Никакой вражды к немцам она не испытывает; время вытравило в ней всякую злость на человека, на полк, армию и даже на страну, лишившую Сэмми жизни. Но она негодует на тех, кто пришел позже, их она не желает величать дружеской кличкой "гансы". Начатая Гитлером война ей ненавистна за то, что она умалила память о Великой Войне, за то, что та война получила свой порядковый номер - всего лишь первая из двух. Ей тошно оттого, что в Великой Войне усматривают истоки второй, и получается, будто Сэм, Денис и все павшие на первой войне солдаты из Восточного Ланкашира были в том отчасти повинны. Сэм сделал всё, что мог: пошел на фронт и погиб - и за это же был вскоре наказан, заняв в исторической памяти лишь второстепенное место. Время вещь странная, нелогичная. Пятьдесят лет назад была битва при Сомме; за сто лет до того - Ватерлоо, еще четыреста лет назад - при Адженкуре или, как говорят французы, при Азенкуре. Однако теперь эти громадные временные отрезки словно сжались, приблизившись друг к другу. В этом она винит события 1939–1945 годов.
Она старается избегать тех районов Франции, где проходила вторая война, во всяком случае - тех, где жива память о той войне. В первые годы после покупки "морриса" она по глупости воображала себя порою туристкой, которая едет в отпуск развлечься. Могла беспечно остановиться у придорожной забегаловки или пойти прогуляться по глухому закоулку в какой-нибудь тихой, одурманенной зноем деревушке, и вдруг в глаза ей кидалась аккуратная табличка в сухой стене, увековечивавшая память Monsieur Un Tel, lâchement assassiné par les Allemands, или tué, или fusillé, и стоял возмутительно недавний год: 1943, 1944, 1945. Они заслоняли историческую перспективу, эти смерти и эти даты; они привлекали внимание своей новизной. Она не желает их видеть, не желает.
После такого столкновения со второй войной она обычно торопливо идет в ближайшую деревню, ища утешения. И всегда знает, где его искать: рядом с церковью, с mairie, с железнодорожной станцией; на развилке дороги; на пыльной площади с безжалостно обкорнанными липами и несколькими тронутыми ржавчиной столиками кафе. Там она и находит искомый, покрытый пятнами сырости памятник павшим, с непременной poilu, горюющей вдовой, победоносной Марианной и бойким петушком. Нельзя сказать, чтобы слова на стеле нуждались в скульптурных пояснениях. 67 против 9, 83 против 12, 40 против 5, 27 против 2 - вот в чем видится ей вечное пояснение, историческая правка. Она трогает выбитые на камне имена, на наветренной стороне позолоту с букв давно смыло непогодой. Эти столь памятные ей численные соотношения утверждают страшное верховенство Великой Войны. Глаза ее бегут по более длинному списку, спотыкаясь на имени, которое повторяется дважды, трижды, четырежды, пять, шесть раз - это в большой семье забрали всех мужчин, чтобы потом опознать и похоронить с почестями. В рельефной статистике смерти она и находит столь необходимое ей утешение.
Последнюю ночь она проводит в Экс-Нулетт (101 против 7); или в Суше (48 против 6), где она поминает убитых 17 декабря 1916 года Плувьера, Максима, Серджента - последних ребят из деревни Сэма, которые погибли раньше него; или в Каранси (19 против 1); или в Аблен-Сен-Назэр (66 против 9), здесь погибли восемь мужчин по фамилии Лербье: четверо пали на champ d'honneur, трое как victimes civiles, один - civil fusillé par l'ennemi. A наутро, когда роса еще лежит на траве, она, вся взъерошенная от переживаний, отправляется в Кабаре-Руж. Одиночество и мокрый от росы подол утишают боль. Она уже не разговаривает с Сэмом; все переговорено десятки лет назад. И душу излила, и прощенья испросила, и тайны поведала. Она не плачет больше; слезы иссякли. Но те часы, что она проводит с ним в Кабаре-Руж, самые важные в ее жизни. И так было всегда.
