- Я здесь! - кричу я. - Вот она я!
Голос все тоньше, пронзительнее, сначала от досады, затем от страха, что нет ответа; был такой случай: мы играли в прятки после ужина, и я спряталась слишком хорошо, слишком далеко, меня не могли найти. Древесные стволы все на одно лицо - такой же толщины, такого же цвета, невозможно отыскать собственный след; надо ориентироваться по солнцу и держаться одного направления, куда ни пойдешь, рано или поздно выйдешь к воде. Главное - не потерять голову с перепугу, не ходить кругами.
- Я здесь!
В ответ - ничего. Утираю соль с лица, пальцы у меня в земле.
Если я сильно захочу, если помолюсь, они ко мне вернутся. Они и сейчас здесь, я чувствую, они ждут, спрятавшись за поворотом на тропинке или в высокой траве за оградой, они упираются, не идут, но, где бы они ни затаились, я смогу заставить их выйти из укрытия.
Растопила печку и готовлю себе ужин, не зажигая света. Накрывать на стол незачем: ем ложкой прямо из кастрюли и со сковородки. Грязную посуду буду складывать, пока не соберется побольше, а когда помойное ведро наполнится, спущу его в окно на веревке.
Снова вылезаю наружу и высыпаю птицам в кормушку остатки консервированного мяса. Тучи, темно-серые, густые, теснятся со всех сторон, наваливаются сверху. Поднялся ветер, его порывы проносятся над озером, как содрогания, далеко на юге темной полосой идет дождь. Всполохи света, но грома нет; летят пригоршни листьев.
Иду по дорожке к отхожему домику, заставляю себя идти не спеша, не подпуская близко страх, глядя на него со стороны. Запираю изнутри дверь на крючок, я дверей боюсь, ведь сквозь них не видно, я боюсь, как бы она вдруг не распахнулась от ветра, эта дверь. Обратно под уклон бегу, бегу, а сама велю себе остановиться: я уже не маленькая, я уже выросла.
Сила моя меня бы защитила, но она ушла, иссякла, от нее теперь проку не больше, чем от серебряных пуль или крестного знамения. Но дом меня укроет; вон он уже виднеется в конце дорожки. Забравшись в окно, опять навешиваю раму, пристегиваю крючки, загораживаюсь решеткой оконных переплетов. Но четыре стекла выбиты, чем закрыть отверстия? Пробую заткнуть смятыми листами из журналов и альманахов, но ничего не выходит, дырки чересчур велики, комки бумаги не держатся и падают на пол. Были бы у меня гвозди и молоток.
Я засветила лампу, но из разбитого окна сквозит, язычок пламени дрожит и синеет, и, кроме того, когда горит лампа, не видно, что делается снаружи. Задуваю ее и сижу в потемках, слушая, как шумит ветер. Но дождя нет.
Потом я подумала, что надо лечь спать. Я не устала и днем выспалась, но больше делать все равно нечего. У себя в комнате долго стою, сама не понимая, отчего мне боязно раздеться: может быть, боюсь, как бы они не вздумали вернуться за мной, тогда придется быстро удирать; но в грозу они не поедут, Эванс разбирается в таких вещах, он знает, что открытая вода - самое опасное место, все дело в электричестве, и тело, и вода - хорошие проводники тока.
Отворачиваю и подвязываю штору, чтобы было побольше света. У окна на гвозде висит кожанка моей матери, но в ней - никого, она пустая. Я прижимаюсь к ней лбом. Запах кожи, запах потери, невосполнимости. Но я не могу об этом думать. Ложусь на постель прямо в одежде, и через минуту в крышу ударяют первые капли дождя. Сначала накрапывает, потом начинает барабанить, сливается в лавинный грохот, обступает со всех сторон. Я чувствую, как озеро поднимается, заливает отмель и крутой берег, деревья обрушиваются в воду, точно подмытые песчаные башни, вздевают кверху корни, дом сходит с фундамента и плывет, качаясь, качаясь…
Среди ночи меня будит тишина, дождь перестал. Тьма непроглядная, я ничего не вижу, пытаюсь пошевелить хоть пальцем - и не могу. Волнами накатывает страх, подступает, как звук шагов; я не знаю, откуда он исходит, он окружает меня со всех сторон, одевает, как броня, как моя напрягшаяся от страха кожа. Они хотят проникнуть в дом, хотят, чтобы я открыла окна и дверь, они не могут сами. Вся их надежда на меня, но я их больше не узнаю; каким бы путем они ни вернулись, они уже не будут прежними. Я этого хотела, я их вызвала, их появление логично; но логика - это стена, возведенная мною, и по ту сторону находится ужас.
