Правлю вдоль берега "большой земли". Из прибрежной заводи взлетает, хлопая крыльями, опытный рыболов - голубая цапля, летит над нами, вытянув вперед шею с длинным клювом, сзади протянуты лапы, летучая змея. Заметила нас, крякнула хриплым птеродактилем и взмыла повыше; взяла курс на юго-восток, там они раньше гнездились большой колонией, наверно, и сейчас живут. Теперь надо внимательнее следить за Дэвидом. Медная леска наискось уходит за борт, разрезая воду и чуть-чуть вибрируя.
- Ну как, берет? - спрашиваю.
- Подергивает вроде малость.
- Это блесна вертится, - говорю я. - Опусти конец удилища пониже; как почувствуешь потяжку, пережди секунду и резко дергай, понял?
- Ясно, - отвечает он.
У меня устали руки. Сзади меня слышится тиканье - это лягушонок подскакивает в банке и бьется головой в крышку.
Мы подходим к крутому каменному обрыву, и я велю Дэвиду сматывать леску. Здесь мы будем удить с лодки на плаву, он может пустить в ход свою собственную снасть.
- Анна, готовься, - острит он. - Я пущу в ход мою собственную снасть.
Анна говорит:
- О Боже, без этих шуточек ты никак не можешь, а?
Он довольно посмеивается и крутит катушку, леска бежит из воды, роняя капли; бледно сверкнула, поднимаясь из глубины, трепещущая блесна. Когда она начинает прыгать по поверхности, приближаясь к борту, я вижу, что червяка нет, на крючке только обрывок кожицы. Я раньше удивлялась, как это примитивные блесны с глазами африканских идолов могут обмануть рыб, но, видно, и рыбы кое-чему научились.
Мы стоим прямо под обрывом, это высокая каменная стена, совсем как искусственное сооружение, слегка даже нависающая, с одним небольшим выступом, вроде ступеньки, на полдороге к верху. В трещинах растет бурый лишайник. Я нанизываю на удочку Дэвида свинцовое грузило и другую блесну с новым червем и забрасываю; ярко-розовый червяк уходит под воду, становится все темнее, бурее и теряется в тени под скалой. Сейчас уже рыбы, мелькающие черными торпедами, должно быть, заметили его, обнюхивают, толкают носами. Я верю в них, как другие люди верят в Бога: я их не вижу, но знаю, что они есть.
- Сиди тихо, - говорю я Анне, она вдруг вздумала устроиться поудобнее. - Рыбы слышат.
Тишина; день меркнет; из лесу доносятся влажные спиральные трели дрозда, они всегда поют на закате. Дэвид дергает: ничего.
Я велю Дэвиду сматывать: червяка опять нет. Вынимаю из банки лягушонка, последнее средство, и надежно нацепляю его на крючок, а он пищит. До сих пор это всегда делали за меня другие.
- Черт, ну и бесчувственная же ты, - говорит Анна. Лягушонок уходит под воду, дрыгая ногами, будто плывет кролем.
Все сосредоточенно ждут, даже Анна. Чувствуют, что это моя последняя карта. Я гляжу в темную глубину, для меня это всегда был вид духовной деятельности. У брата была другая техника, он стремился их перехитрить, а мое средство - молитва, вслушивание.
Отче наш, иже еси на небесех,
Пожалуйста, пусть рыба поймается.
Позже, когда я узнала, что это не действует, - просто: "Пожалуйста, поймайся", заклинание рыбы, или гипноз. Он вылавливал их больше, чем я, но я воображала, что мои пошли на крючок добровольно, что они сами решили умереть и заранее простили меня.
Кажется, и лягушонок не сработал. Но нет, магия действует, удилище вдруг изгибается, как прут лозохода. Анна вскрикивает.
Я говорю:
- Держи лесу натянутой.
