В Англии у них между ушами висит туман. Воображают, будто говорят об искусстве, а говорят только о вкусах. У них нет никакого понятия о свободе, о потребностях артиста. Для Лондона существуют только Иисус и брак. Сэр Эдвард Элгар, сэр, орден "За заслуги", баронет, муж. "Фальстаф" - достойное произведение, много хорошего в "интродукции" и "аллегро", но он растранжирил свое время на эти дурацкие оратории. Черт! Проживи он дольше, так переложил бы на музыку всю Библию.
В Англии не разрешено быть артистом. Можете быть художником, или композитором, или писакой в том или ином жанре, но тамошние затуманенные мозги не способны понять обязательное условие, стоящее за всеми этими профессиями, - необходимость БЫТЬ АРТИСТОМ. В континентальной Европе над этой идеей не смеялись. Да, было у него чудесное время, славные дни. С Бузони, с Сибелиусом. Пешеходные странствования по Тиролю, когда он читал своего любимого Ницше по-немецки. Христианство проповедует смерть. Грех - выдумка евреев. Целомудрие растлевает душу не меньше, чем похоть. Человек - самое жестокое из всех животных. Сострадать - значит быть слабым.
В Англии душа живет на коленях и ползет к несуществующему Богу, будто подручный мясника. Религия отравила искусство. "Геронтий" был тошнотворен. Палестрина был математиком. Кантус Фирмус - помои. Надо покинуть Англию, чтобы найти высокие горные склоны, где душа может воспарить. Комфортабельный остров стаскивает тебя вниз, в мягкость и мелочную пошлость, в Иисуса и брак. Музыка - эманация вознесения духа. Так как же может музыка струиться, если дух спутан и посажен на привязь? Все это он объяснил Аделине, когда познакомился с ней. И она поняла. Будь она англичанкой, то ожидала бы, что по воскресеньям он будет играть в церкви на органе и помогать ей раскладывать джем в банки. Но в то время Аделина сама была артистка. Голос грубоватый, но выразительный. И она понимала, что ее искусство будет подчинено его искусству, если он будет исполнять свое предназначение. Нельзя воспарить в кандалах. Она и это поняла. Тогда.
Для него становилось все важнее, чтобы "Четыре английских времени года" вызвали ее восхищение. Она все больше становилась рабой условностей с туманом между ушами. Она наконец увидела перед собой великую колоссальность пустоты и не знала, как отозваться. А он знал. Либо привяжешься к мачте, либо тебя унесет. Поэтому он еще более строго и сознательно соблюдал неумолимые принципы жизни и искусства, которые столько времени прояснял. Стоит ослабеть - и погибнешь, и дом скоро заполнят поп, телефон и полное собрание сочинений Палестрины.
Когда пришла телеграмма Боулта, он велел Мари-Терезе не говорить об этом мадам под угрозой увольнения. Затем поставил карандашом еще один крест против вторничного концерта в программе радиопередач.
- Это мы будем слушать, - сообщил он Аделине. - Извести деревню.
Когда она посмотрела на программу под его пальцами, он ощутил ее недоумение. "Увертюра" Глинки, затем Шуман и Чайковский - очень необычный выбор для Леонарда Верити. Даже не Григ и уж тем более не Бузони или Сибелиус.
- Послушаем, что мой юный преданный рыцарь сделает из этой ветоши, - объяснил он. - Извести деревню, понятно?
- Да, Леонард, - сказала она.
Он знал, что это один из его шедевров, он знал, что стоит ей услышать сюиту в надлежащем исполнении, и она это признает. Но услышать она должна неожиданно. Начало, чарующее пасторальными воспоминаниями, пианиссимо cor anglais, тихий шелест приглушенных альтов. Он представил себе нежное преображение ее лица, ее глаза, обращенные к нему, как было в Берлине и на Монпарнасе… Он еще настолько ее любил, что видел свой долг в том, чтобы спасти ее от той, которой она становилась теперь. Но между ними должна быть и правда. Вот почему, когда она кончила поправлять одеяла, он сказал внезапно:
- Знаешь, это ведь не вылечить le coup du chapeau.
Она выбежала из комнаты со слезами на глазах. Он не мог решить, были ли слезы вызваны его признанием близящейся смерти, или его напоминанием о первых их неделях вместе, или же и тем, и другим. В Берлине, где они познакомились, он не пришел на второе свидание, но Аделина в отличие от всякой другой женщины на ее месте не обиделась, отправилась к нему и увидела, что он лежит в своей комнатушке, скрученный инфлюэнцей. Он вспомнил ее соломенную шляпу, которую она носила, хотя к концу близилась осень, ее большие ясные глаза, прохладный аккорд ее пальцев и изгиб ее бедра, когда она отвернулась.