Надо мной постукивают по крыше пальцы капели, вода с деревьев. Я слышу дыхание, затаенное, пристальное, не внутри дома, но повсюду вокруг.
Глава двадцать третья
Утром я помню, как начал проступать оконный переплет; должно быть, я не спускала глаз с окна почти до света. А может, мне это приснилось, иногда человеку снится, будто он бодрствует.
Завтракаю консервированной тушенкой, разогретой в горшке, и растворимым кофе. Слишком много окон смотрит на меня, я пересаживаюсь на лавку у стены, чтобы видеть их все сразу.
Составляю грязную посуду в таз вместе со вчерашней и выливаю на нее остаток горячей воды. Потом поворачиваюсь к зеркалу и хочу причесаться.
Но когда я берусь за щетку, по руке моей пробегает страх, ко мне вернулась прежняя сила, но в другой форме, должно быть, просочилась из земли, когда была гроза. Я понимаю, что щетка для меня под запретом, и в зеркале мне находиться тоже нельзя. В последний раз разглядываю свое искаженное стеклянное лицо: светло-голубые глаза, кожа красная, загорелая, волосы спутанные, торчат со сна, - отражение мешает видеть. Не самое себя видеть, а вообще. Поворачиваю зеркало стеклом к стене, больше оно не сможет держать меня внутри себя, как душа Анны сидела, запертая, в золотой пудренице, вот что мне надо было разбить, а не кинокамеру.
Отпираю окно и вылезаю наружу; и сразу же страх меня отпускает, словно разжалась рука на горле. Мне нужны правила; где можно находиться, где нельзя. Надо будет прислушаться повнимательнее, если я им доверюсь, они сообщат, что мне разрешается. Напрасно я, наверно, не впустила их ночью, будет ли еще такая возможность?
Забранная сеткой площадка с качелями и песочницей для меня под запретом, я это чувствую без прикосновения. Спускаюсь к озеру. Вода спокойная, ровная, по воде разводы пыльцы, из заливов, из-за островов восходит туман, солнце выжигает его на подъеме, солнечный свет горячий и яркий, словно пропущенный сквозь увеличительное стекло. На воде что-то поблескивает, плывущее животное или мертвое бревно; в тихую погоду они выплывают далеко от берега. В воздухе пахнет влажной почвой, совсем по-летнему.
Ступила на мостки, и сразу страх говорит мне "нет", на берег мне можно, а на мостки нельзя. Умываю руки, стоя на плоском камне. Важно все делать по порядку и не думать ни о чем постороннем. Какой жертвы они ждут? Чего хотят?
Потом, удостоверившись, что угадала верно, возвратилась наверх, лезу в дом. В печке еще тлеет огонь, разведенный к завтраку, я подкладываю полено и открываю тягу.
Расстегиваю замок на портфеле, вынимаю рисунки и машинописный текст "Квебекских народных сказок", в городе они всегда смогут достать другой экземпляр, вытаскиваю моих беспомощных принцесс и золотую птицу Феникса, неуклюжую и мертвую, как чучело попугая. Листы сминаю, подкладываю в печку по одному, чтобы не задушить пламя, туда же идут тюбики с красками и кисти, больше они уже не воплощают мое будущее. Надо найти какой-то способ ликвидировать портфель, сжечь его невозможно. Провожу по нему крест-накрест острием большого ножа - все, зачеркнут.