Но Дэвид, забыв обо всем на свете, крутит катушку и при этом тихонько стонет. Вот рыба уже у самой поверхности, вот она выскакивает из воды и зависает в воздухе - совсем как фотография в баре, только движущаяся. Потом снова ныряет, тянет лесу, отпускает, думает, наверно, что так ей удастся освободиться, но, когда она снова выпрыгивает в воздух, Дэвид изо всех сил дергает удилище, и рыба, описав дугу, шлепается в лодку - это он напрасно, могла бы сорваться, - прямо на Анну. Анна отшатывается с воплем: "Уберите ее от меня!", отчего каноэ едва не переворачивается. Джо, чертыхнувшись, хватается за один борт, я для равновесия откидываюсь к другому, Дэвид тянется за рыбой. Она скользит по шпангоутам, бьет хвостом, разевает пасть.
- На вот тебе нож, - говорю я. - Хрясни ее повыше глаз.
Я протягиваю ему зачехленный ножик, мне бы не хотелось приканчивать ее самой.
Дэвид ударяет, промахивается; Анна закрывает лицо ладонями и охает. Рыба, хлопая плавниками, ползет ко мне, я наступаю на нее одной ногой, хватаю у Дэвида нож и, торопясь, бью с размаху рукояткой ножа, проламывая череп, по рыбе пробегает легкая дрожь, дело сделано.
- Кто это? - спрашивает Дэвид, он потрясен, но и горд тоже.
Все смеются от радости, торжества и облегчения - совсем как на парадах в конце войны, которые показывали в кинохронике; мне это приятно. Веселое эхо отдается от отвесной скалы.
- Это пучеглазая, - отвечаю я. - Щука. Мы ее съедим на завтрак.
Крупный экземпляр. Я поднимаю ее, крепко зацепив пальцами под жабры, они могут цапнуть и вырваться, даже когда мертвые. Кладу ее на ворох папоротника и мою руки и нож. Один глаз у нее вытаращен, и мне становится не по себе, потому что это я убила, я причинила смерть; но я понимаю, что это глупость, иногда убивать - вполне правильно: для еды, например, или врагов, рыбу, комаров, и ос тоже - если их разводится чересчур много, льют в их гнездо крутой кипяток. "Не троньте их, и они вас не тронут", - говорила мама, когда осы садились прямо на тарелку. Тогда еще дом не был построен, мы жили в палатках. Отец объяснял, что осы развиваются циклами.
- Здорово, а? - говорит Дэвид; он возбужден и хочет, чтобы его похвалили.
- Бр-р-р, - морщится Анна. - Вся скользкая, я ее есть ни за что не буду.
Джо кряхтит, по-моему, он завидует.
Дэвид хочет еще раз попытать счастья; это как азартная игра: останавливаешься, только когда проиграешь. Я не напоминаю ему, что у меня больше нет магического лягушонка; достаю червяка и предоставляю ему наживить самому.
Он принимается удить, но удача ему больше так и не улыбнулась. Анна опять заерзала, и в эту минуту я слышу отдаленный комариный писк - моторка. Прислушиваюсь: может быть, она идет куда-то в другое место; но она огибает мыс, и писк превращается в рев мотора, она коршуном устремляется на нас, большая, целый катер, из-под носа белыми гребнями отваливает вода. Выключили мотор и, скользя, подплывают к нам, поднятая ими волна подбрасывает наше каноэ. На носу у них американский флаг, другой такой же вьется за кормой, а на борту два раздраженных бизнесмена с бульдожьими мордами, экипированные по последнему слову, и тощий, бедно одетый парень из деревни, проводник. Узнаю Клода из мотеля, он смотрит на нас волком - верно, считает, что мы браконьерствуем в его угодьях.
- Ловится? - орет один из американцев, обнажая зубы, дружелюбный, как акула.
Я кричу: "Нет!" - и пинаю Дэвида. Он бы, конечно, ответил утвердительно, хотя бы просто им назло.
Второй американец швыряет в воду недокуренную сигару.
- Не слишком-то многообещающее местечко, - ворчливо говорит он Клоду.
- Раньше здесь хорошо клевало, - говорит Клод.
- На будущий год я еду во Флориду, - заявляет первый американец.
- Сматывай, - говорю я Дэвиду. Дольше оставаться здесь не имеет смысла. Если они выловят хоть одну рыбину, они обоснуются здесь до утра, а если ближайшие четверть часа им ничего не принесут, они врубят мотор и с оглушительным воем понесутся на своем суперкатере по всему озеру, распугивая рыбу. Эта публика такая, всегда норовят поймать больше, чем способны съесть, и ради этого пускали бы в ход динамит, если бы не рыбнадзор.
