Время полдень - Проханов Александр Андреевич 8 стр.


"Если не он, то кто?.. Если не мы, то кто же?.."

Нажали пуск. Взревели электромоторы. Комбайн повел бронированной зубатой короной, описывая упрямые дуги, дичась, не жалея скалы. Но сила программы, как некий в него заложенный ген, толкнула его вперед.

Чуть коснулся со слабым звоном - осыпался первый камень. И вторая дуга врезалась со стоном и рокотом. Хрустела порода, выскребаемая резцами. И вся голова комбайна превратилась в горячий, звенящий взрыв, и он погружал ее в слепую, бесконечную толщу.

"Так, так, - думал Ковригин, не спуская глаз с механизма. - Есть некое сходство и тождество… В добыче знания и опыта… В конструкции ума и мышления… И в общей с ним обреченности… Сквозь мертвую, пустую породу рвемся к далеким пластам, к рудоносным жилам, пока сквозь мрак и каменья не сверкнет золотник…"

Сердце болело. Он прижимался спиной к бетонной опалубке, весь окутанный пылью.

Зажег лампу, осветив перепачканную пятерню, в липкой влаге своды, ржавое железо опалубки. Наложил ладонь на рефлектор, затеняя его. И рука наполнилась светом, превратившись в нежно-алое соцветие. Ковригин изумленно разглядывал пульсирующий процесс своей жизни, в которой растворенно, не имея названия, существовала его боль, недавние мысли, и Корзинщиков, и безвестный старик в избе.

"Безумец я или кто?.."

Двое шахтеров отдыхали, сидя на бревне. Закусывали, отвинтив крышку термоса, развернув газету с едой.

- Ежели желаешь, я тебе семян принесу, - говорил один, цокая яйцо о выступ скалы, очищая его. - Ноготков принесу, табаков, садовых ромашек. Посей!

- Ага, принеси. А то под окнами голо. Как гляну, так скучно, - отвечал второй, извлекая из газеты сушеную рыбину. - Принеси ноготков…

Ковригин смотрел на рыбину в центре земли. На яичный желток. Все путалось и мешалось. Он куда-то проваливался, еще глубже, сквозь боль в груди, сквозь алый цвет своей пятерни, сквозь мысли о старике…

И, стремясь спастись, не исчезнуть, зацепился за последнюю отпущенную в жизни возможность, вызывал недавнее молодое лицо, Ольгину свежую, на него обращенную силу. Желал ее скорее увидеть.

Ольга читала в постели, слыша, как в ночной степи, далеко, урчат трактора. Еще один, лязгая плугами, высвечивая фарами тьму, прогрохотал за окном, колыхнув воду в графине.

"Ну вот и еще один день, еще один мой денечек", - думала она, откладывая книгу, забываясь.

И ей чудилось: на незнакомой, сочно-синей земле, хлюпающей зеркальцами воды, лежит сорный белый металл, то ли сорванная железная крыша, то ли рухнувший из небес самолет. Она идет среди обломков металла, стараясь не наколоться. И вдруг появилась мать, молодая, в кружевном позабытом платье, с нотной папкой на шелковом крученом шнуре. И так радостно, правдоподобно свиданье. Она тянется к матери, веря, что та жива, наконец-то явилась. Но мать, чуть касаясь земли, уходит, и снова мокрые травы и разбитый на них самолет.

Вдруг отец появился, не такой, как на снимке в альбоме, не в помятой шахтерской робе, а в черном глазированном фраке, похожий на музыканта. На один только миг возник, перехваченный в талии, и исчез, пройдя сквозь обломки.

В ней - внезапные слезы, понимание во сне, что сон, наваждение. Надо поскорее проснуться, чтоб не мучить себя.

Но следом третье лицо, родное, живое, усталое, движется мимо. Руки вплавь разгребают воздух. Шагает по тонким травам, желая исчезнуть. С криком, босая, по острым обломкам кинулась следом, боясь его отпустить, продираясь сквозь колючий металл, кровеня себе тело. Но он уходил, растерянный, огорченный, все оглядывался на нее, озирался.

Ольга проснулась… Маленькая комнатка в синих обоях. Забытая предшественницей журнальная картинка на кнопках. Беленькие занавесочки. Под окнами деревенские утренние голоса:

- Лизка приехала, говорит, в Ново-Михайловке магазин сгорел. Пока тушить кинулись, - одни уголечки.