Снимаю с левой руки кольцо и бросаю в огонь, на жертвенник, едва ли оно расплавится, но по крайней мере очистится, выгорит кровь, следующая очередь будет за ним, не мужем. Все, что от человека, подлежит уничтожению - кольца, круги и нахальные бумажные квадраты. Сую руку под матрац, достаю альбомы и блокноты и вырываю листы: красотки, разрисованные головки на телах-силуэтах, солнца и луны, кролики перед архаическими домиками-яйцами, мой мнимый покой, его войны: самолеты, танки и астронавты в скафандрах; должно быть, на другом краю земли мой брат чувствует, как с плеч у него упала тяжесть и свобода оперила ему руки. Даже и материнский завет, волшебную женщину-вместилище и божество с рогами, их тоже надо пресуществить. И дамы на стенах с дынеобразными бюстами и юбками-абажурами, памятники моей деятельности.
И их деятельности тоже. Карту вон со стены, и наскальные изображения, оставленные отцом мне в наследство, и фотоальбом, последовательность маминой жизни, заключенная в снимки. Мои лица скручиваются трубочками, чернеют, поддельные отец и мать превращаются в гладкий пепел. Между мной и ими стоит преграда времени, я струсила, побоялась впустить их в мою эпоху, в мои стены. Теперь придется мне войти к ним.
Когда все бумажное прогорело, я разбиваю стаканы, и тарелки, и ламповое стекло. Затем выдираю по одной странице из каждой книги: из Босуэлла, из "Загадочного происшествия в Стербридже", из Библии, из "Обыкновенных грибов", из "Строительства бревенчатой хижины"; чтобы сжечь их все до последнего слова, понадобилось бы чересчур много времени. Все, что невозможно разбить, - сковороду, эмалированную миску, ложки, вилки - сваливаю на пол. Потом большим кухонным ножом полосую по разу все одеяла, простыни, постели, палатки, и, наконец, мою собственную одежду, и мамину серую кожаную куртку, и папину серую фетровую шляпу, и плащи: эти скорлупы больше не нужны. Я их упраздняю, мне нужно свободное пространство.
Убедившись, что ничего не осталось в целости и огонь в печке дотлевает, я ухожу, захватив с собой одно из порезанных одеял, оно мне понадобится, пока не вырастет мех. Дом у меня за спиной защелкивается на все запоры.
Выпрастываю ноги из туфель и спускаюсь к воде, песок мокрый, холодный, в рябинах после дождя. Сваливаю одеяло на камень, а сама вхожу в озеро и ложусь. Когда вода пропитала меня всю, снимаю одежду, сдираю с тела, точно обои со стены. Мои вещи колышутся рядом в воде, рукава - как надутые воздухом пузыри.
Лежу навзничь на песке, голова покоится на камне, безвредная, как планктон, волосы расплылись по воде, колышутся, текут. Земля вращается и прижимает к себе мое тело, вот так же она притягивает луну; с неба бьет солнце, красный огонь и пульсирующие лучи, сжигая мою ложную оболочку, сухой дождь пронизывает меня и разогревает кровяное яйцо, которое я в себе ношу. Погружаю голову под воду, чтобы промыть глаза.
У берега - гагара; наклонила голову, потом вскидывает ее и кричит. Меня она видит, но не обращает внимания, считает принадлежностью ландшафта.
Очистившись, я выхожу из озера, оставив там свое искусственное тело, оно плывет по воде, как безжизненное чучело, раскачивается на волнах, которые я подняла своими шагами, тычется сбоку в мостки.
Когда-то одежду оставляли у алтаря; эта жертва частичная, а боги требовательны, они хотят все, до последней черты.
Солнце уже на полпути к зениту, я проголодалась. Пища, которая в доме, - под запретом, мне нельзя залезать обратно в клетку, в деревянный ящик, Нельзя также использовать консервы в жестянках и стеклянных банках, стекло и железо под запретом. Направляюсь в огород, брожу между грядок, потом, завернутая в одеяло, сажусь на корточки. Ем зеленый горошек прямо из стручков и сырые желтые бобы, пальцами очищаю от земли морковь, все-таки надо будет прежде вымыть ее в озере. Одна поздняя клубничина, я нашла ее среди спутанных сорняков и усов. Красная пища, цветом как сердце, она самая лучшая, священная; за ней следует желтая, потом синяя; зеленая пища - это смесь синей и желтой. Выдергиваю свеклу, соскребаю с нее землю, вгрызаюсь, но у нее чересчур твердая кожура, я еще не набралась сил.
