4
Милиционер Сапожников, усмехаясь, посмотрел вслед выбежавшей из кабинета женщине (волосы растрепаны, без платка, пальто полурасстегнуто - ай да лейтенант! востер еще, быстро) и даже перешел к другому окну, чтобы проследить, как она повертелась по перрону, кое-как привела себя в порядок, застегнула сумку и, оглядевшись по сторонам, юркнула в ленинградский поезд. Но с того места, где он стоял, ему не было видно, как она прошла внутри по вагону, перешла в следующий, промелькнула за его тусклыми окнами и так добралась до последнего, в захлестнутом за изгиб рельсов хвосте поезда, выпрыгнула из него прямо на пути и быстро двинулась узким простенком в сторону автобусного вокзала.
Насчет настроений начальника и как их можно улучшить, Сапожников подметил уже давно. Но не всегда удавалось отыскать в зале подходящий объект. Потому что простые базарные спекулянтки, или мелкое жулье, или пьяницы, наоборот, только выводили лейтенанта из себя. А сегодня так все вышло удачно, и объект попался отличный, то есть сопротивляющийся поначалу, качающий права, и все, видимо, гладко прошло. Так что не только его вчерашнее баловство с водочкой должно быть забыто, но можно даже, пожалуй, будет попросить о чем-нибудь. Например, чтобы пристегнул ему отгулы, какие накопились за сверхурочные дежурства, к отпуску или еще чего.
Железная судорога прокатилась от головы состава до хвоста, вагоны поплыли один за другим из-под навеса наружу, под черное небо. Провожающие сделали свой обычный короткий танец по перрону: сначала с поднятой рукой немного вперед, потом с оттекающей от лица улыбкой назад, к выходу. Проводница в дверях последнего вагона держала свернутый в трубку флажок высоко, как свечу.
Пожалуй, теперь уже можно было зайти перемигнуться с начальником. Сапожников постучал, просунул голову в дверь, увидел, что за столом никого нет. Хотел уже уходить, но тут краем глаза заметил валявшийся в углу сапог. Подумалось: "Что же это он - раздеться успел, а одеваться не стал?" Осторожно засунулся в кабинет по грудь и тогда увидел в придачу к сапогу и всего лейтенанта, обутого и при форме, навзничь, головой в угол, с остекленевшим взглядом и белой полосой слюны изо рта. И, еще даже не решив, куда кидаться сперва - то ли к телу, то ли в медпункт за сестрой, то ли к телефону, звонить на следующую станцию наперехват уехавшей женщине, - подумал ясно-ясно, будто признался себе без уверток: от этой ведьминой прельстительницы, от ее долго глядящих глаз - чего-то такого или еще похуже - с самого начала он, старшина Сапожников, повидавший на службе тысячи диковинного люда, ждал.
"…А проведенное позднее медицинское обследование вынесло лейтенанту Колыванникову С. С. диагноз паралича в результате кровоизлияния левой половины головного мозга, каковое кровоизлияние надо считать следствием противозаконного полового возбуждения, в каковом пострадавший упражнялся и раньше в часы дежурства, по показаниям старшины Сапожникова, каковой старшина выказал решительность в неудачной поимке половой возбудительницы, оперативно позвонив на станцию Луга для перехвата, но проведенный осмотр поезда результатов не дал, так же как и поиски через адресный стол города Ленинграда гражданки якобы Рыжовой якобы Лидии Игнатьевны (как записано в протоколе), ни Серафимовой К. Г., противозаконно уехавшей от колхозного труда из деревни Волохонка.
По всему вышеизложенному, а также для снижения процента нераскрытых дел по Псковской области предлагаю в случившемся считать подозреваемым, а также виновным лейтенанта Колыванникова С. С, но к уголовной ответственности не привлекать, как достаточно уже наказанного самой жизнью и нашей советской действительностью. На пост начальника линейной милиции Псковского железнодорожного узла предлагаю рекомендовать старшину Сапожникова с повышением в чине.
Старший следователь прокуратуры Псковского горисполкома
Фильченко Т.З.".
Ноябрь, второй год до озарения, Вена
1
Так уж бывает от рождения: у одних людей есть чувство пространства, у других - нет. У Аарона Цимкера оно было. И не только в том узком смысле, что он мог с закрытыми глазами извлечь из письменного стола нужную линейку, калькулятор, картотечный ящик, рулон клейкой ленты или что, не поворачивая головы к окну, мог сказать, в какой стороне от его конторы находится Святой Штефан, в какой - Дунай, в какой - Тиргартен, а и в том более широком и важном смысле, который позволял ему ощущать свойства пространства, то есть сгущение опасности в нем или, наоборот, просветы надежды - со всеми возможными здесь оттенками, переливами и разными степенями напряженности.