Мы когда-то считали их безобидными, забавными и совсем беспомощными, даже чем-то располагающими к себе, вроде президента Эйзенхауэра. Как-то раз мы встретили двоих на волоке, они тащили на себе жестяную лодку с мотором, чтобы потом не надо было грести; треск от них по кустарнику шел такой, что мы сначала приняли их за медведей. А один со спиннингом объявился откуда-то у нашего костра и сразу же умудрился ступить обеими ногами в огонь, спалил свои новые туристские ботинки; когда он забрасывал снасть, размахнулся с такой силой, что приманка - живой пескарик в прозрачном пластиковом мешочке с крючками - залетела в кусты на том берегу. Мы смеялись над ним у него за спиной, а потом спросили, уж не белок ли он приехал сюда ловить, но он не рассердился и показал нам свою автоматическую зажигалку для костра, и набор котелков со съемными ручками, и складное походное кресло. Они любят все складное.
На обратном пути мы держимся ближе к берегу, стараемся не выходить на открытую воду - вдруг американцам взбредет в голову промчаться на полном ходу у нас под самой кормой, они так иногда делают, для смеха, а на их волне наша лодочка может и перевернуться. Но мы покрыли только половину расстояния, когда они с гулом проносятся мимо и исчезают в небытии, как марсиане в новомодном фантастическом фильме; теперь можно вздохнуть спокойно.
Вернемся домой, я первым делом подвешу нашу рыбину на крючок и мылом смою с рук шелуху и соленый подмышечный запах. Потом засвечу лампу, затоплю плиту и сварю какао. Только сейчас я перестала чувствовать себя здесь незваной гостьей. И знаю почему: потому что завтра мы наконец уезжаем. Остров останется в распоряжении отца: безумие - личное дело безумца, это я полностью признаю; как бы он тут ни жил - все лучше, чем психушка. Перед выездом я сожгу его рисунки, они свидетельствуют о чем не надо.
Солнце село, мы скользим назад в сгущающемся сумраке. Голос гагары вдали; мелькают летучие мыши, снижаются у самой воды, она теперь гладкая; все, что стоит на берегу: белесые камни, сухие деревья, - повторяется в ее темном зеркале. Такое ощущение, будто кругом - бесконечное пространство; или же вообще никакого пространства, только мы и черный берег, протяни руку - достанешь, вода, отделяющая нас от него, словно бы не существует. Плывет отражение лодки, в ней - мы, шевелятся удвоенные озером весла. Словно скользим по воздуху, ничем не поддерживаемые снизу; подвешенные в пустоте, плывем домой.
Глава восьмая
Рано утром Джо будит меня; руки у него по крайней мере умные, они движутся по мне внимательно, как руки слепца, читающего по азбуке Брейля, умело, точно вазу, формуют меня, исследуют; повторяют ходы, уже испробованные прежде; они знают, что делают, помнят, как лучше, и мое тело отвечает, предугадывает его действия, искушенное, четкое, как пишущая машинка. Самое лучшее, когда их не знаешь. Вспоминается одна фраза, шуточная тогда, но теперь исполненная грустного смысла, чьи-то слова в темной машине после школьной вечеринки: "Напяль мешок на голову - и не узнаешь кто". Я тогда не поняла, но потом часто думала об этом. Почти похоже на старинный герб: двое соединены в любовном объятии, а на головах мешки, и чтобы ни щелочки для подглядки. Хорошо это было бы или плохо?
Потом, когда мы передохнули, я встаю, одеваюсь и иду готовить рыбу. Она всю ночь провисела на веревке, пропущенной через жабры и подвязанной к ветке дерева, недосягаемая для навозников, енотов, выдр, норок, скунсов. Отвязываю веревку и несу рыбу на берег потрошить и резать на куски.
