Римские рассказы - Альберто Моравиа 11 стр.


- В делах обязательств не существует… Либо пять миллионов, либо ничего.

- Но, княгиня, он сбежит.

- Не будьте дураком, Проетти, пять миллионов или ничего.

Говоря по правде, слово "дурак", произнесенное ее голосом, не показалось мне ни грубым, ни обидным, а скорее прозвучало как комплимент. Я сказал, что сделаю, как ей угодно, и тут же позвонил клиенту, сообщив ему новость. Я услышал, как он воскликнул на другом конце провода: - С вами шутки плохи! За одну ночь набавили целый миллион.

- Что ж поделаешь… Приказано.

- Ладно, посмотрим… Я подумаю…

- Значит, вы дадите мне знать?

- Да, подумаю, там увидим.

В результате он больше не подавал признаков жизни. Тут начался период моих, так сказать, наиболее интимных отношений с княгиней. Она звонила мне в среднем по три раза в день, и всякий раз, когда жена иронически восклицала: "Опять твоя княгиня!" - я волновался, будто это звонила возлюбленная. Но какая там любовь! Княгиня обожала деньги. Она была более корыстной, скупой, упрямой и изобретательной, чем любой ростовщик. Казалось, вместо сердца у нее копилка, потому что она не думала ни о чем, кроме денег. Каждый день по телефону она изобретала какую-нибудь новую причину повысить цену, ну хотя бы на самую малость, пусть на пять или десять тысяч лир. Сегодня это была ванна, - нужно ведь было учесть деньги, которые платились водопроводчику, завтра - вид из окон, на следующий день автобус, который останавливается у самых дверей палаццо, и так далее. Но я упорно держался цифры пять миллионов, которая и без того была такой огромной, что покупатели, услышав ее, больше не показывались.

Наконец благодаря какой-то счастливой случайности нашелся желающий промышленник из Милана, который хотел поселить в этой квартире свою содержанку. Это был человек средних лет, высокий, со смуглым продолговатым лицом и ртом, полным золотых зубов, деятельный, практичный, хорошо знавший цену деньгам. Он тщательно осмотрел каждую мелочь в квартире, а потом без всяких церемоний заявил княгине:

- Это грязная конура, в Милане ее приспособили бы под прачечную, и говорить, что она стоит пять миллионов, все равно, что назвать меня турком… А если сделать здесь необходимый ремонт - перестлать полы, увеличить окна, заменить эту дрянь, - он указал на ванну, - то квартира обойдется мне все семь-восемь миллионов… Но неважно… цены на рынке определяются спросом и предложением… Вам встретился человек, которому такая квартира нужна, - будь по-вашему.

Но он просчитался, произнеся перед княгиней эту откровенную и грубую речь делового человека, потому что, едва он вышел, как она сказала мне огорченно:

- Проетти, мы совершили огромную ошибку.

- Какую же?

- Запросили только пять миллионов… Этот уплатил бы и все семь.

Я ответил:

- Княгиня, боюсь, что вы не поняли, каков этот человек: у него полно денег - это верно, и он без ума от любовницы - не спорю, но больше пяти миллионов он не даст.

- Вы не знаете, на что способен мужчина ради любимой женщины, сказала она, глядя на меня своими прекрасными глазами, в которых не светилось никакого другого чувства, кроме жадности.

Я ответил смущенно:

- Может быть… но я уверен в противном.

Ну ладно. На следующий день миланец явился во дворец со своим нотариусом, но не успели мы сесть, как княгиня заявила:

- Синьор Казираги, мне очень жаль, но я передумала и за вчерашнюю цену квартиру отдать не могу.

- То есть?

- То есть мы хотим за нее шесть миллионов.

Надо было вам видеть этого Казираги. Он встал и совершенно спокойно сказал:

- Княгиня, имею честь и удовольствие вас приветствовать, - и, откланявшись, вышел.

Едва он скрылся, я сказал:

- Ну, видели? Кто же оказался прав?