"Мы тебя вылечим с помощью le coup du chapeau", - объявила она. Видимо, это был какой-то способ лечения или скорее суеверие крестьян в ее местах. Она отказалась объяснить подробнее, а ушла и вернулась с бутылкой, завернутой в бумагу. Она велела ему устроиться поудобнее и сдвинуть ступни. Когда они сложились в пологую горку, она нашла его шляпу и надела на них. Затем она налила ему полную стопку коньяка и велела выпить сразу. В то время он крепким напиткам предпочитал пиво, но послушался, смакуя то, насколько происходящее показалось бы в Англии невероятным.
После двух больших стопок она спросила, видит ли он еще свою шляпу. Он ответил: разумеется. "Следи за ней", - сказала она и налила ему третью стопку. Ему было запрещено говорить, а теперь он забыл, о чем болтала она. Он просто пил и следил за своей шляпой. Наконец на половине пятой стопки он захихикал и объявил:
"Я вижу две шляпы".
"Вот и хорошо, - сказала она с внезапной деловитостью, - значит, лечение действует". Она взяла тот же широкий аккорд на его лбу и ушла, захватив бутылку с собой. Он погрузился в забытье и проснулся двадцать часов спустя, чувствуя себя гораздо лучше. Немалую роль в этом сыграл тот факт, что, открыв глаза и посмотрев в направлении своих ступней, шляпы он там не увидел, а только профиль своей уже любимой Аделины, склонявшейся в низеньком кресле над книгой. Вот тогда-то он и сказал ей, что будет великим композитором. Опус первый для струнного квартета, флейты, меццо-сопрано и сузафона получит название "Le Coup du Chapeau". С помощью его только что открытого метода Кинетического Импрессионизма Опус I воплотит муки страдающего артиста, излеченного от инфлюэнцы и томлений любви красавицей-подругой и бутылкой коньяка. Примет ли она посвящение ей, спросил он. Только если вещь ее восхитит, ответила она, кокетливо наклонив лицо.
"Если я ее напишу, ты будешь восхищена". Это утверждение было не тщеславным или категоричным, но скорее наоборот. Наши судьбы, подразумевал он, теперь слились, и я буду считать никчемным любое мое творение, если оно тебе не понравится. Вот что означали его слова, и она поняла.
Теперь внизу в кухне, сдирая жир с костей, чтобы сварить Леонарду бульон, она вспоминала эти первые несколько месяцев в Берлине. Каким обаятельным был он тогда с его тросточкой, лукавым подмигиванием, с его репертуаром мюзик-холльных куплетов, такой непохожий на национальный стереотип корректного англичанина. И каким непохожим пациентом он был, когда она исцелила его при помощи le coup du chapeau. Так началась их любовь. В Берлине, выздоровев, он обещал, что она будет великой певицей, а он великим композитором; он будет писать музыку для ее голоса, и вместе они завоюют Европу.
Этого не случилось. В своем таланте она сомневалась сильнее, чем в его. Вместо этого они заключили пакт артистов. Они слились друг с другом: души-близнецы в жизни и в музыке, но не в браке. Никогда. Они полетят свободные от оков, подчиняющих существование большинства людей, отдав выбор высоким требованиям искусства. Они будут опускаться на землю для легкого отдыха, чтобы воспарить еще выше. Они не позволят мелочным пошлостям жизни опутать себя. Никаких детей.
Вот так они жили: в Берлине, Лейпциге, Хельсинки, Париже, а теперь в мягко вогнутой долине к северу от Кулумье. Они провели тут легкий отдых больше двух десятилетий. Слава Леонарда росла, а с ней его затворничество. В доме не было телефона, газеты были запрещены, мощный радиоприемник включался только для прослушивания концертов. Журналистам и поклонникам вход был закрыт, подавляющее большинство писем оставалось без ответа. Раз в год до болезни Леонарда они уезжали на юг: Ментон, Антиб, Тулон, несогласующиеся места, где Леонард изнывал по своей сырой долине и суровому одиночеству своей нормальной жизни. Во время этих поездок Аделина порой сдавалась более острой тоске по своей семье, с которой порвала уже столько лет тому назад. В кафе ее взгляд мог задержаться на лирическом лице какого-нибудь юноши, и на миг он претворялся в ее неизвестного племянника. Леонард отмахивался от таких предположений, как от сентиментальщины.
Для Аделины артистическая жизнь начиналась веселым общением и теплотой, теперь она кончалась в уединении и аскетической холодности. Когда она робко намекнула Леонарду, что они могли бы втайне пожениться, подразумевала она следующее: во-первых, она получит возможность оберегать его музыку и защищать его авторские права, а во-вторых (эгоистично), она и дальше сможет жить в доме, в котором они так долго обитали вместе.
