Римские рассказы - Альберто Моравиа 4 стр.


Я запер дверь своей комнаты, подошел к окну и стал глядеть на дождь, который все шел да шел, и со злости я вынул из ящика нож и воткнул его в подоконник с такой силой, что клинок сломался.

Ладно, мы ведь жили наверху, на этом проклятом холме Монте-Марио; и может, если бы я жил в центре Рима, я бы ни за что не согласился, но здесь наверху все становилось возможным, и то, что еще вчера казалось немыслимым, сегодня уже было твердо решено. Так мы с Дирче сговорились и выбрали способ, и день, и час. Токки по утрам спускался в погреб, чтобы запастись вином на целый день, и обычно брал с собой Дирче, чтобы она помогла ему нести большую бутыль. Погреб был под полом, и спускаться туда приходилось по приставной лесенке, в которой было примерно ступенек семь. Мы уговорились, что я спущусь за ними следом и, когда Токки нагнется и начнет наливать из бочки вино, я ударю его короткой железной кочергой, которой мешают уголья в очаге. Потом мы уберем лестницу и скажем, что он упал и сломал себе шею. Я и хотел и не хотел… я очень злился и сказал ей:

- Я это делаю, чтобы доказать тебе, что не боюсь… Но потом я уйду и не вернусь никогда.

А она в ответ:

- Лучше ты ничего не делай и сейчас же уходи. Я тебя люблю и не хочу, чтоб ты пропал из-за меня.

Она, когда хотела, умела притвориться влюбленной; и так я обещал ей, что сделаю это и потом останусь, и мы с ней откроем ресторан.

В назначенный день отец сказал Дирче, чтоб она взяла бутыль, а сам направился к погребу, находящемуся в глубине дома. Как всегда, шел дождь, и в доме было почти темно. Дирче взяла бутыль и пошла следом за отцом; но прежде чем спуститься в погреб, она обернулась, взглянула на меня пристально, по-особому, и сделала едва заметный знак рукой. Мать, стоявшая возле плиты, видела все это и так и застыла с раскрытым ртом, глядя на нас. Я встал из-за стола, направился к плите и, пройдя мимо матери, взял с пола кочергу. Она глядела то на меня, то на Дирче, и глаза ее становились все более круглыми, но было ясно, что если она и поняла, то все равно никому ничего не скажет. Отец заорал из погреба:

- Дирче, Дирче! И она ответила:

- Иду.

Помню, как в последний раз меня остро потянуло к ней, когда спускалась она вниз по лестнице своим крепким, ровным шагом, покачивая боками и склоняя под низкой притолокой двери белую гладкую шею.

В этот момент дверь, ведущая в сад, отворилась и в комнату вошел человек с большим мешком на спине, с которого струилась вода, - это был ломовой извозчик. Не взглянув на меня, он сказал:

- Парень, ты не подсобишь, а?

Я машинально последовал за ним, не выпуская из рук кочерги. Неподалеку отсюда, в имении, строили хлев, и телега, нагруженная камнями, завязла на дороге - лошадь никак не могла сдвинуть ее с места. Возчик совершенно вышел из себя, лицо у него перекосилось - прямо дикий зверь. Я положил кочергу на тумбу, подсунул под колеса два больших камня и стал толкать телегу, а возчик тянул лошадь за узду. Дождь лил как из ведра на кусты бузины, такие пышные и зеленые, и на цветущие акации, от которых исходил сильный сладкий запах. Телега не двигалась с места, и возчик отчаянно ругался. Он взял кнут и стал бить лошадь кнутовищем, понукая ее; потом в бешенстве схватил кочергу, которую я положил на тумбу. Очевидно, он был в таком состоянии не только из-за того, что завязла эта телега, а из-за всей своей тяжелой жизни, и теперь он видел в лошади своего лютого врага. Я подумал: "Сейчас он ее убьет" - и хотел крикнуть: "Брось кочергу!" Но потом подумал, что если он убьет лошадь, я спасен. Мне казалось, что весь мой бешеный гнев переселился в тело этого возчика, который был похож на одержимого. Вот он с силой навалился на оглобли, попытался еще раз столкнуть телегу с места, потом ударил лошадь кочергой по голове. Я закрыл глаза, но слышал, что он все бьет и бьет лошадь по голове, и в душе у меня была какая-то пустота, и я терял сознание, а потом я открыл глаза и увидел, что передние ноги у лошади подогнулись и она припала к земле, а он все бьет и бьет, только теперь уже не для того, чтобы заставить лошадь идти, а просто чтоб убить ее. Лошадь рухнула на бок, дернулась пару раз, лягнув слабеющими ногами воздух, потом уронила голову в грязь. Возчик остановился, тяжело дыша, с искаженным лицом, отбросил кочергу в сторону и пихнул еще раз лошадь, но как-то боязливо: он знал, что убил ее. Я прошел мимо, стараясь не коснуться его, и медленно побрел по шоссе. Я услышал звон трамвая, идущего к центру Рима, вскочил в него на ходу, оглянулся, и в последний раз перед моими глазами промелькнула вывеска: "Остерия Охотничья, владелец Антонио Токки", полускрытая за густой листвой, омытой майским дождем.

