Горизонт событий (Журнальный вариант) - Полянская Ирина Николаевна 8 стр.


С воинственным криком Надя прыгнула в воду, упершись в борт головой, руками перевалила лодку через край сплавины, но дыхание волны уже настигало ее, и она, бросившись плашмя на лодку, слилась с ее пахнущей смолой обшивкой. Волна накрыла Надю с головой. Вторая волна ударила сильнее, перелившись через лодку, как всадник через седло. Послышался треск деревянного борта. Надя ухватилась за нос лодки и сумела дотянуть ее до шалаша. Третья волна лишь огрела ей ноги. Узловатые, со сломанными углами молнии плясали в небе. В их мигающем свете было видно, как березы и осины раздувают свои кроны, словно паруса, а то и машут ими отчаянно, как сигнальными флагами. Гул грома не прекращался, как будто тяжелые шаги ударяли о жестяное небо. Сорвались первые тяжелые капли дождя. Надя метнулась в шалаш и, лишь укрывшись в нем, осмелилась оглянуться на море. Вдали короткими вспышками мелькали огни бакенов, пляшущих на волнах, будто сошедшие с ума шахматные пешки. Остров уносило от них все дальше и дальше. Она нащупала фонарик и посветила им в вынутую из планшета карту.

Надя пыталась по карте определить, в какой точке моря ее застиг шторм. День она плыла при хилке и рассчитывала, что, если ветер не переменится, ее снесет в устье Согожи. Но хилок сменился на луговой и погнал сплавину в окрестности реки Сити, - так она решила, увидев Наволокские развалины. И вот тут между зоной торфяников и акваторией порта Брейтово ее настиг шторм... Если после шторма задует моряна - тогда остров внесет в Мологу. Хуже, если задует южак, - тогда она снова окажется на середине моря...

В границах голубых линий, отмечающих на карте перепады глубин, ясно проступало древнее русло Волги, стелившейся по дну водохранилища, превратившейся в подводную реку, глубоко просвечивающую сквозь новую широкую воду. Бабушка рассказывала Наде, как по дну Волги когда-то давным-давно проложили толстую чугунную цепь, по которой от Твери до Рыбинска бегали пароходы туерного типа, принадлежавшие Волжско-Тверскому пароходству "по цепи". Полтора десятка туеров ходили по ней, как кот ученый, и днем и ночью... Цепь с грохотом и лязгом поднималась с носа пароходной машиной, проходила через барабан со звездчатыми шестернями, а потом опускалась с кормы на дно реки. Для расхождения со встречным туером звено цепи расклепывалось или обрубалось, суда расходились, и пароходный кузнец в промасленных перчатках снова сковывал цепь. Эта гигантская цепь длиной в 370 километров, проложенная по руслу Волги, стоила один миллион рублей, тогда как стоимость туеров и прочего оборудования не превышала семисот тысяч. К началу века туерное пароходство "по цепи" распалось, и миллионная цепь была поднята со дна - но не вся. Обрывки этой цепи, образовавшей русло в русле, похожее на след животного, когда-то ползавшего по древнему ложу Волги, осели на дне, зацепились за подводные камни, поросли водорослями, как заглохшая колея травой. Иногда рыбаки поднимали со дна остатки этой цепи как свидетельства богатырского прошлого Руси. Чугунные звенья вместо грузил прилаживали к снастям, вешали рядом с подковами на воротах дома, обточенные умельцами, словно браслеты, носили на кисти левой руки. Такой браслет в юности имелся у Никиты. На нем было выточено: "По цепи". Народ не спешил расставаться со своими цепями. Рыбак, имеющий браслет, всегда мог рассчитывать на помощь своих собратьев по ремеслу, скованных, как цепью, рыбацкой дружбой.