А она, нимало не смутившись:

- Увидите, мы найдем покупателя и на шесть миллионов лир.

Послать бы мне ее к черту, но, к сожалению, я был по-настоящему влюблен в нее. И, может быть, поэтому я не обратил внимания на то, что покупатель на пять с половиной миллионов, найденный мною через несколько дней, был не совсем обычный. Против цифры, поистине внушительной, он не возразил ни слова. Это был помещик по имени Пандольфи, высокий и полный молодой человек, похожий на медведя. С первого взгляда, словно что-то предчувствуя, я уже испытал к нему неприязнь. Когда же я представил его княгине, то понял, почему он не спорил из-за цены. Как выяснилось, у них оказалась целая куча общих друзей. И глядел он на нее такими глазами, что никаких сомнений уже не оставалось.

Мы, как обычно, осмотрели три комнаты и ванную, затем княгиня распахнула стеклянную дверь и вышла с ним на балкон, чтобы показать открывающийся отсюда вид. Я оставался в комнате и, таким образом, мог наблюдать за ними. Они опустили руки на перила, и тут я увидел, как он, будто невзначай, пододвинул свою руку, а потом положил ее на руку княгини. Я принялся медленно считать и дошел до двадцати. Казалось бы, что особенного, если руки двадцать секунд лежат вместе, - пустяк, но попробуйте-ка сосчитать эти секунды! На двадцатой секунде она непринужденно высвободила свою руку и вернулась в комнату. Он сказал, что, в основном, квартира ему подходит, и ушел. Мы остались одни, а она, бесстыдница, и говорит:

- Вы видели, Проетти! Пять с половиной… Но мы еще прибавим.

На следующее утро я снова пришел к княгине, ожидавшей меня, как обычно, в зале за своим секретером. Она сказала мне весело:

- Знаете, Проетти, что обнаружила я вчера, когда мы с этим вашим клиентом рассматривали вид с балкона?

Я хотел было ответить: "Что он влюблен в вас", да удержался.

Она продолжала:

- Так вот, я обнаружила, что из одного угла балкона виден порядочный кусок Виллы Боргезе. Проетти, нужно ковать железо, пока горячо… Сегодня мы спросим с синьора Пандольфи шесть с половиной миллионов.

Вы поняли? Зная, что Пандольфи влюблен в нее, она решила на этом сыграть. Те двадцать секунд, что он держал свою руку на ее руке, должны были обойтись ему в целый миллион, по пятьдесят тысяч лир за секунду. Каков аппетит! Я понимал, что на этот раз она смогла бы получить такие деньги, и во мне внезапно пробудились и злость, и ревность, и отвращение. До этого момента я был ее деловым посредником, теперь же она делала меня посредником в любовных делах. И еще не успев отдать себе отчет, я резко сказал:

- Княгиня, мое дело - посредничество, а не сводничество, - и, покраснев, выбежал вон.

Я слышал, как она проговорила, нисколько не обидевшись:

- Да что с вами такое, Проетти?

Так я в последний раз слышал ее нежный голосок.

Месяц спустя, я встретил мажордома Антонио и спросил его:

- Ну, как княгиня?

- Выходит замуж.

- За кого? Бьюсь об заклад, что за этого Пандольфи, который купил у нее чердак.

- Какой там Пандольфи… Выходит замуж за князя из южной провинции, за старого дурака, который ей в дедушки годится… Впрочем, богат, рассказывают, что ему принадлежит чуть ли не половина Калабрии… Словом, на ловца и зверь бежит.

- И все еще хороша?

- Просто ангел.

Младенец
Перевод 3. Потаповой

Та добрая синьора, что принесла нам пособие из общества помощи бедным, тоже спросила нас, зачем это мы заводим столько детей. Жена моя в тот день была не в духе, взяла да и выложила ей всю правду: "Были б у нас деньги, говорит, - мы бы вечером в кино отправились, а раз денег нет, так мы отправляемся в постель - вот дети и рождаются". Синьора на такие речи обиделась и ушла не простившись. А я побранил жену, потому что не всегда правда хороша; прежде чем говорить напрямик, сперва посмотри, с кем имеешь дело.