У самой воды становлюсь коленями на плоский камень, рядом кладу нож и тарелку под филе. Это была не моя работа, ее всегда делал кто-нибудь другой - брат, отец. Отрубаю голову и хвост, вспарываю брюхо и распластываю две рыбьи половины. В желудке нахожу полупереваренную пиявку и еле узнаваемые остатки рака. Взрезаю тушку вдоль спины и потом еще с обеих сторон по боковой линии, получаются четыре филея, голубовато-белые, прозрачные. Потроха будут зарыты в огороде, они - удобрение.
Мою в озере четыре куска рыбной мякоти, и в это время на мостки спускается Дэвид с зубной щеткой в руке.
- Эй, - говорит он, - это и есть моя рыба?
Он с интересом разглядывает требуху на тарелке.
- Минутку, - говорит он, - подожди-ка. Зафиксируем как выборочное наблюдение.
Он приводит Джо с камерой, и они торжественно запечатлевают на пленку рыбьи внутренности, пропоротые пузыри, трубки, сплетения узлов, укладывают их поживописнее, пробуют разные ракурсы. Дэвиду никогда не придет в голову позировать перед цветной камерой, держа пойманную рыбину за хвост и скаля зубы в улыбке, и заказывать из нее чучело на подставке он тоже не станет; но и ему хочется ее как-то на свой лад увековечить. Семейный альбом; в нем где-то есть и мои снимки, последовательные воплощения моего "я", расплющенные и засушенные, словно цветы между страницами словаря; его она тоже аккуратно вела, как и дневники, этот кожаный альбом, своего рода вахтенный журнал. Я когда-то терпеть не могла стоять и ждать, пока раздастся щелчок фотоаппарата.
Обваливаю куски рыбы в муке и жарю, и мы съедаем их с полосками бекона.
- Шикарная пища, шикарная еда, Богу слава, а нам сковорода, - произносит Дэвид, а потом, причмокивая, добавляет: - В городе такого не купишь.
Анна возражает:
- Очень даже запросто купишь. Замороженное. Теперь в замороженном виде что угодно можно купить.
После завтрака я иду к себе в комнату и начинаю укладываться. Сквозь фанерную перегородку слышно, как Анна ходит, наливает еще кофе, потом скрип кушетки: это Дэвид развалился на ней.
Наверно, надо бы сложить все постели, и полотенца, и оставшуюся одежду, завязать в узлы и увезти с собой. Тут больше никто не будет жить, и все это в конце концов достанется моли и мышам. Если он не надумает вдруг вернуться, владелицей останусь я, вернее, пополам я и брат, но брат ничего делать не станет, он с тех пор, как уехал, старался не поддерживать с ними никаких отношений. Как и я. Только успешнее, чем я: он просто перебрался на другой конец земли. Если я сейчас воткну здесь в землю вязальную спицу, конец ее выйдет наружу как раз там, где находится он, живет в палатке среди австралийской пустыни, далекий и недостижимый, он даже еще не получил, наверно, моего письма. Он изыскатель, изучает залегание минералов, занимается геологической разведкой для одной крупной транснациональной компании. Но только мне трудно в это поверить: с тех пор как мы выросли, все, что бы он ни делал, стало казаться мне ненастоящим.
- Мне здесь нравится, - говорит за стенкой Дэвид. Остальные молчат. - Давайте поживем здесь еще немного, неделю хотя бы, вот здорово было бы.
- А разве у тебя не начинается семинар? - с сомнением спрашивает Анна. - Человек и его электрическое окружение или что там.
- Семинар в августе.
- По-моему, не стоит, - говорит Анна.
- Почему, интересно, если мне чего-то хочется, ты всегда говоришь: не стоит? - вскидывается Дэвид. Некоторое время длится молчание. Потом он спрашивает: - А ты как думаешь?
И Джо отвечает:
- Я не против.
- И прекрасно, - говорит Дэвид. - Еще порыбачим.
Я сажусь на кровать. Могли бы сначала меня спросить, ведь это мой дом. Хотя они, наверно, ждут, чтобы я вышла к ним, и тогда спросят. Если я скажу, что не хочу, из их намерения ничего не получится, но на какую причину я могу сослаться? Не объяснять же им про отца, это будет предательством; и они, наверно, все равно решат, что это выдумки. Мне надо работать, но они знают, работа у меня с собой. Я могу уехать с Эвансом одна, да только дальше деревни мне пути нет, машина-то Дэвида, мне пришлось бы выкрасть у него ключи, и потом, напоминаю я себе, я ведь так и не научилась водить.