Возле Кабаре-Руж дорога D 937 делает памятный крутой изгиб, так что водители волей-неволей почтительно притормаживают, привлеченные видом изящного, украшенного куполом портика бригадного генерала Фрэнка Хиггинсона; портик служит одновременно воротами на кладбище и мемориальной аркой. За портиком земля идет под уклон, затем снова отлого поднимается к вертикально стоящему кресту, на котором висит, однако, не Христос, а металлический меч. На симметричном, расположенном амфитеатром кладбище Кабаре-Руж покоятся 6676 английских солдат, матросов, морских пехотинцев и летчиков; 732 канадца; 121 австралиец; 42 южноафриканца; 7 новозеландцев; 2 королевских пехотинца с острова Гернси; 1 индиец; 1 солдат неизвестной воинской части; и 4 немца.
Здесь же был похоронен, вернее, развеян прах бригадного генерала сэра Фрэнка Хиггинсона, секретаря имперской Комиссии по военным захоронениям, умершего в 1958 году в возрасте шестидесяти восьми лет. Вот пример настоящей верности памяти своих боевых товарищей. Вдова генерала, леди Вайолет Линсли Хиггинсон, умерла четыре года спустя, и ее прах был тоже развеян здесь. Счастливая леди Хиггинсон. Почему жене бригадного генерала, который, при всех его заслугах, на Великой Войне все же не погиб, дозволяются такие завидные, достойные похороны, а сестре солдата, военная судьба которого завершилась опознанием и почетными похоронами, в этом утешении отказывают? Комиссия дважды отклоняла ее просьбу, ссылаясь на то, что прах гражданских лиц не подлежит захоронению на военных кладбищах. Когда она написала в третий раз, ей ответили уже не столь вежливо и без экивоков отослали к предыдущим посланиям.
За долгие годы случалось всякое. Стало невозможно ездить сюда к одиннадцати часам одиннадцатого числа одиннадцатого месяца, потому что ей запретили проводить ночь возле могилы Сэмми. Здесь, мол, не предусмотрены условия для ночевки; говорилось это с показным сочувствием, но потом прозвучал вопрос: что будет, если и все остальные пожелают тут ночевать? Совершенно очевидно, отвечала она, что никто больше тут ночевать не желает, а если пожелает, то подобное желание следует уважить. Впрочем, через несколько лет она перестала огорчаться, что не попадает на официальную церемонию: там собираются во множестве люди, в чьих воспоминаниях ей чудится что-то неправильное, нечистое.
Были свои трудности и с травой на могиле. На кладбище растет французская трава, на ощупь непривычно жесткая и потому менее подходящая для упокоения английских солдат. Ее борьба по этому поводу с Комиссией ни к чему не привела. И как-то ранней весной она привезла с собой маленькую лопатку и пластиковый пакет, в котором лежал квадратный ярд влажного английского дерна. Когда стемнело, она срыла лопаткой противную французскую траву и положила шелковистый английский дерн, потом прихлопала его лопаткой и утоптала ногами. Довольная своей работой, она уехала, а на следующий год, подойдя к могиле, не нашла и следа своих стараний. Опустившись на колени, она поняла, что труды ее пошли насмарку: все снова заросло французской травой. То же самое произошло, когда она тайком посадила там тюльпаны. Сэм любил тюльпаны, особенно желтые, и как-то осенью она воткнула в землю с полдюжины луковиц. Но следующей весной у его надгробного камня цвели лишь пыльные герани.
Однажды могилу осквернили. Не очень давно. Она приехала на рассвете и, заметив в траве кое-что, решила, что это наделала собака. Но, увидев то же самое перед плитой 1685, где лежит рядовой У.А. Андред, "4-й б-н Лондонского полка, Кор. Стрл., 15 марта 1915" и перед плитой 675, "рядовой Леон Эммануэль Ливи, Камеронский полк (Шотл. Стрл.), 16 августа 1916 в возрасте 21 года. И душа да вернется к Богу, который наделил ею - Мама", она задумалась: едва ли собака или даже три собаки сумели бы разыскать на кладбище три еврейские могилы. Она резко отчитала кладбищенского сторожа. Да, признался тот, такое и раньше случалось, еще и краской прыскали, но он всегда старается пораньше прибыть на место и все убрать. Может быть, он и честный человек, сказала она, но явно нерадивый. Виною всему она считает вторую войну. И пытается больше об этом не думать.