Когда я был молод и не женат, то часто почитывал в газетах отдел римской хроники; там рассказывается о всяких несчастьях, какие могут приключиться с людьми: грабежи, убийства, самоубийства, уличные происшествия. И мне тогда казалось невероятным, чтобы мне самому выпало на долю такое несчастье, о котором в газетах пишут: "случай, достойный сострадания", - когда человек настолько несчастен, что вызывает к себе жалость без всяких особенных бедствий, одним уж тем, что существует на свете. Как я сказал, я был тогда молод и не знал, что значит содержать большую семью. А теперь я с удивлением обнаруживаю, что мало-помалу превратился в самый настоящий "случай, достойный сострадания". Вот, например, читаешь в газете: "Они живут в самой черной нужде". А я как раз и живу сейчас в самой что ни на есть черной нужде. Или: "Они ютятся в доме, который и домом-то назвать нельзя". А я живу в Тормаранчо с женой и шестью детьми в комнате, где между тюфяками даже ступить некуда, а в дождик вода хлещет все равно как на набережной Рипетта. Или такое, например: "Несчастная, узнав о своей беременности, приняла преступное решение избавиться от плода своей любви". Так вот: мы с женой в полном согласии приняли это же самое решение, когда узнали, что у нас должен родиться седьмой ребенок. Мы порешили, как только погода позволит, оставить младенца в какой-нибудь церкви, положившись на милосердие того, кто найдет его первым.

По содействию тех добрых синьор жену мою устроили рожать в больницу. Оправившись, она с новорожденным вернулась в Тормаранчо. Войдя в комнату, она сказала мне:

- Знаешь, хоть в больнице хорошего мало, я готова была бы там остаться, лишь бы не возвращаться сюда.

Младенец словно понял эти слова и завопил прямо оглушительно. Крепкий такой, красивый малыш, и голос у него громкий, ничего не скажешь: когда он начинал реветь по ночам, то уж никому больше спать не давал.

Наступил май, и стало тепло, так что можно было выйти на улицу без пальто. Вот мы и отправились из Тормаранчо в Рим. Жена прижимала ребенка к груди, навернув на него столько тряпок, словно собиралась оставить его в снежном поле. Когда мы добрались до города, она - вероятно, чтобы перебороть свое горе - принялась говорить без умолку: дышит тяжело, вся растрепанная, глаза широко открыты…

Сначала она завела разговор про разные церкви, где можно его оставить, и все объясняла мне, что нужно выбрать такую, куда ходят богатые; ведь если малыша подберет бедняк, вроде нас, так пусть уж лучше ребенок с нами останется. Потом она сказала, что ей хочется выбрать какую-нибудь церковь Мадонны; потому что у Мадонны тоже был сын, говорит, она многое может понять и исполнит наше желание. От этих разговоров я устал, и в душе моей поднялось раздражение: ведь и мне было не сладко и вовсе не хотелось делать это. Но я внушал себе, что нельзя терять голову, нужно быть спокойным и подбадривать жену. Я что-то возразил ей, так просто, чтобы перебить этот поток слов, и предложил: - Давай оставим его в соборе Святого Петра.

Она поколебалась, а потом говорит:

- Нет, там настоящий проходной двор… его могут и не заметить… надо попробовать в маленькой церкви на виз Кондотти, там кругом такие роскошные магазины… ходит много богатых людей… Самое подходящее место.

Мы сели в автобус, и среди публики она поутихла. Только все крепче завертывала ребенка в одеяльце и время от времени осторожно приоткрывала личико и глядела на него. А он спал, уткнув свою розовую мордашку в тряпки. Он был одет плохо, как мы, только рукавички у него были хорошенькие - из голубой шерсти, и он все выпрастывал ручонки, словно хотел показать их.