На закате жадно пожираю вымытую морковь, которая была спрятана у меня в траве, и часть капустного кочана. В нужник мне ход заказан. Оставляю горку навоза, помета, прямо на траве, ногой закидываю его землею. Так поступают все норные звери.
Устраиваю себе логово у поленницы; снизу подстилка из палых листьев, сверху наискось стоят сухие палки, переплетенные свежими сосновыми прутьями. Забираюсь туда, сворачиваюсь клубком, с головой укрываюсь одеялом. Здесь много комаров, одеяло они прокусывают, но лучше их не бить: на запах крови летят другие. Сплю урывками, как кошка; у меня болит желудок. В окружающем пространстве - шорохи; гукает сова - то ли за озером, то ли у меня внутри, дали придвигаются. Поднялся легкий ветерок, у берега бормочут маленькие волночки; многоязыкая вода.
Глава двадцать четвертая
Меня будит свет, пятнистый, проникающий сквозь ветки шалаша. Кости мои ноют, в теле хозяйничает голод, живот - как накачанный воздухом поплавок, вздутое акулье брюхо. Жарко, солнце почти что на полдне, я проспала все утро. Выползаю наружу и бегу на огород, где еда.
Остановила меня калитка. Вчера я могла в нее войти, а сегодня не могу: они действуют постепенно. Стою, прислонившись к забору, мои ступни оставили звериный след на мягкой влажной земле, пропитанной дождем, росой, водой, просачивающейся из озера. Резкий спазм в животе, я делаю шаг в сторону и ложусь в высокую траву. Там сидит лягушка, леопардовая, в зеленую крапинку, глаза с золотистой каемкой; предок. Она - одно со мной, блестящая, недвижимая, только горло дышит.
Отдыхаю, лежа на земле и подперев голову руками, стараюсь забыть о голоде, сквозь проволочные шестиугольники смотрю в огород: ряды, квадраты, колышки, подпорки. Рай для растений, они удлиняются прямо на глазах, впитывая влагу корнями, разгоняя ее по мясистым стеблям, выпотевая листьями, которые распалились в лучах солнца до ярко-зеленого румянца, - и сорняки, и законные растения одинаково, никакой разницы; а в земле вьются черви, розовые жилки.
Забор неприступен для всех, кроме сорнячьего семени, птиц и непогоды. Снизу вдоль него тянется ровик в два фута глубиной, выложенный давленым стеклом, битыми банками и бутылками, поверх еще присыпано гравием и землей, сурку и скунсу не подкопаться. Лягушки и змеи пролазят, но им разрешается.
Огород - это ухищрение, фокус. Без ограды его бы не было.
Я теперь поняла правила: они не могут находиться в огражденных, выделенных, местах; даже если я распахну двери и ворота, все равно им нельзя войти в дома и клетки - только снаружи, по свободным проходам, они не признают пределов. Чтобы говорить с ними, я должна приблизиться к тому состоянию, в которое перешли они. Как ни хочется есть, я не могу соблазниться забором, я уже так близко, не поворачивать же назад.
Но что-нибудь съедобное и незапретное должно быть. Что бы такое поймать? Раков? Пиявок? Нет, еще нет. Вдоль тропы растут съедобные растения, грибы; ядовитые я знаю и те, что мы собирали, тоже среди них - такие, которые едят сырыми.
Есть еще лесная малина на кустах, немного перезрелая, но есть, краснеют лозы. Я сосу ягоды, пронзительная сладость, кислота во рту, зернышки хрустят на зубах. Углубляюсь в лес по тропе, по туннелю, от деревьев прохлада, иду и высматриваю внизу, что бы можно было съесть. Пища насущная, они укажут мне пищу, ведь они всегда считали, что надо уметь выжить.