Она объяснила Леонарду неколебимость французских законов в отношении сожительства, но он и слушать не захотел. Он раздражился, забарабанил каминными щипцами по половицам, так что снизу примчалась Мари-Тереза. Да как она могла подумать о том, чтобы предать самые принципы их совместной жизни? Его музыка принадлежит никому и всей планете. Люди ее будут играть после его смерти либо не будут, в зависимости от ума или глупости мира, и больше говорить не о чем. Ну а она - он не понял, когда они заключали свой пакт, что она искала материального обеспечения, и если это ее беспокоит, так пусть забирает все деньги, которые есть в доме, пока он будет лежать на смертном одре. И пусть убирается к своей семье и балует этих воображаемых племянников, о которых всегда скулит. Сними со стены Гогена и продай его сейчас же, если тебя это заботит. Но перестань причитать.
- Пора, - сказал Леонард Верити.
- Да.
- Поглядим, из чего слеплен "мой юный преданный рыцарь".
- Леонард, не послушать ли нам "Фантазию для гобоя"?
- Включай, женщина. Время подходит.
Пока приемник медленно нагревался и гудел, а дождик наигрывал тихое стаккато на окне, она твердила себе, что не важно, если она и не предупредила деревню. Вряд ли он вытерпит дольше увертюры к "Руслану и Людмиле", которая в любом случае достаточно оглушительна, чтобы преодолеть любые помехи в эфире.
- "Куинз-Холл"… Гала-концерт… Дирижер Британской радиовещательной корпорации…
Они слушали обычную литанию, как всегда - он с высоты кровати, она в низком плетеном кресле возле граммофона, на случай, если понадобится настройка.
- Изменения в программе, объявленной ранее… Глинка… новое произведение английского композитора Леонарда Верити… в честь его семидесятилетия позднее в этом году… "Четыре английских…"
Она завыла. Он никогда еще не слышал, чтобы она так кричала. Она тяжелой перевалкой сбежала с лестницы и, не взглянув на Мари-Терезу, выбежала вон в сырой сумрак. Внизу перед ней деревня гремела огнями и вспыхивала шумом; гигантские моторы вращались и гремели. Kermesse загрохотал у нее в голове тягачами и прожекторами, ярмарочная разряженность карусельной шарманки, жестяная трескотня тира, беззаботный вопль корнета и горна, смех, притворный смех, вспыхивающие и гаснущие лампочки и глупые песни. Она сбежала вниз по дороге к первому из этих оргиастических мест. Старый boulanger вопросительно обернулся, когда обезумевшая, промокшая, полуодетая женщина ворвалась в лавку его сына, бросила на него сумасшедший взгляд, взвыла и выбежала вон. Она, десятилетиями такая практичная, такая быстрая и внятная в общении с деревней, даже не могла заставить понять себя. Ей хотелось огнем богов погрузить всю округу в безмолвие. Она вбежала в мясную лавку, где мадам крутила свою могучую турбину: бормочущий шкив, агонизирующий взвизг, кровь повсюду. Она прибежала на ближайшую ферму и увидела, как силос для сотен тысяч голов скота перемешивается и качается сотней электронасосов. Она подбежала к дому американок, но ее стук заглушался клокотанием воды, спускаемой в десятке электрических ватерклозетов. Деревня сговорилась, как всегда весь мир сговаривался против артиста, выжидая, пока он не ослабеет, а затем пытаясь погубить его. Мир проделывал это небрежно, не зная зачем, не видя зачем, просто повернув выключатель с беззаботным щелчком. И мир даже не замечал, не слышал, как теперь они, казалось, не слышали ее слов - эти лица, смыкавшиеся вокруг, вперяя в нее глаза. Он был прав, конечно, он был прав, он всегда был прав. А она под конец предала его. Он и в этом был прав.
В кухне Мари-Тереза стояла в неуклюжем сговоре с кюре. Аделина поднялась в спальню и закрыла дверь. Он, конечно, был мертв, она это знала. Глаза его были закрыты, то ли Природой, то ли человеческим вмешательством. Волосы у него, казалось, были только что причесаны, а уголки губ опущены в финальном раздражении. Она высвободила каминные щипцы из его пальцев, прикоснулась к его лбу широким аккордом, затем легла на кровать рядом с ним. Его тело в смерти подвинулось не больше, чем при жизни. Наконец она успокоилась, и когда чувства вернулись к ней, она смутно различила шумановский концерт для фортепьяно, продирающийся через помехи.
Она послала в Париж за mouleur, и он сделал слепок с лица композитора и еще слепок его правой руки. Британская радиовещательная корпорация сообщила о смерти Леонарда Верите, но поскольку они совсем недавно передали первое исполнение его последнего произведения, дополнительное музыкальное прощание было сочтено излишним.