И как рано, как спасительно рано в нем это проявилось!
Ведь ему и семнадцати еще не было, когда Советы под грохот гусениц вкатили к ним в Кишинев летом сорокового - "броня крепка и танки наши быстры" - веселые толпы на улицах, цветы, и старый дурак, винокур Цимкер, с красным бантом на груди, сияя, выкатывает "освободителям" бочонок молодого вина. Что же заставляло его, мальчишку, в те веселые дни держаться в тени? Не участвовать в семейном ликовании? Вчитываться в еще выходившие газеты, вслушиваться в обрывки радиопередач, вглядываться в хитро сощуренные глаза солдат и командиров, бродивших от лавки к лавке, скупавших на рубли (ничего не стоившие, но кто же это мог знать?) одежду, консервы, мыло, ткани, обувь, ковры, посуду, гвозди, пуговицы, иголки - все.
Кучки любопытных ходили за ними, кто знал по-русски, пытались выспрашивать:
- А что, каково, ребята, нынче живется в России?
- Да сами знаете: буржуев нет, помещиков прогнали, работаем на себя - чего лучше.
- Ну а в колхозах?
- Земля общая, тракторами пашут, комбайнами убирают.
- И в городах работа есть?
- На каждом углу объявление: требуются, требуются.
- А в магазинах как?
- Полки от товаров ломятся.
- Что же вы тут ходите, скупаете все подряд?
- Надоело все свое. Родня просит чего-нибудь новенького, заграничного.
- И колбаса продается?
- Всех сортов.
- И масло?
- Бочонками.
- Меха раньше в России были знатные.
- Как раз этой зимой жене лисью шубу купил.
- Молоко?
- Хоть залейся.
Но то ли уловил что-то молодой Аарон в солдатских усмешках, то ли и сам знал уже по себе это особое удовольствие - надувать олухов-чужаков, то ли необъяснимое ощущение надвигающейся из безоблачного пространства беды подтолкнуло его, выбросило на язык вычитанное из медицинских книг слово, продвинуло вперед сквозь толпу:
- А как насчет цирроза печенки?
- С циррозом в этом году особенно удачно, - сказал солдат, подмигивая давящемуся от смеха товарищу, запихивая в вещмешок рулон рыболовной сети. - Есть и вразвес, и банками.
Молдоване с умным видом закивали, зацокали языками, а печальный Аарон выбрался из толпы и побрел домой.
Уговорить отца нечего было и думать: он помнил погром 1903 года, и для него все, кто бился с царем и с черной сотней, навсегда стали лучше родного брата. Но старшая сестра Рива поддалась, собрала все, что у нее было накоплено на приданое, и в ту же ночь они вышли тайком из родного дома, оставив записку с тысячей поцелуев, пожеланий счастья, просьб простить и не гневаться, но при этом без указания своего маршрута или конечной цели побега.
Цель же была ясная, давно назревавшая в душе, маленькими брошюрками и бродячими ораторами взращенная, - Палестина.
Уже в Болгарии до них стали доходить слухи о начавшихся в Молдавии арестах и высылке "буржуев". Потом все затянуло дымом и грохотом войны. Никаких вестей. Сунулись было в Грецию, но оттуда немцы уже гнали англичан, и сам греческий король убежал в Каир. Они медленно уходили все дальше к югу, переплыли на рыбачьем баркасе в Турцию, потом добрались до Кипра, и тут им сказочно повезло: встретили еврея-автомеханика, знавшего их отца десять лет назад еще по Кишиневу и имевшего хороших друзей в порту. Вместе они отплыли в Хайфу, счастливо проскочили в утреннем тумане мимо английских патрульных катеров, над немецкими подводными лодками, под неизвестно чьими самолетами и оказались в земле обетованной - грязной, бедной, заполненной распрями и ночной стрельбой и все же самой безопасной в те годы на сотни миль вокруг.
Нет, никто бы не посмел сказать про Аарона Цимкера, что он всю жизнь только бегал, прятался и отсиживался. Не в его ли гараже в 1946-м был устроен склад оружия, а потом и местный штаб Хаганы? Не он ли провоевал всю войну 1948 - 49-го от начала до конца? Да, больше за рулем, но сколько раз им приходилось отстреливаться прямо из кабин, из кузовов, из-под колес в этой дурацкой, не по правилам войне, похожей на долгую череду погромов, накатывавших то в одну, то в другую сторону.
