибегала к косметике и жила так, словно все действительно совпадало с общепринятым мнением о том, что творится в ее душе, - и так все продолжалось до самой смерти ее мужа, которая наступила неожиданно, в результате удара.

Тогда она единственный раз поступила так, как если бы она осталась действительно и бесспорно беззащитной: она кинулась просить, чтобы ее не выселяли из их обширной казенной квартиры. Труп ее мужа еще не остыл, когда она кинулась доказывать свои права на эту квартиру, хотя ни у кого еще в тот момент не возникло и мысли о том, что эта квартира слишком велика для вдовы. Само упоминание об этом было бы кощунственным в то время, но она кинулась напоминать об этом всем и вся, и своей одержимостью и бешеным упорством оттолкнула от себя многих людей, не знавших ее; она произвела также неблагоприятное впечатление на друзей своего мужа. Таким образом, она показала себя во всей красе и осталась теперь уже совершенно одна, лишенная той, безусловно, полагавшейся ей поддержки, какой обычно пользуются все оставшиеся в одиночестве после смерти мужа женщины.

Однако ее это, как оказалось, мало беспокоило, она в конце концов, после долгих доказательств, сумела оставить за собой казенную квартиру, и вот тут и началось ее последующее существование, когда она постепенно стала выявляться, четко обрисовываться перед посторонними со всеми своими вкусами и привычками, со своими вечными черными шелковыми платьями и нелепым торчанием в очередях, тем более нелепым еще и оттого, что она выделялась своим ростом среди массы домашних хозяек, наполнявших по утрам магазины. Она торчала нелепая и прямая, тесно сдавленная и окруженная очередью, сохраняя в этом странном положении свой заносчиво-печальный вид.

И вот там, в одной из очередей, над которой она меланхолически возвышалась со своим шелковым тюрбаном и кудрями, висящими из-под него совершенно неуместно в ее возрасте, - там-то он, второй герой нашего рассказа, и отыскал ее взглядом.

Надо сказать, что его взгляд был прямо-таки ненасытным, обращенным всегда на других. Выражение "пожирать глазами" как нельзя лучше подходило к нему, когда он приближался к магазину в своей пожелтевшей полотняной паре и парусиновых туфлях, одетый чрезвычайно по-летнему. Он не созерцал других, предаваясь праздному любопытству: он с яростным нетерпением озирал каждого встречного. Он не пропускал и детей, особенно детей.

Он мог остановить расшалившегося крошку, кинувшегося ему в колени в азарте игры. Однако он останавливал его не так, как снисходительные взрослые останавливают детей: нет, он яростно останавливал ребенка и начинал с ним перепалку, ведя ее сам от начала и до конца, поскольку несчастный ребенок мог и не уметь ему ответить.

Надо сказать, что этот вздорный старик - а это был вздорный старик - не щадил и самого нежного возраста, и однажды его застали на том, что он выговаривал двухлетнему ребенку, не умеющему еще как следует связать двух слов.

Этот старик, постоянно держащийся настороже, однажды приближался медленно и неотвратимо к очереди за ранней черешней. Разумеется, он сразу же затеял раздраженный разговор с продавщицей, и вся очередь всколыхнулась и откликнулась. Он этого не мог вынести и обратился с речью к очереди, среди которой возвышалась, как столб, наша вдова в черном с золотом одеянии, в тюрбане и с кудрями, ниспадающими до глаз.

Внезапно, прервав свою обвинительную речь, он крикнул ей:

- Ваша фамилия?

Она пожала плечами и ответила, громко и гордо.

Очередь переговаривалась как ни в чем не бывало, продавщица отвешивала черешню, а эти двое стояли как пронизанные током. Он крикнул вдове:

- Знаю, читал. Страшная смерть. Не спасли.

Она наклонила голову с кудрями, а он, вздернув подбородок, вдруг зашагал прочь в своем пожелтевшем костюме, несказанно счастливый, оставив за спиной очередь, в которой постепенно продвигалась к ранней черешне вдова в черном тюрбане, испытавшая, быть может, самое высокое переживание в своей судьбе, поскольку в это переживание входила составными частями вся ее уже давно прошедшая жизнь, теперь оправданная.

Рассказчица

Ее можно заставить рассказать о себе все что угодно, если только кто захочет этого. Она совершенно не дорожит тем, что другие скрывают или, наоборот, рассказывают с горечью, с жалостью к себе, со сдержанной печалью. Она даже, кажется, не понимает, зачем это может ей понадобиться и почему такие вещи можно рассказывать только близким людям да к тому же потом жалеть об этом. Она может рассказать о себе даже в автобусе какой-нибудь сослуживице, которая от нечего делать начнет спрашивать как жизнь.

Она с легкостью ответит, что все пока плохо. Что маму положили в больницу, отец взял отпуск, чтобы за ней ухаживать. "Что, такое тяжелое у мамы положение?" Она ответит, что положение средней тяжести, но если отец взял отпуск, значит, скоро всему конец. "Как так конец?" Ну, как, обыкновенно. "А у мамы что?" Ну рак, ответит она как ни в чем не бывало. "И давно?" - спрашивает сослуживица, заинтересованная до такой степени, что она даже теряет всякое ощущение места. "Восемь лет", - отвечает рассказчица и продолжает отвечать дальше на вопросы, которые следуют один за другим, так что когда пора выходить и рассказчица сходит, ее сослуживица остается стоять в автобусе ошеломленная, темно-красная от внезапного прилива крови и поправляет на шее выбившийся шелковый шарфик.

Назад Дальше