- Кто у них там торгует? Верка Звонкова?.. Ну та знает, что делать. Небось наторговала недостачу рублей пятьсот. Вот ревизия в угольках и разбирайся!

- Не! Верка аккуратно торгует. Лизка говорит, они гуляли всем сельпо, с премии. Вина выпили, песни пели, а плитку забыли выключить. Ну и подхватилось.

- А может…

Женщины замолчали. Ольга представила их молчащие лица. Белые дома, наезженную тракторами, вывороченную колею, молоденькие тополя у больницы. И опять разговор:

- Мой-то Витька вчера на отцовском мотоцикле снова угнал. В два часа заявился. Где его леший носил? Я говорю, отец приедет, скажу. Он те трепку даст… Нету управы. Не знаю, что делать. Драть - большой вырос. А слов не слушает…

- Что делать? Терпи! Мама моя говорила, с детьми весь век терпеть. Плачь, а терпи. Нашептывай, уговаривай… Потому они - наши дети!

И опять замолчали.

- Ну, я пошла. Сегодня навоз выгребать… Вчера начала, не могу: спина болит. Сегодня, нет, думаю, надо кончать…

- Ну, ступай… Ты Лизке скажи, пусть зайдет, квитанцию занесет.

Ольга подымалась навстречу заботам.

Она совершала обход, заходя в палаты в сопровождении старшей сестры, обрусевшей казашки, чье овальное лицо казалось Ольге глазированно-смуглым, с гончарно-точным надрезом глаз. Ее звали Торгай, и книгу для записей она несла как поднос.

В эту пору сухой и горячей весны, посевных и огородных хлопот больных было немного, все больше старики и старухи.

Ранней зимой, отмотавшись по хлебным, уходящим под снег нивам, явятся почернелые комбайнеры. Лягут на койки лечить радикулиты, простуды. Протянут под кварцами вырванные из пекла и льда тела, медленно возвращаясь к покою. Их исхлестанные СК-4 примут механики, станут штопать пробои и дыры в бортах. Но это зимой, зимой…

Так думала Ольга, появляясь в палатах. Мерила давление, прослушивала. Торгай заносила в книгу имена больных и рецепты.

- Вот и гости дорогие! Здравствуйте нашей хате! - потянула от подушки голову в белом платочке голубоглазая ласковая старуха, бледная и прозрачная. - А мы слышим, по коридору - цоб, цоб! Ну, думаем, доктора бог несет…

- Как чувствуете себя, бабушка? - спросила Ольга, готовясь слушать. - Как аппетит?

- Слава богу, начала кушать.

- Перебои ощущаете?

- Покалывает.

- А ноги все мерзнут?

- Маленько.

- К деду надо ехать, согреет, - усмехнулась Торгай, освежая палату небольничной своей красотой и смуглостью.

- А я уж так жду не дождусь! - охотно, благодарно откликнулась старуха. - Сперва думала, не вернусь домой - так пекло. А теперь сняло. У меня дедушка столько слез пролил, думал, не вернусь. А я на него гляжу: милый, как же один-то будешь? Сердце рассыпается… Не знаю, как благодарить вас за то, что с дедушкой еще придется пожить. Не знаю, куда писать, - неграмотная… Думаю себе, видно, не пришла пора-то. Ангел-хранитель пока не велит. А как же, милая! - кивала она усмехающейся Торгай. - В каждом ангел-хранитель. Как в гнезде. Крылушки сложил и сидит…

Ольга слушала ее вялое тело. Через тонкие трубочки летели слабые биения и стуки. Чужая жизнь просилась в нее, открывалась во всей длинноте и усталости, во всей своей завершенности.

- Еще полежите недельку, - сказала она, убирая трубку, диктуя Торгай в ее книгу.

- Да уж больно устала, милая… И дедушка каждое утро приходит, зовет… Да уж воля, конечно, ваша, - улеглась старуха на подушку, утомившись, мигая синими глазками.