Через три недели после похорон в дом доставили квадратный пакет с пометкой "не кантовать". Аделина была одна. Она очистила два толстых узла от сургуча, сняла слои волнистого картона и нашла льстивое письмо директора студии звукозаписей. Она извлекла каждое из "Четырех английских времен года" из жесткого желтого конверта и положила их себе на колено. Неторопливо, методично - Леонард одобрил бы - она разобрала их по порядку. Весна, Лето, Осень, Зима. Она уставилась на край кухонного стола, слыша другие мелодии.
Они ломались, как сухари. Из пореза на ее большом пальце закапала кровь.
ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНЫЙ УЗЕЛ
Jynction. Перевод И. Гуровой
Воскресенье использовалось для стрижки волос и мытья собак. Приехавшая из Руана французская компания была сначала разочарована. Мадам Жюли наслушалась историй про цыган, banditti, израильтян и саранче, пожирающей страну. И перед поездкой осведомилась у мужа, не следует ли им взять с собой что-либо для защиты. Но доктор Ашиль предпочел положиться и как на проводника, и как на защитника на своего студента-медика Шарля-Андре, крепкого застенчивого юношу, родившегося на огромной меловой равнине за Барантеном. Однако временный поселок встретил их тишиной. И тишина эта не была, как они сначала заподозрили, следствием пьяного оцепенения - рабочим предстояло получить плату только в конце месяца, и только тогда они будут затевать кулачные бои с кем ни попадя, транжирить заработанные деньги по cabarets и низкопробным кабакам, поглощая французский коньяк, будто английское пиво, напиваясь, а затем усердно поддерживая себя в этом состоянии, так что к тому времени, когда всех удавалось привести в чувство, рабочие лошади в выемке успевали насладиться полным отдыхом трое суток. И французскую компанию встретила безмятежность упорядоченного отдыха. Десятник в алом плюшевом жилете и в панталонах из плиса брился у бродячего цирюльника-француза, любезно перекладывая короткую курительную трубку из одного угла рта в другой, чтобы облегчить процесс бритья. Неподалеку землекоп намыливал своего ларчера, а пес скулил от такого унижения и словно изготавливался куснуть хозяина, получая в ответ оплеуху открытой ладонью. Возле приземистой сложенной из нарезанного дерна лачуги стояла старая ведьма перед котлом, в мутных бурлящих водах которого таинственно тонул десяток веревок. На сухом конце каждой висел большой бурый ярлык. От одного из своих однокурсников Шарль-Андре слышал, будто английский землекоп съедает в обычный день до пяти килограммов мяса, но проверить эту гипотезу они не смогли, так как ведьма не одобрила их приближения и загремела уполовником о котел, словно отгоняя демонов.
Йорки Том гордился, что он - человек Брасси. Кое-кто из них работал у него с самого начала - вот как Бристольский Джо, и Тентон Панч, и Еж, и Пятнистый Билл, и Дылда Нобби. Работали у него со времени Честер - Кру, Лондон - Саутгемптон, а то и Большого Узла. Если землекоп заболевал, мистер Брасси содержал его, пока он не поправлялся; если кто-то умирал, он обеспечивал его семью. Йорки Том навидался всяких смертей: мужчины, раздавленные обрушившимися камнями, подрывники, отправившиеся на Небеса из-за неразумного применения пороха, мальчишки, перерезанные пополам колесами повозок с землей. Когда Слен Без Трех Пальцев потерял остальные семь и обе руки по локоть вдобавок, мистер Брасси заплатил ему сорок фунтов и заплатил бы все шестьдесят, если бы Без Трех Пальцев не был тогда пьян и не высвободил бы тормоза толчком плеча. Мистер Брасси был мягок в обхождении, но тверд в решениях. Он платил хорошо за хорошую работу; он понимал, что плохо оплачиваемые люди не торопятся и работают хуже; кроме того, он умел распознавать слабости и не заводил кредитных лавочек и не позволял странствующим торговцам пивом продавать свой товар его рабочим.
Мистер Брасси помогал им всю ту чертову зиму три года назад. Голодающие землекопы заполонили бульвары Руана, работы на линии из Парижа остановились, и никаких предложений из Англии. Благотворительность и бесплатный суп помогли им продержаться. Холод был такой, что вся дичь затаилась. Ларчер Пятнистого Билла за всю зиму почти ни единого зайца не поднял. Тогда-то молодой мистер Брасси, сын подрядчика, и приехал посмотреть работы, а увидел только голодающих землекопов. Его отец убедительно и часто высказывал мнение, что филантропия не заменит полномерной работы.