Теперь ничто не загораживает ей исторической панорамы до самого 1917 года: десятилетия видятся ровно подстриженной травкой, за которой встает ряд белых могильных плит, тонких, как костяшки домино. 1358: Рядовой Сэмюэл М. Мосс, Восточно-Ланкаширский полк, 21 января 1917, а в центре плиты звезда Давида. На некоторых могилах в Кабаре-Руж нет ни надписей, ни символов; на других - надписи, знаки полков, ирландские арфы, южноафриканские газели, кленовые листья, новозеландские папоротники. На большинстве плит выбиты кресты; только на трех - звезда Давида. Рядовой Андред, рядовой Ливи, рядовой Мосс. Английский солдат лежит под звездой Давида; она не сводит глаз с плиты. Из учебного лагеря Сэм писал, что товарищи его поддразнивают, но ведь его еще в школе прозвали Еврейчик Мосс, а в большинстве своем ребята они хорошие; во всяком случае, не задирают ни в казарме, ни на плацу. Шуточки у них все те же, что он и раньше слышал, но Еврейчик Мосс - все равно английский солдат и вполне годится на то, чтобы драться и умереть вместе с товарищами; так он и сделал, за то его и помнят. Она отталкивает от себя вторую войну, которая всё только запутала. Он был английским солдатом, из Восточно-Ланкаширского полка, похоронен в Кабаре-Руж под звездою Давида.
Неужели, думает она, распашут эти кладбища: Эрбекур, Девоншир, Куорри, Блайти-Вэлли, Ольстер-Тауэр, Тисл-Дамп и Катерпиллер-Вэлли; Мезон-Бланш и Кабаре-Руж. Обещали ведь не распахивать никогда. Эту землю, повсюду читает она, "французский народ безвозмездно отдает для вечного упокоения тех солдат союзных армий, кто пал…" и так далее. НАВЕЧНО, говорится там, и ей хочется слышать "на все грядущие века". Комиссия по военным захоронениям, любой очередной член парламента от ее округа, министерство иностранных дел, командир полка, в котором служил Сэмми, - твердят одно, но она им не верит. Скоро - лет через пятьдесят или около того - умрут все, кто воевал на той Войне; а через еще какое-то время умрут и те, кто знал людей, воевавших на той Войне. Что, если прививка памяти не сработает или последующие поколения станут стыдиться об этом вспоминать? Сначала, предвидит она, в глухих закоулках со стен срубят те каменные таблички, поскольку много лет назад французы и немцы приняли официальное решение перестать ненавидеть друг друга, и некрасиво получится, если немецкого туриста обвинят в вероломных убийствах, совершенных его предками. Потом снесут военные памятники со всей их наглядной статистикой. Отдельные монументы, быть может, и сохранят за их архитектурные достоинства; да только новое, жизнерадостное поколение сочтет их устрашающими и придумает что-нибудь получше для оживления сельского пейзажа. Вот тогда и наступит пора распахать кладбища и вернуть хлеборобу землю, слишком долго она лежала в запустении. Священники и политики найдут способы это оправдать, и крестьяне получат назад свою пашню, удобренную кровью и костями. Тьепваль, наверное, войдет в список исторических достопримечательностей, а вот сохранится ли портик с куполом - памятник бригадному генералу сэру Фрэнку Хиггинсону? Крутой изгиб дороги на трассе D 937 объявят помехой транспорту; за поводом дело не станет - попадет кто-нибудь по пьяной лавочке под колеса, и после стольких лет дорогу снова спрямят. А дальше начнется великое забвение, растворение в пейзаже. Войну упрячут в парочку музеев, в несколько окопов для показа туристам, сведут к горстке имен - они и будут символизировать бессмысленное жертвоприношение.
Возможно ли, что напоследок вновь воссияет память о павших? Ее-то поездки, в которых она заново переживает былое, продлятся недолго, и канцелярская ошибка ее жизни будет исправлена; но даже хотя она называет себя старой рухлядью, воспоминания ее словно бы становятся лишь ярче. Если такое происходит с отдельным человеком, разве не может это же случиться со всей страной? Вдруг однажды, в первые десятилетия следующего века, настанет тот последний, освещенный закатным солнцем миг, после которого всё наконец сдадут в архив? Вдруг придет великая минута, когда люди дружно обернутся, и поверх скошенной травы десятилетий, в просвете между деревьями проглянут взбирающиеся по откосу стройные ряды могильных камней, белые плиты, на которых откроются взору славные имена и ужасающие даты, арфы и газели, кленовые листья и папоротники, христианские кресты и звезды Давида? А потом, не успеешь моргнуть увлажнившимся глазом, как сомкнутся деревья, исчезнет подстриженная трава, темно-синяя туча закроет солнце, и история, грубая повседневная история предаст это забвению. Неужели все произойдет именно так?