На соседней кровати, разволновавшись от первых прикосновений, подставляя Ольге худую, древовидную руку, завздыхала другая старуха:

- Раньше, бывало, в войну и мякину кушала, и лебеду, коровьи тошнотки, - желудок принимал. А теперь все че хошь заказывай, а желудок не принимает… Скорей бы уж помирать… И вам-то я надоела…

Ольга мерила ей давление, следя за бегом стрелки и одновременно вникая в старушечьи приговаривания.

- Да и какая жизнь была? Чего здесь оставлять-то?.. Муж на фронте погиб, город Ершов. Один сынок в реке утоп. Другого качала, немец в избу вошел, ногой пхнул, - зашибся насмерть… За дочкой сюды в Казахстан приехала. Думала, она меня провожать будет, а не я ее… Вот и живешь, и думаешь… - и она задрожала ртом, заронила мелкие, быстрые слезы.

- А ты не думай, бабушка Васильевна. - Торгай достала кусок чистой марли, вытерла ей ловко глаза.

- Как не думать? Оно не отходит!.. Когда дочку-то опускали, зять дал заклятие. Не забуду, говорит, тебя, жена, и мать не забуду твою… Вот и живу у зятя. Когда молчу - хорошо. А чуть поперек скажу - вот и плохо…

- Так и надо, бабушка Васильевна, - развлекала ее Торгай, пока Ольга щупала неясный, ускользающий пульс старухи. - В старости молчать надо.

- Спасибо, принимаете меня… Вы тоже старыми будете…

Торгай записывала округло, красиво, будто каждой буквой повторяла черты своего лица. Объясняла Ольге:

- Зять у нее хороший. Не пьет… Внуки приходят. Учатся хорошо. Так, нет, бабушка Васильевна?

- Задают больно много. Некогда навещать-то, - облегченно, наговорившись, наплакавшись, отвечала та. - Спасибо вам…

Переходя из палаты в палату, Ольга думала: хоть и горе, и слезы и она еще к ним не привыкла, они ее трогают и волнуют, но здесь хорошо, здесь она на месте. Свободна, без обычного своего стеснения раскрывается в том, к чему призвана, что любит, умеет. И этот маленький мир сельской больницы раскрывается ей навстречу своими судьбами, ожиданием помощи.

"Это и есть полнота. Это можно понять. Мы же земские люди, врачи. Это можно понять очень просто…"

Вошли в палату, неумело, но хлестко размалеванную по стенам зверями и куклами.

Мальчик, очень бледный, но счастливый и любящий в своем выздоровлении, светился весь.

- Ну, молодой человек приятной наружности, - Ольга ощупывала железки на его хрупкой шее. - Опять жаловаться станешь, что в халате ходить заставляют?

- Я жаловаться не хочу, - с бодрой готовностью откликнулся он. - Только девчонки в халатах ходят, а у меня брюки есть… Вы мне еще давление померяйте…

- Он брюки под матрас ложит, - говорила Торгай, перемигиваясь с мальчиком, - глаз вишневый, глаз серый, оба смеются, - чтоб стрелки на брюках. Солдатом будешь, да?

- Не, не солдатом. Врачом. Старика лечить надо, - и он кивнул на соседнюю койку, где сидел с ногами, по-восточному, бритоголовый старик казах, запахнув больничный халат, слепо моргая влажными, красными глазами.

- Как себя чувствуете? - спросила Ольга, бережно, боясь причинить боль, прощупывая его отечные ноги.

Старик молчал тяжело дыша. Вздрагивал острой двойной бородкой. Заговорил по-казахски.

- Что он? - вслушивалась Ольга в его жалобное приговаривание.

- Боится картинок, - перевела Торгай, кивая на стену, - говорит, ночь не спал. Эти черти снились.

И Ольга, глядя на долгоносых намалеванных буратин, глазастых космонавтиков, лунообразных чиполлин, испытала жалость к беспомощному старику, занесенному на эту кровать из степи, которую топтал весь век конем и ногами, ставил юрты, чабанил, не страшился ни волков, ни морозов.

- Переведите в другую палату, - сказала Ольга, вынимая трубку.

Слушала глухие неровные вздохи старика, похожие на стоны, удары. Будто что-то в нем разрушалось, прочное, древнее, но желавшее жить. Думала: "Сидит в нем, как говорила старушка, ангел-хранитель, молодой, узкоглазый, в бисерной тюбетеечке, с крохотной балалайкой. Сложил свои крылья. Скрестил ноги на узорной кошме, среди чайных пиал. И в проем его юрты - молодая, зеленая степь и кудрявое белое стадо. Но это просто он сам, не старик, а юноша, притаился среди стуков и вздохов".