Мы вышли около театра Гольдони, и жена сейчас же снова начала говорить без умолку. Остановилась у ювелирного магазина и, показав мне на драгоценности, выставленные на красном бархате в витрине, завела свое:

- Посмотри, какая красота… На эту улицу люди ходят, только чтобы купить драгоценности и другие прекрасные вещи… Бедняков здесь не бывает… И вот в промежутке между покупками они зайдут в церковь помолиться… Настроение у них хорошее… увидят ребенка и возьмут его.

Она говорила все это, смотря на бриллианты и прижимая к груди ребенка, будто рассуждала сама с собой, а глаза у нее были какие-то дикие, и я не смел ей перечить.

Мы вошли в церковь. Она была маленькая, окрашенная внутри под желтый мрамор, с несколькими приделами и главным алтарем. Жена моя сказала, что ей эта церковь казалась совсем другой, а теперь она ей что-то не очень нравится. Но все-таки она окунула пальцы в святую воду и перекрестилась. Потом, прижимая ребенка к груди, она медленно стала обходить церковь, недовольно и недоверчиво оглядывая ее. С купола, через верхние окна, лился холодный яркий свет. Жена моя все бродила по церкви, из придела в придел, рассматривая скамьи, алтари и картины, словно проверяя, стоит ли оставлять здесь малыша. Я шел за ней в нескольких шагах, все время поглядывая на вход. Вошла высокая синьорина в красном, волосы светлые, как золото. Она стала на колени - узкая юбка туго натянулась на ней, - помолилась минуточку, потом быстро перекрестилась и вышла из церкви, не взглянув на нас.

Жена моя, увидев это, говорит:

- Нет, здесь не выйдет… Сюда заходят люди вроде этой синьорины, им только и дела, что поразвлечься да по магазинам пошляться. Пойдем отсюда. И с этими словами она вышла из церкви.

Мы прошли порядочно по Корсо, все бегом, жена моя впереди, я за ней, и неподалеку от площади Венеции вошли в другую церковь. Эта была гораздо больше первой, с богатыми занавесями, позолотой, а на стенах под стеклом полно серебряных сердец, блестевших в полумраке. Здесь было довольно много народу, по виду состоятельные люди: дамы в шляпках, хорошо одетые мужчины. Священник читал с амвона проповедь, и вся публика стояла, поворотившись к нему. Я подумал: "Вот удобный случай, никто нас не заметит!" - и говорю жене тихонько:

- Попробуем здесь.

Она кивнула. Пошли мы в боковой придел. Там, вроде, никого не было, да к тому же так темно, что мы еле видели друг друга. Жена моя закрыла ребенку лицо краем одеяльца, в которое он был завернут, и положила его на скамью, словно неудобный сверток, чтоб он руки не оттягивал. Потом она опустилась на колени и долго молилась, закрыв лицо руками. А я от нечего делать рассматривал сотни серебряных сердец, больших и малых, развешанных на стенах придела. Наконец жена моя встала; лицо у нее было совсем убитое. Она перекрестилась и тихонько пошла из придела, я за ней следом. В этот момент священник возопил:

- И сказал Христос: "Камо грядеши, Петре?"

И мне почудилось, будто это он меня спрашивает.

Моя жена уже было откинула портьеру у выхода, как вдруг ее окликают; мы оба так и подскочили.

- Синьора, вы сверток на скамье оставили.

Смотрим - женщина в черном, из тех ханжей, что целые дни торчат то в церкви, то в исповедальне.

- Ах да, - говорит моя жена, - спасибо, я о нем и забыла.

Забрали мы сверток и вышли из церкви ни живы ни мертвы.

На улице жена говорит:

- Никто его взять не хочет, никому он не нужен, бедный мой сыночек…

Ну словно продавец, который рассчитывал на хорошую торговлю, а на рынке никто его товар не берет.

И опять она помчалась вперед, растрепанная, тяжело дыша, словно ноги сами ее несли. Добрались мы до площади Святых Апостолов. Церковь тут была открыта. Вошли мы, видим - большая, просторная, света мало. Жена шепчет:

- Вот подходящее место.