GNOSSIENNE
Gnossienne. Перевод И. Гуровой
Позвольте мне сразу же объяснить, что я никогда не участвую в литературных конференциях. Мне известно, что проводятся они в отелях арт деко по соседству с легендарными музеями; что заседания о будущем романа ведутся в духе Kameradschaft, brio и bonhomie, что спонтанные дружбы остаются прочными навсегда; что по завершении дневных трудов в вашем распоряжении горячительные напитки, мягкие наркотики и приличный кусманчик секса. Говорят, таксисты во Франкфурте недолюбливают Ежегодную книжную ярмарку, потому что литературная публика, вместо того чтобы, как все порядочные представители иных, чреватых конференциями профессий, поехать к проституткам, предпочитает оставаться в своих отелях и трахаться между собой. Еще мне известно, что литературные конференции проводятся в кварталах, построенных мафией, и кондиционеры там нашпигованы тифом, столбняком и дифтеритом; что организаторы - международные снобы, выискивающие местные налоговые льготы; что делегаты вожделеют бесплатных авиабилетов и возможности морить скукой своих соперников на нескольких иностранных языках одновременно; что в так называемой демократии искусства все до единого знают свои места в истинной иерархии и не приемлют их; и что ни единый романист, поэт, эссеист или даже журналист еще никогда не покидал этот мафиозный отель, став другим, не тем или каким он или она был или была, входя в него. Все это мне известно, потому что я никогда не участвовал ни в единой литературной конференции.
Свои ответы я отправляю на открытках, не запятнанных моим обратным адресом: "Сожалею, нет"; "Конференций не посещаю"; "Сожалею, в настоящее время путешествую в другой части света" и так далее. Начальная строка моих ответов на французские приглашения искала совершенства в течение нескольких лет. И в конце концов обрела такой вид: "Je regrette que je ne suis conférencier ni de tempérament ni d'aptitude…". Я остался ею доволен: сошлись я всего лишь на неспособность, это могло быть истолковано как скромность, а если бы я сослался на несоответствие моего темперамента и только, в условия могли быть внесены улучшения в такой мере, что мне было бы трудно снова отказаться. А таким приемом я сделал себя неуязвимым для любого ответного выпада.
Чистейшее дилетантство приглашения в Марран - вот что заставило меня перечитать его дважды. Ну, может быть, я подразумеваю не дилетантство, а скорее старомодность, будто прислали его из исчезнувшего мира. Ни муниципальной печати, ни обещания пятизвездочных удобств, ни меню для адептов садо-мазохизма в теории литературы. Лист был без грифа, и хотя подпись выглядела подлинной, текст над ней характеризовала бледная смазанная фиолетовость копировальной машины "Роунео", если только это не был второй экземпляр, напечатанный под копирку. Некоторые буквы потенциальной пишущей машинки (явно механической с западающими ключами, удобной, чтобы тыкать одним пальцем) значительно поистерлись. Я заметил все это, но главное, я заметил - и тут же взвесил, не обрету ли я в виде исключения и темперамент, и склонность - одну фразу, которая тянулась над подписью сама по себе. Основной текст объяснял, что конференция состоится в некой деревушке в Центральном Массиве в такой-то день октября. Мое присутствие весьма желательно, но ответ не обязателен: мне достаточно приехать на одном из поездов, указанных на обороте. Затем следовало описание цели - непрозрачное, шаловливое, соблазнительное: "Цель конференции состоит в том, чтобы быть встреченным на станции: присутствие есть исполнение".
Я снова пробежал письмо. Нет, меня не просили сделать доклад, быть членом жюри, скулить на тему Куда Идет Роман. Меня не соблазняли первоклассным списком других conférenciers. Мне не предлагали оплатить расходы на дорогу, счет в отеле, не говоря уж о гонораре. Я нахмурился на размашистую подпись, не проясненную печатным шрифтом. В ней было что-то знакомое, и затем я определил, что именно, а также небрежность и нахальную фамильярность приглашения в особой французской литературной традиции: Жарри, патафизик, Кено, Перес, группа OULIPO и так далее. Официальные неофициалы, почитаемые бунтари. Жан-Люк Казес, да, несомненно, он был одним из этой компании. Удивительно, что он еще жив. Как определялась патафизика? "Наука воображаемых разгадок". А цель конференции состояла в том, чтобы быть встреченным на станции.