Мне снова попались розетки из шести листиков, сразу две, выкапываю хрусткие белые корневища и принимаюсь жевать, не откладывая до того времени, когда можно будет помыть их в озере. Под зазубренными ногтями у меня чернеет земля.
А вот и грибы, бледные, ядовитые, их я отложу на потом, когда буду готова, невосприимчива, и древесные наросты, желтая пища, желтые пальцы, тут же. Почти все они уже перестоялись, сморщились, но я отламываю те, что понежнее. Долго держу во рту, прежде чем проглотить, отдает гнилью, плесенью, сомнительный вкус.
Что еще? Еще что? Пока довольно. Я присаживаюсь, завернувшись в одеяло, отсыревшее в траве, ноги у меня совсем застыли. Этого мне не хватит, может быть, я сумею изловить птицу или рыбу, одними руками, это будет по-честному. Он уже растет во мне, что им требуется, они все равно отбирают, если я не напитаю его, он возьмет себе мои зубы, кости, волосы у меня поредеют, будут выпадать пригоршнями. Но я сама его там поместила, вызвала к жизни, покрытое шерстью божество с хвостом и рогами, оно уже образуется, возникает. Матери богов, что они ощущают, когда из живота струится свет и голоса? Тошноту, головокружение? Желудок у меня больно сжимается, я наклоняюсь, зажимаю голову между колен.
Медленно бреду по тропе обратно. Что-то неладное у меня с глазами, а ноги освободились, они выдвигаются по очереди в нескольких дюймах над землей. Я просвечиваю, как ледышка, вся прозрачная, кости и младенец, который во мне, видны сквозь зеленую паутину плоти, темные полосы ребер, студенистые мышцы; и то же самое осталось с древесными стволами, они светятся, кору и древесину пронизывает внутреннее каление.
Лес взмывает кверху, огромный, он был таким до того, как его вырубили, стоят застывшие колонны солнечного света; валуны плывут, тают, все состоит из воды, даже камень. В каком-то языке вообще нет существительных, одни глаголы, их только надо на миг задержать.
Зверям не нужна речь, зачем говорить, если слово - это ты.
Прислоняюсь к дереву, я - клонящееся дерево.
Вырываюсь опять на яркое солнце и валюсь с ног, головой о землю.
Я не зверь и не дерево, деревья и звери растут и движутся во мне, я - место.
Надо встать, я встаю - из земли, пробивая корку. Теперь я стою, я снова существую отдельно. Натягиваю одеяло на плечи, голову выставляю вперед.
Слышно, как кричат, галдят сойки, словно обнаружили врага или пищу. Там, где они, находится дом, я иду к ним вверх по склону холма. Вижу их на деревьях, между деревьями, воздух рождает птиц. Они продолжают галдеть.
И тут я вижу ее. Она стоит перед домом в своей серой кожаной куртке, одна рука протянута, волосы распущены по плечам, мода тридцатилетней давности, когда меня еще не было. Лицо повернуто ко мне вполоборота, я вижу его только сбоку. Она замерла, не шевелится, она кормит птиц - одна сидит у нее на запястье, другая - на плече.
Я остановилась. Сначала я ничего не чувствую - кроме того, что нисколько не удивилась: здесь ее место, она спокон века здесь стоит. Я смотрю, но ничего не изменяется, и тогда я пугаюсь, я вся холодею от страха: боюсь, что это не на самом деле, что это бумажная кукла, вырезанная моими глазами, сожженная карточка, стоит мне моргнуть - и она исчезнет.
Наверно, она это почувствовала, ощутила мой страх. Она спокойно поворачивает голову и смотрит на меня, мимо меня, словно знает, что кто-то там есть, но разглядеть не может. Сойки снова подымают галдеж, взлетают, тени от их крыльев проносятся по крыльцу, и ее уже нет.
Я подхожу к тому месту, где она стояла. Сойки здесь, они скачут по деревьям, орут на меня; на кормушке еще осталось немного крошек, часть они сбросили на землю. Задираю голову и смотрю на них, ищу среди них ее, которая из них она? Они скачут по веткам, ерошат перья, крутят головами, разглядывают меня то одним глазом, то другим.