Решительно прошла в один из боковых приделов, положила малыша на скамью и, не перекрестившись, не помолившись, даже не поцеловав его в лобик, бросилась к выходу, словно у нее земля горела под ногами. Но едва она сделала несколько шагов, как раздался отчаянный рев на всю церковь. Подошел час кормления, а младенец свое время знал и заплакал от голода. Жена моя будто голову потеряла от этого громкого плача: она сначала рванулась к двери, потом кинулась обратно - все бегом - и, не подумав, где находится, уселась на скамью, схватила ребенка на руки и расстегнулась, чтобы покормить его. Но только она дала ему грудь и малыш, вцепившись в нее обеими ручонками, принялся сосать, словно настоящий волчонок, как послышался грубый окрик:

- В доме божьем таких вещей не делают… Пошли прочь отсюда, идите на улицу!

Это был пономарь, старикашка с седой бородкой, голос у него был здоровей, чем он сам. Жена моя встала, кое-как прикрыла грудь и голову ребенка, да и говорит:

- Но ведь Мадонна на картинах… она всегда с ребенком у груди.

А он ей:

- Ты еще хотела с Мадонной равняться, бесстыдница.

В общем, ушли мы из этой церкви и уселись в скверике на площади Венеции. Там жена моя снова дала грудь ребенку, и он, насосавшись досыта, уснул.

Тем временем настал вечер, стемнело. Церкви позакрывались, а мы сидели усталые, замученные, и ничего нам в голову не приходило. Меня просто отчаяние взяло при мысли, что мы столько сил убиваем на такое дело, какого и затевать-то не следовало. Я говорю жене:

- Послушай, поздно уж, я больше не могу, надо, наконец, решиться.

Она отвечает зло:

- Это твой сын, твоя кровь… Что же ты хочешь - бросить его так, в уголке, словно сверток с объедками для кошек!

- Нет, - говорю, - но такие вещи надо или уж сразу делать, не раздумывая, либо не делать совсем.

А она:

- Ты попросту боишься, что я передумаю и отнесу его домой… Все вы, мужчины, трусы!

Я вижу, что ей сейчас перечить нельзя, и говорю примирительно:

- Я тебя понимаю, не беспокойся, но пойми и ты: что бы с ним ни случилось, все будет лучше, чем расти ему в Тормаранчо, в нашей лачуге без кухни и отхожего места: зимой в ней черви, а летом мухи.

Она на этот раз ничего не сказала.

Пошли мы, сами не зная куда, по виа Национале, вверх, к башне Нерона. За ней, немного подальше, есть улочка, совсем пустынная. Вижу: там у одного подъезда стоит закрытая серая машина, пустая. Я сразу сообразил: подошел к машине, повернул ручку - дверца открылась. Я говорю жене:

- Скорей, вот удобный случай, клади его на заднее сиденье.

Она послушалась, положила ребенка, и я захлопнул дверцу. Все это мы проделали в один миг, нас никто не видел; потом я схватил ее под руку, и мы побежали к площади Квиринале.

Площадь была пустая и темная. Только у дворца горело несколько фонарей, и в ночи за парапетом сверкали огни Рима. Жена подошла к фонтану возле обелиска, села на скамеечку, скрючилась вся и, отвернувшись от меня, вдруг как заплачет,

Я говорю:

- Ну что тебя так разбирает?

А она:

- Теперь, когда я его оставила, мне так пусто… мне его не хватает здесь, на груди, где он лежал.

Я говорю:

- Понятно, конечно… Но это у тебя пройдет.

Она пожала плечами и продолжала плакать. И вдруг слезы у нее высохли, ну, как высыхает дождь на мостовой, когда подует ветер. Она вскочила да как закричит в ярости, тыча пальцем на дворец:

- А теперь я пойду туда, доберусь до короля и все ему выскажу!

- Стой! - кричу я, хватая ее за руку. - Ты что, с ума сошла?.. Не знаешь, что короля давно нет?

А она:

- А мне все равно… Скажу тому, кто сидит на его месте. Кто-нибудь да есть там!

Назад Дальше