"Мой, мой это мир… Мой удел… Тут останусь…" - думала она, принимая внезапно решение.

- Ольга Кирилловна, - просунулась в палату дежурная сестра, - вас там спрашивают.

- Кто?

- Не знаю. Из города. Я сказала, после приема выйдете… Да вон в окне-то…

Она взглянула, в молниеносном, все угадавшем ударе уже зная, предчувствуя, поджидая с утра и раньше, когда улетало от нее в пробуждении дорогое, мучительное, не исчезая, а переходя на иные круги и видения, готовясь опять возвратиться.

За окном, в поднятой от машины пыли, поставив у колеса дорожный баул, ходил Ковригин.

…Они сидели в ее маленькой комнатке, ошеломленные, обожженные внезапностью первых минут. Радовались и боялись обнаружить эту радость движением и словом, как бы от нее уклонялись. Но невозможно было уклониться в этом тесном, радостью их наполненном пространстве.

- А я к вам еду, гадаю: найду - не найду, найду - не найду… Далеко же вы в степь выкатили!.. А дорога, признаться, неважная… То асфальт, то гравий, то ремонт.

- Что же я сижу-то? Чай ставить, с дороги… Вы меня чаем, а я вас? Хлеб у нас тут хороший. Местной выпечки. Можно отрезать… А наутро, как свежий, не сохнет…

- А я думал, какое счастье, что адрес взял. Будто кто надоумил. Еду, а сам проверяю: здесь - не здесь. И поверите, взял и еще раз в другой блокнот переписал. На всякий случай…

- Тут дорога ой какая неважная! Меня на нашей "Скорой помощи" привезли. И так в пути укачало, что легла на носилки, так и ехала лежа. Что за места - не видала. А утром вышла из дома, - чудесно! Степь, река, утки над больницей летают. А дальше озеро синеет. Вольно…

- Эти наши разговоры, которые вдруг повелись… То есть я их затеял… Их надо продолжить. Они для меня так важны. За этим и ехал, как к исповеднику… Качу, а сам каламбурю: еду на беседу, еду на беседу… Чепуха какая-то, верно?

- А я все думала, как вы тогда добрались. Темень, город чужой… Начала свой шарф искать, а потом вспомнила: он же улетел… Ну как ваше сердце, скажите? Больше приступов не было?

- Не было, не было… Но побаливает. Пустяки! В шахте сидел, там комбайн, и я ладонью шахтерскую лампу прикрыл… В общем, та же моя философия. Проблемы в масштабе души. То были в масштабе страны и вдруг - в масштабе души. Ну пусть вы не исповедник, не надо. Но вы мой лечащий врач. И должен же я показаться!..

- Тут, знаете, больничка так себе. Но мне интересно… Я здесь одна, и все тут на мне. Я и хирург, и окулист, и педиатр… И боязно, и увлеклась. Я покажу, вы посмотрите…

- Да вы здесь знаменитостью станете! Из столиц приезжать начнут. Великий лекарь в степях объявился. Потянутся пешком, самолетами…

- А что, и останусь. Я почти уж решила. Выпишу книг медицинских…

На столе лежала толстая медицинская книга. Он тронул ее, залистал. И в мелькающем веере сверкнуло голубым и погасло. Он принялся снова листать. И в книге, на развороте, еще влажный и свежий, прилипнув к странице, напитав ее своим соком и духом и чуть покоробив, лежал темно-синий цветок с золотой сердцевиной.

Ковригин смотрел пораженно на нее, на цветок. Они сидели, умолкнув, захваченные единством. Между ними вращались от дыханий и взглядов тончайшие голубые лопасти…

Они расстались до вечера. Ольга вернулась в амбулаторию, где ожидали ее приема больные. А Ковригин отправился в правление совхоза. Там в намеченный час, запланированное еще из райцентра, по телефону, из кабинета секретаря райкома, ожидало его собрание совхозных специалистов, перед которыми он должен был выступить.