Струи дождя прорвали покров шалаша. Надя стряхнула с карты целое море и затолкала ее в планшет. В зыбунах неподалеку страшно бурлила вода. Опрокинув лодку, Надя заползла под нее, завернулась в попону и сухой ватник и, поджав колени к подбородку, медленно согреваясь, затихла, слушая сквозь сон, как снаружи шел дождь, пополняя запасы воды подземных и подводных рек...

Проснувшись, Надя приподняла борт лодки, словно край одеяла, и выглянула наружу. Гладь моря искрилась пляшущими светляками. Алое солнце в дымке предвещало отличный день. Вчерашним штормом весь клюквенник оторвало от острова и унесло в море. На новом краю сплавины расположилась пара журавлей самочка спокойно чистила свое оперенье, а самец расхаживал вокруг нее, изогнув шею, полураспустив крылья и развернув веером куцый хвост.

Надя забросила в воду леску с крючками, насадив на нее наживку из манных катышей. Поймав пару ряпушек, разожгла сушняк и, надев рыбу на прутик, принялась обжаривать ее на костре. Вырыла из земли свой провиант, перекусила рыбой и размокшими сухарями. С нескольких уцелевших кустиков клюквы собрала ягоду, раздавила ее в кружке и зачерпнула воды. Поев, осмотрела борт лодки, обнаружила в нем заметную пробоину. Попыталась ее заделать, но безуспешно. Нужны были гвозди, молоток, куски фанеры и резины для наведения заплат. Оставалось надеяться на помощь рыбаков, которые, конечно, ее уже хватились и ищут.

Днем Надя гуляла по острову, вдоль берега которого уже успела протоптать тропинку, собирала букетики из колокольчиков и крохотных диких ярко-желтых лилий. Вечером, нарубив в лодку березовых веток, укрывалась в нее спать. По ясному небу, как по тихой воде, проходили огни Большой и Малой Медведицы, Дракона, звезды Водолея и Льва. Вдали по тихой воде шли суда с мачтовыми огнями. Два огня, один над другим, - проплыл буксировщик, тянущий баржу. Два белых огня и выше красный - прошла баржа с нефтью. Три белых огня треугольником - баржа, которую толкает пароход...

Утром Надя наконец определяет свое местонахождение по земснаряду, работающему в Югском заливе...

Она опускается на колени и, свесив голову с крутой кромки плавучего острова, похожей на край ивовой корзины, видит распаханные водой монастырские коридоры, по которым, как связка ключей, вдруг промелькнет рыба, засыпанные битым кирпичом фундаменты домов, неровно обрезанный лес пней, почерневшие кресты кладбища, распластанную под водой далекую жизнь... Во дни Великого Переселения библейское равенство меж мертвыми было нарушено: схороненные на кладбищах Мологи и соседних деревень были поделены на покойников "живых" и "мертвых". Мертвецы, имевшие родственников, которые могли выкопать гробы и перевезти их на высокий берег Волги, оказались словно бы не вполне мертвыми, став частью имущества живых. О них еще помнили: память живых, как погребальные пелены, обвила кости сухия, переложенные в новые домовины из дуба и сосны. Живые резво работали лопатами, спасая своих мертвых от подступающей воды, - до чужих мертвых им дела не было. Обветшавшие, изъеденные плесенью гробы извлекали из ям на веревках, плоскогубцы тупились о мертвые гвозди. Переселенцы вынимали из могил перемешанные с землею кости отцов и дедов, вместе с истлевшими кусками парчи и венчиками, слипшимися с лобной костью, аккуратно укладывали в новые домовины. Отслужив литию, штабелем наваливали гробы на лодки, обвязав сверху веревкой. И вот лодки с незабвенными пускались в еще один свой последний путь по воде, по руслу древней скифской реки Великой Рахи, над которой уже реяла прохлада новой высокой воды, в будущем обязанной избавить суда от мелей и волока. А всеми позабытые "мертвые" мертвые, не имевшие родни, оставались лежать в родной земле, которая на картах будущего уже была залита водами водохранилища вместе с крестами в изножье и деревьями в изголовье, высаженными после сороковин, - плакучими ивами, липами, черемухой... Их поросшие мхом надгробия погружались все глубже в пучину забвения. Когда строители перекрыли последние отверстия в Рыбинской плотине и древняя Волга вместе со своими притоками ушла под воду и стала подводной рекой, несколько гробов, как буи, вырвались на поверхность воды и долго метались по волнам, отыскивая старое русло. Другие удержала земля или тяжелый гранит, или дерево в последнем объятии обвило гроб своими корнями...