Анна делает последнюю робкую попытку:
- У меня сигареты кончаются.
- И прекрасно, - жизнерадостно отзывается Дэвид. - Отвратительная привычка. Посидишь без сигарет - посвежеешь, помолодеешь. - Он старше нас, ему за тридцать, и это уже начинает его заботить; он часто шлепает себя по животу и приговаривает: "Обдряб".
- Царапаться буду, - говорит Анна.
Но Дэвид только смеется и отвечает:
- Попробуй!
Я могла бы сказать, что мало продуктов. Но они легко убедятся, что это вранье: есть огород, и на полках рядами стоят консервы: тушенка, ветчина в банках, вареная фасоль, курятина, порошковое молоко - что твоей душеньке угодно.
Подхожу к двери, открываю.
- Пятерку Эвансу все равно придется заплатить, - говорю.
В первое мгновение они смущены, они поняли, что я все слышала. Потом Дэвид произносит:
- Ну и что? Подумаешь.
И смотрит на меня с торжеством и потребительским интересом, как победитель, только что выигравший - не сражение, а в лотерею.
Приехал Эванс; Дэвид и Джо спускаются на мостки, чтобы заново с ним договориться. Я предостерегла их: о рыбе ни слова, иначе сюда нагрянут толпы американцев, такие сведения среди них загадочным образом распространяются моментально, так муравьи узнают про сахар или раки - про падаль. Через несколько минут я слышу, как снова затарахтел мотор, вой нарастает, потом затихает, удаляясь. Эванс уехал.
Чтобы не встретиться с ним и не вступать в переговоры и объяснения, я ушла в нужник и заперлась на крючок. Так я всегда пряталась, если надо было делать что-то, чего мне не хотелось, например полоть грядки. Это новый нужник, старый уже зарыли. Этот бревенчатый, а яму копали мы с братом, он работал лопатой, а я вытаскивала ведром песок. Как-то туда свалился дикобраз, они любят грызть топорища и сиденья.
В городе я никогда не пряталась в туалетах; мне там не нравилось, слишком все белое и твердое. Единственно, куда я пряталась в городе, помнится, - это за распахнутой дверью на днях рождения. Я их презирала, и лиловые бархатные платья с белыми кружевными воротниками, как оборки на наволочках, и подарки, и вздохи зависти, когда их разворачивали, и дурацкие игры: отыщи наперсток или запомни, в каком порядке лежали предметы на подносе. Возможно было только одно из двух - либо выиграть, либо проиграть; мамаши старались подтасовать так, чтобы призы доставались каждому, но со мной не знали, как быть, потому что я вообще не участвовала в играх. Сначала я просто уходила, но потом мама сказала, что я должна быть вместе со всеми, надо научиться вести себя вежливо, цивилизованно, как она говорила. Вот я и смотрела из-за двери. А когда я наконец однажды приняла участие в игре "третий лишний", меня приветствовали как религиозного неофита или политического перебежчика.
А некоторые были разочарованы: они находили забавными мои замашки рака-отшельника, я вообще их забавляла. Каждый год - другая школа; в октябре или ноябре, когда на озере выпадал первый снег, я оказывалась в положении человека, незнакомого с местными обычаями, пришельца из другого мира, меня подвергали розыгрышам и мелким мучительствам, на которые уже не могли подловить друг друга. Когда мальчишки гонялись после школы за девочками и связывали их же прыгалками, меня потом единственную нарочно забывали развязать. Много часов я провела привязанная к разным заборам, столбам или одиноко стоящим деревьям в ожидании, пока пройдет какой-нибудь добрый взрослый и освободит меня; позже я превратилась в настоящего фокусника, специалиста по развязыванию самых сложных узлов. В более счастливые дни они обступали меня и орали наперебой:
Адам и Ева и Щипай
Пошли купаться в море,
Адам и Ева утонули,
А кто сумел спастись?
- Не знаю, - ответила я.
- Нет, говори, - требовали они. - Отвечай как положено.