Вошел в квадратный директорский кабинет, выкрашенный грязно-зеленым маслом. За столом, перед селектором, оплывший вниз плечами и грудью, но все равно огромный, сидел директор. Вдоль стен на стульях плотно и многолице теснились люди, плечо к плечу, выставив сапоги, пыльные башмаки, похожие одинаковым видом серо-рабочих, мятых одежд, глиняно-красными сдержанными лицами.

Проходя к столу под их взглядами, чувствовал, как воздух еще тверд и плотен от умолкнувших басов.

Директор, двинув стол большим животом, подал огромную, как деревянный совок, ладонь.

- Товарищи, - сказал он, бегло скосившись на календарный листок с записью, - вот к нам в совхоз прибыл уважаемый, известный ученый… профессор… Николай Степанович Ковригин. Он нам прочтет доклад о наших же с вами местах, о целине. Я думаю, это будет нам всем полезно. Хотя у нас, сами знаете, забота на заботе, и засуха на носу, и с севом запаздываем, и корма не знаем, где взять, но все равно нельзя глазами в землю уткнуться, жить одним днем. Надо вверх взглянуть, вдаль - одним словом, чувствовать перспективу… А поэтому для нас большая удача - приезд Николая Степановича, и мы его сейчас послушаем.

И сел. И все, качнув головами, ногами, стали смотреть на Ковригина, спокойно, строго, с симпатией.

Он начал говорить, испытывая к ним интерес и в то же время робея перед разницей их подходов, их усилий, ощущений этой степи.

- Несколько столетий народ держал целину про запас, обходя плугом. Знал о ней, всегда имел в виду этот отложенный на завтра каравай. Теперь пришлось его взять. Не рано ли? Превращение этой степи из травяной, первородной в хлебородную, по существу, означает включение еще одной, значительной части земного шара в мировой экономический механизм. Целина пополнила не только хлебные житницы, но, если хотите, и народную психологию, и душу, наградив ее новыми оттенками. Усилия такого масштаба, будь то военные, экономические или пространственные, в которые народ погружен почти тысячелетие непрерывно, и сделали нас тем, что мы есть…

Он называл им цифры хлебных пудов. Напротив сидел казах. Его потертая роба еще пахла вспышками автогена. Кирза на ногах лоснилась от машинного масла. Руки все избились о болты и ключи, так что проступила в ногтях синева. Но где-то за усталой смуглостью лба и сухостью стиснутых губ таилась давнишняя, отлетевшая степь в грохоте конских копыт. Секущий по травам дождь. И он, потеряв свою шапку, сжавшись в мокрый комок, бьется на рыжей, гладко-горячей спине.

- Наши первые неудачи: потери от засух, от дождей и ранних снегов, пылевые бури, отток поселенцев, - все это несовпадение вековечной азиатской степи с завезенными машинами, семенами, с умением пахать и сеять. Мы медленно сближались со степью, учились ловить мимолетные, среди весенних дождей, часы сева. Вытачивали новые, угодные степи орудия. Выводили местные степные сорта. Мы перестали ломиться в открытую дверь, просто нагнули голову, чтоб не убиться о притолоку. И с этим поклоном вступили в степь заново, осторожно. Оказались среди урожаев…

Он рассказывал им предысторию. О суммах несметных затрат, непредвиденных и случайных убытков. О полях, уходивших под снег. О свалках израненной техники. Мысль его была о напряжении усилий, соизмеримых с ведением войны.

Угрюмый седой человек, бригадир или техник, с двумя насечками шрамов поперек крестьянского лица, весь в заботах о дожде и о севе, моргал малыми синими глазками.

- Сами знаете, целинные урожаи кочуют, пропадая на несколько лет, а возвращаются внезапно, - топят степь хлебом. Мы должны отступать в бесхлебные годы и вновь появляться всей мощью людей и техники, как только вернется хлеб. Мы должны убирать эти пульсирующие пространства новым, подвижным способом, наподобие десантов, экономя каждую умную голову, каждый дизель. Эта тактика останется верной, пока не обводним целину. Тогда величина урожая будет определяться программой на распределительном пульте, отдающем сибирскую воду среднеазиатскому хлопку, черной и цветной металлургии и вам, степнякам. А когда-нибудь после регулированию будут подвержены солнечные, световые потоки в рамках управления климатом и глобальной погодой…

Назад Дальше