И то, что он в конце концов переехал в Вену, никак не было связано с опасностью жизни в Израиле. Возможно, для израильского гражданина Вена сейчас была гораздо опаснее даже западного берега Иордана. Во всяком случае, Сильвана была в этом уверена и каждый раз пыталась нагнать на него побольше страху. В последнем письме от нее опять были газетные вырезки - изрешеченные пулями автомобили, развороченные киоски, раненые на носилках, портреты похищенных. У них в Италии такие снимки можно было уже делать, просто высунувшись из окна собственной квартиры, террористы разгулялись в свое удовольствие. Но и здесь, в Вене, они не дремали. Захват поезда, взрыв у синагоги - это бы еще ладно. Но украсть разом всех нефтяных министров - это вам не бомбу в багажник подсунуть. Тут нужны настоящие головы. И если какая-нибудь из таких голов заинтересуется Аароном Цимкером и попробует выяснить, что за Фонд он представляет и куда уходят переправляемые им деньги, тогда… Да, пожалуй, не следует ходить в банк одной и той же дорогой да и в то же самое время.
На столе заурчал рыженький, подаренный Сильваной телефон.
- Аарон, старина, как поживаете? Как грыжа? Или это был аппендицит? Что-то такое ведь вам отрезали недавно - верно? Я не помню что, но надеюсь, это были не…
- Маричек, не морочьте мне голову. Если хотите упражнять свое остроумие на моем здоровье, международный разговор пойдет за ваш счет. Что у вас стряслось?
- Нам нужны новые термопары.
- На термопары-то вам еще хватит.
- Аарон, не падайте со стула, не ругайтесь, но нам нужны платиновые.
- Маричек, вы обнаглели. Хром и молибден вас уже не устраивают?
- Хромовые горят, Аарон. Сгорают, как мотыльки на свече. Мы дошли до таких температур, которые выдерживает только платина. Подбросьте нам денег из будущего года.
- Никто еще не давал вам денег на будущий год. Фонд не рассматривал ваш отчет.
- Если не даст, мы поделим с вами платину и поедем в Монте-Карло. Идет?
- Маричек, я не кончал столичных университетов, но свой инженерный диплом я заработал честно. И вам не удастся напустить мне ученой пыли в глаза. Говорите, сколько вам надо. Я куплю сам и вышлю авиазаказным. Денег вы больше не получите в этом году ни шиллинга.
- Куплю! Вышлю! Да это нам неделю ждать. А деньги пришли бы уже завтра.
- Сколько?
- Шесть штук. С платиновым участком не короче тридцати миллиметров.
- Я куплю два.
- Жмот. Гобсек. Плюшкин.
- И самые дешевые.
- Недоучка. Старая перечница. Мелкая душонка. Рожденный ползать. То есть гад ползучий.
- А если вы, щупая лаборанток, зазеваетесь и упустите температуру еще выше, за сожженную платину… - он не мог упустить подвернувшуюся русскую рифму, - ох и заплатите!
Нет, все же ничто так не украшает талантливого еврея, как страдания и преследования. Как они были милы и трогательны, эти мальчики, когда он подбирал их здесь, в коридорах ХИАСа, - бледных, безъязыких, беспаспортных, оторванных от привычной российской рутины, с тонкими шеями, на которых кадык двигался, как ком всех проглоченных обид, со лбами, на которых словно бы проступали тысячи больших и малых штампов, с пальцами, судорожно сжимавшими то клочки неутвержденной диссертации, то русско-английский разговорник, то семейный альбом, откуда таможенник успел вырвать фотографию погибшего отца: в военной форме - нельзя!
И что же?
Стоило им почувствовать почву под ногами, поверить в то, что сказочная работа, устроенная им Аароном Цимкером, не мираж, не пустая приманка, а именно то, о чем можно было лишь мечтать, засыпая где-нибудь в московской или одесской коммуналке, как они наглели, приобретали замашки скороспелых боссов, клали ноги на стол, откусывали руку Вместе с протянутым пальцем.
Аарон пошел к книжному шкафу, глянул по дороге в зеркало, стер с лица умильную улыбку, достал каталог нужной фирмы. Но, листая страницы, вглядываясь в сверкающие глянцем очертания приборов, все утекал мыслями в сторону от дела, косил взглядом на фотографию трех обнявшихся парней в пятнистой солдатской форме - его племянников, сыновей Ривы, - и, как всегда, слишком пристальное вглядывание в эту фотографию вызвало в душе чувство падения с нарастающей скоростью, как на лыжном спуске, когда все внутри начинает сжиматься и требует: затормози! сверни! довольно! Потому что та манящая бездна нежности, которая несется навстречу, ничем другим, кроме смертельной опасности, кроме мгновенного ослепления на крутом повороте, обернуться не может. Потому что судьба и люди завистливы и им нельзя сознаваться в таком чувстве, нельзя даже виду показать.
"Потому что судьба не любит счастливых", - сказал он себе, слегка любуясь прочностью, какую обрело самооправдание, подпертое афоризмом.