Опустив глаза, смотреть и смотреть вниз, пока они не устанут. Это единственное, что Надя может сделать для земли, ставшей дном: пока они не устали, смотреть и смотреть, как волна перелистывает истлевающие на глазах страницы книги с буквами, цепляющимися за дно, словно якоря. Глаза погружаются на такую глубину, что их не удерживает схваченная дикорастущей корневой системой память, из-под которой всплывают полустертые впечатления. Какая-то крылатая роза с сердцевиной, битком набитой дворцами, ангелами, водопадами. Под лепестками раскрывается лесная чаща с древовидными папоротниками и гигантскими стрекозами, несущими грозные жала, болотные огоньки на цыпочках перебегают пространство, может, это Всехсвятский маяк покачивается на волнах, может, огоньки плавучей метеостанции. Сквозь розу проходит ось Вселенной с разлитыми по листьям мирами, на них, как на плотах с имуществом бабушки, сплавляется всякая всячина: могилы предков, венчальные свечи, голубиные гнезда, фотографии мужчин в рыбацких фартуках, тянущих сети, окованный медью ларь и книга, которую Надя однажды видела в руках матери... Знания в ней преподаны через букву, одна цела, другая закатилась во тьму, как притопленный бакен, бумажная плесень встает, как зарево, над каждой страницей, слова перебрасываются знакомыми буквами, как цветы семенами с соседних куртин. Страницы слиплись и превратились в волнообразные пласты какой-то неведомой породы. Из-под панцирных створок вдруг блеснет краткое сказание о принце, ходившем по ночам на могилу героя и высаживающем на ней маргаритки, о светлом мученике, нагом и больном, сидящем в темнице. Тьма разлившейся воды обрамляла эту историю.

5. НЕПОДВИЖНОСТЬ ДЕРЕВЬЕВ В СУМЕРКАХ.

Шура в молодости никогда не писала писем и не получала их, поэтому она не представляла себе истинных масштабов параллельного потока жизни, заряженного энергией разлуки, - в деревню письма приходили редко, - но, когда (в год рождения Нади) по соседству с Белой Россошью в рекордно короткие сроки вырос небольшой ПГТ и туберкулезный санаторий на берегу реки, открытки и письма стали долетать сюда большими стаями, и тогда Шура вспомнила о самодельных абажурах, вазах и шкатулках из почтовых открыток, какие она видела сразу после войны в изголодавшейся по домашнему уюту Москве...

Как только Шура перешла работать в новую Калитвинскую школу, она бросила среди детей клич, чтобы они приносили ей ненужные открытки. Первая же изготовленная ею ваза произвела в поселке переполох и обрушила на Шуру целую лавину почтовых открыток.

Ярким ирисом Шура простегивала географию Советского Союза с прилегающими к нему странами социалистического лагеря, с детьми которых стали активно переписываться ее дети, прочным петельным швом соединяя Маточкин Шар с Сахалином, Северный Ледовитый океан с Черным морем, Поволжье с бассейном Оби, Памир с Полесьем, подбирая открытки по теме: пейзаж к пейзажу, город к городу, цветы к цветам, праздник к празднику. Память уходила внутрь, культура оставалась снаружи. Каждый праздник приносил розы, воздушные шары, гербы и флаги, ледяные избушки, странствующих Дедов Морозов, виды Южного берега Крыма и Кавказских Минвод, подбоченившиеся кукурузные початки в алой косынке, ковры-самолеты, летящие сквозь климатические и часовые пояса. Прошел год - и в октябрьской троице место Сталина занял Ленин, прошло еще два года - и снегурки с мишками пересели в космические ракеты, прошло еще три года - и кудесница полей исчезла с веселой картинки.