"А Бог не любит трусов", - тут же отомстила страсть к афоризмам, которая тоже легко вырывалась из-под контроля и за которой тоже нужен был глаз да глаз.
Да почему же, почему - трус? Если на пирушке вас будут угощать обильной выпивкой и вы, хмелея и веселясь, все же заметите, что свет тускнеет в глазах, что зрение уходит, не заподозрите ли вы, что то ли питье непривычно крепко, то ли подмешано к нему что-то, не решите ли, что лучше остановиться, кончить на время, уйти от греха подальше? А именно нечто подобное ощущал он всякий раз, когда голова начинала кружиться от нежности к кому-то: утрату своего главного инстинкта - умения замечать задолго приближающуюся из окружающего пространства опасность. И можно ли обвинять его за то, что он всякий раз бежал, пытаясь спасти свой бесценный радар?
Конечно, с Сильваной все было по-другому. От нее он никуда не бегал, хотя голову терял сильнее, чем с кем-нибудь еще, от одного ее голоса кровь кидалась к щекам (и не только туда). Особенно в тот, самый первый раз, когда она приезжала совсем молоденькой журналисткой на первую войну и его приставили к ней шофером и переводчиком. Она еще была такая страстная католичка, что после их первой ночи (на спальном мешке, расстеленном прямо под деревьями, на расчищенном от палых апельсинов клочке травы, и ночью апельсины продолжали падать со стуком, запах их кислил черный воздух) она плакала, что не может исповедаться после такого греха, а он - этакий умник - предложил ей съездить для этого в Иерусалим, где еще оставались неразрушенные церкви, и они присоединились к конвою, и уж то, что никакой радар не предупредил его заранее, под какой страшный обстрел попадут они по дороге, - одно это уже говорит, насколько она взбудоражила ему душу. Настолько, что уже тогда он признался ей в том, в чем не признавался ни до нее, ни после никому, - в своем страшном грехе (не таком пустяке, как у нее), - так ему хотелось, чтобы она принимала, брала его целиком, со всем, что в нем есть. И она жалела его тогда, что по своей вере он не может исповедаться и получить отпущение (как все же все нехристиане слепы! зачем устраивают себе такое мучение?), и обещала молиться и за него тоже.
Ни он от нее не убежал, ни она от него. Просто такое творилось кругом и так казалось по молодости, что если выжить, то вот уж чего-чего, а этого горячечного зацеловывания друг друга по ночам, этих стонов и счастливых слез будет еще впереди в жизни без конца. Да и не было у них чувства расставания. Какими-то они тешились планами, что он приедет вслед за ней в Рим, откроет там дело или поступит учиться или, наоборот, что она получит место в только что открывшемся в Тель-Авиве итальянском посольстве и уж не меньше чем через месяц увидятся снова. А вот не увиделись целых семь лет - до следующей войны.
Зато уж в этот, второй раз, помятые жизнью и поуставшие от нее (она - замужем и с двумя детьми, он - после неудачной женитьбы и позорно-скандального развода с истериками, битьем окон, попытками самоубийства), они как вцепились друг в друга в аэропорту, закрыв всей толпе вход на эскалатор, так и провели всю неделю, почти не расцепляясь. Он забросил гараж и ездил с ней повсюду, и оттого, что он всегда ждал внизу в машине, интервью, которые она брала, получались на удивление короткими, но ока дописывала и расцвечивала их потом, по ночам, на кухоньке его квартиры, пока он отсыпался в клубках простыней, давая мощному вентилятору остудить жар и пот и синие пятна, покрывавшие кожу в самых неожиданных местах.
Теперь впереди ничего не светило; развод для нее - это что-то немыслимое, да и где бы они могли жить? Оба вросли уже глубоко каждый в свой берег этого главного моря Земли, и язык, на котором они говорили, был чужим для обоих - в первый раз русский, теперь все больше английский. Но именно поэтому каждый час, проведенный вместе, не смазывался больше жадной юношеской рассеянностью, отвлеченностью вперед. Так что этих часов в последующие годы получалось довольно много. Они ухитрялись вырываться друг к другу - то он к ней (но не в Рим, а где-нибудь неподалеку), то съезжались посредине, например в Греции, на недорогом курорте, где они подружились с такой же смешанной парой - гречанка замужем за египтянином, - так что, когда они сидели за столиком на террасе ресторана, наследственные права всех четверых на плескавшееся внизу море уходили в такую непроглядную древность, что можно было по-настоящему чувствовать себя вырванным из-под гнета сегодня, растворенным во времени. Особенно если рядом мелькали завистливые лица зеленых американцев, навсегда зеленых - даже под сединой и морщинами.