Само время дышало спекшейся розой в сообщающихся сосудах ледяных избушек. То, что было написано чернилами на открытках, поглотили васильки и маки. За спиной Деда Мороза с ярмарочным мешком, например, дрожащим почерком бабушки Пани было выведено: "Дежа! Внучка! Приезжай повидаться со мною, старая совсем стала..." Шура зашила слова свекрови суровым ирисом. А ее дети делали уроки и читали книги каждый под своим абажуром...

В 1934 году ИЗОГИЗ выпустил почтовые фотокарточки героев-полярников, и их мужественные лица, подбитые двадцать третьим февраля, украсили навесной фонарик над письменным столом Германа. Отто Шмидт с пронзительными глазами и черной бородой, сшитый с летчиком Ляпидевским в кожанке и белой фуражке с гербом, сшитый с летчиком Кастанаевым в летном шлеме, сшитый с немолодым уже Фабио Фарихом в костюме и галстуке, сшитый с Леваневским в шапке-ушанке, сшитый с Молоковым в меховом тулупе, сшитый с Отто Шмидтом, водили хоровод вокруг лампочки, и Герман, то и дело отвлекаясь от уроков, разглядывал суровые мужские лица, снятые в контрастном свете, - с едва наметившейся улыбкой на губах, отретушированные лики героев. Весной - летом 1934 года только и разговоров было что о знаменитой льдине, в школах каждый день вывешивали сводки о состоянии льда, сколько народа уже вывезено на Большую землю (в числе первых спасенных была маленькая девочка Карина), сколько полетов к льдине совершил каждый из летчиков. Но с той героической поры проехало много снегурок на тройке с колокольчиками, теперешние учащиеся путали Отто Юльевича с лейтенантом Шмидтом - липовым отцом Остапа Бендера, льдина, когда-то национализированная государством, скорее всего растаяла, и летчикам уже не поклоняются, как Перуну и Даждь-богу, поверх суровых лиц Молокова и Ляпидевского наклеили лица Столярова и Урбанского. Но лицам последних все-таки чего-то не хватало, хоть они здорово верили в предлагаемые обстоятельства, чтобы летчики и играющие их артисты могли беспрепятственно ходить друг к другу в гости через реку времени.

В спортивный зал из окон льются осенние солнечные лучи. Герман скользит взглядом по шеренге напротив. Там стоит его сестра Надя, наэлектризованная временем до корней волос. Волна жгучего времени перебегает от самой невысокой девочки в Надином классе и до альбиноса Кости, который, стоя сзади в строю, с бессмысленной ухмылкой водит мизинцем по бессильно повисшей белой руке Нади. В глазах детей плавает огненная тьма, разламывающая породу, вооружающаяся чем попало и крушащая все на своем пути. От руки к руке перебегает время по часикам, все часы стучат вразнобой, как ни сверяй его по Кремлю. Глаза и губы парят в живом потоке осеннего света, перелетая, как маска, с лица на лицо, то здесь, то там вспыхивает бессмысленная улыбка, подавленный смешок. Наваждение. Душная молодость. Брачующиеся аисты поют дуэтом. Гоголь распускает веером хвост и распушает перья. Поднимают и опускают хохолки, трясут рогами, крутятся на ветке, как пропеллер, трубят, ревут, оставляют пахучие метки. Что естественно, то не безобразно. Но правда в том, что все это неестественно кипенно-белые воротнички, остроносые туфли, бензиновая зажигалка в накладном кармане вельветовой куртки. Лишь тьма упадет на поселок, все становятся косматыми, как отец, когда он горячим шепотом просит открыть ему запертую дверь спальни, обманутый дружелюбным обращением матери за ужином. Открой, открой, ну открой же. Трубный шепот просачивается через щели и бродит по комнате. Сон Германа вспорот, зарезан, как сон Дункана, этим кипящим шепотом, трубным ревом. Сам он ничего не может предпринять, беспомощный, толкает крепко спящую на соседней кровати за ширмой Надю. Надя вскакивает и кричит звонким голосом: "Папка, иди спать!" Большое животное разражается тяжелым вздохом, тяжело переваливаясь, уползает в свою берлогу, в чулан, который отец давным-давно превратил в свое жилище. Надя, обернувшись к стене, снова крепко засыпает, ей все нипочем; маму в ее спальне сотрясает дрожь отвращения; Герман не может заснуть до утра.

Директор с мягкими добрыми щеками и ясными, как у младенца, глазами продолжает речь. Его часы безнадежно отстают. Ему кажется, что в партизанских лесах еще живут призраки партизан, а между тем - там прорублено много просек и не осталось даже следов партизанских кострищ. Фаянсовая посуда теперь пользуется ббольшим спросом, чем солдатская железная каска с двумя молниями у виска. У всех начальников часы отстают, а у их подчиненных идут вперед. Что касается детей, они все уже в завтрашнем дне. Директор бубнит невнятное: Сбор макулатуры, подойти с ответственностью, переработка бумаги - под нож пойдут вчерашние газеты и обернутся завтрашними новостями. Старые газеты, списанные книги...

Учитель химии Михал Михалыч Батаганов, стоящий рядом с матерью Германа, нежно наклонясь к ее уху, шепотом продолжает: этикетки, спичечные коробки, ценники... Косой луч солнца, в котором размагничиваются часовые механизмы и пыльные пчелы засыпают в полете, выхватывает склоненные друг к другу лица. Страус и его подруга тычут клювами в песок... Автобусные билетики, продолжает мама, елочные клоуны... В глазах обоих светится смех, отбрасывающий тень на лицо стоящей в шеренге напротив учительницы биологии Эльвиры Евгеньевны, жены Михал Михалыча, чернявой, с острым некрасивым страдальческим лицом. Она известный ленинградский биолог, заведовала кафедрой в институте, пока не случилась какая-то история с сыном, и они вынуждены были переехать в поселок. Чем ослепительней блузки у Александры Петровны, тем более мятой и неряшливой выглядит манишка Эльвиры Евгеньевны. На рукаве пиджака - жирное пятно. Михал Михалыч мог бы удалить его с помощью экстракции: надо смочить ватку бензином и протереть несколько раз - тогда жир перейдет в раствор. Но Михал Михалыч сам-то как голубь-доминант, который затрачивает на чистку своих перьев не менее часа, красив и опрятен, а голубь, которого клюют, быстро опускается, ходит с запачканным хвостом, грязными перьями, вид у него, как у больного, на него нацеливаются вороны... Картонки из-под гербария, свадебные веночки, посмеиваясь в бороду, шепчет Михал Михалыч... Партизанские листовки, объяснительные записки, прикрыв губы пальцами, отзывается мама. На губах у нее тлеет такая же бессмысленная блаженная улыбка, как у Кости, щекочущего пальцем локоть ее дочери Нади. Это игра такая. Герман видит, как мамино лицо все больше молодеет в потоке осеннего света, лицо Эльвиры темнеет, она старается не смотреть на тех двоих, шепчущихся напротив... Письма, написанные растворенным в воде крахмалом и йодом, хроматографические трубки, свистящим шепотом продолжает учитель химии... Законы двенадцати таблиц, кодексы Юстиниана, отвечает учительница истории. Если несколько кукурузных палочек положить в банку, куда заранее капнуть одеколона, а потом закрыть их, то через десять минут, открыв крышку, уже не почувствуешь запаха: его поглотило пористое вещество палочек. Это явление называется абсорбцией. Даже самый разочарованный ум может абсорбироваться в шум пористой крови, осенний луч, полет стелющихся над землей ласточек, предвещающих грозу.

Назад Дальше