Не выясняй
Перевод 3. Потаповой

Аньезе могла бы предупредить меня, а не уходить навсегда из дому, даже не сказав ни слова на прощанье. Я вовсе не считаю себя безупречным, и, если бы она объяснила, чем недовольна, мы могли бы обсудить этот вопрос. Так нет же: за два года супружества - ни слова. И вдруг, в одно прекрасное утро, воспользовавшись моим отсутствием, она ушла тайком, как служанка, подыскавшая себе лучшее место. Она ушла, и до сих пор, хотя прошло уже шесть месяцев, как она меня покинула, я так и не могу понять - почему.

В то утро я купил все, что нужно, на маленьком рынке в нашем районе. Мне нравится делать все покупки самому: я знаю цены, знаю, что мне требуется, люблю торговаться и спорить, пробовать и ощупывать; я должен видеть, от какой туши бифштекс, из какой корзины яблоки. Я отнес продукты и снова вышел из дому, чтобы прикупить полтора метра бахромы для портьеры в столовой. Поскольку я не хотел расходовать больше определенной суммы, я обошел несколько магазинов, прежде чем подобрал то, что мне было нужно, в маленькой лавочке на виа делль Умильта. Я вернулся домой двадцать минут двенадцатого и, войдя в столовую, чтобы сравнить цвет бахромы с портьерой, сразу же увидел на столе чернильницу, ручку и письмо. Правду сказать, прежде всего мне бросилось в глаза чернильное пятно на ковровой скатерти. Я подумал: "Вот неряха… запачкала скатерть".

Я убрал чернильницу, ручку и письмо, снял скатерть, пошел в кухню и, хорошенько потерев пятно лимоном, смыл чернила. Потом я вернулся в столовую, снова постелил скатерть и только тогда вспомнил о письме. Оно было адресовано мне: "Альфредо".

Я вскрыл его и прочел: "Я убрала комнаты. Обед приготовь себе сам, ты это отлично умеешь. Прощай. Я возвращаюсь к маме. Аньезе".

В первый момент я просто ничего не понял. Потом я перечел письмо и в конце концов сообразил: Аньезе ушла совсем, она оставила меня после двух лет супружества.

В силу привычки я спрятал письмо в ящик буфета, куда я обычно кладу квитанции и всю корреспонденцию, и сел в маленькое кресло у окна. Я не знал, что и думать; я совершенно не ожидал ничего такого и просто не мог поверить в то, что произошло. Пока я сидел так в раздумье, мой взгляд упал на пол, и я заметил маленькое белое перышко, которое, очевидно, вылетело из метелочки, когда Аньезе смахивала пыль. Я подобрал перышко, открыл окно и выбросил его на улицу. Потом взял шляпу и вышел из дому.

Шагая по плитам тротуара и наступая на них по привычке обязательно через одну, я стал спрашивать себя, что же такого я мог сделать Аньезе. Из-за чего она бросила меня так обидно, с явным намерением оскорбить? Прежде всего я задал себе вопрос: вправе ли Аньезе попрекнуть меня какой-нибудь изменой, пусть даже самой незначительной? И сейчас же ответил себе: нет. Я никогда особенно не увлекался женщинами; я их не понимаю, они не понимают меня; а с того дня, как я женился, они, можно сказать, перестали существовать для меня. Настолько, что сама Аньезе иногда поддразнивала меня, спрашивая:

- А как бы ты поступил, если бы теперь влюбился в другую женщину?

Я отвечал:

- Этого случиться не может: я люблю тебя и никого другого. И эта любовь на всю жизнь.

Размышляя об этом, я вспомнил, что моя "любовь на всю жизнь" как будто не радовала Аньезе, напротив: лицо у нее вытягивалось и она замолкала.

Я перешел к предположениям другого рода: быть может, Аньезе оставила меня по причинам денежного характера или вообще из-за нашего образа жизни?

Но и на этот раз я пришел к выводу, что совесть моя чиста. Правда, деньги я ей давал только в исключительных случаях, но какая нужда была ей в деньгах? Я всегда был рядом с ней и платил с готовностью. Жили мы совсем неплохо; судите сами: кино - два раза в неделю, кафе - два раза в неделю, и я не настолько мелочен, чтоб считаться, заказывает ли она мороженое или просто кофе; два иллюстрированных журнала в месяц, газета каждый день, а зимой иной раз даже и опера; летом - поездка на дачу моего отца в Марино. Таковы были развлечения; а что касается нарядов, то тут у Аньезе было еще меньше причин жаловаться. Когда ей хоть что-нибудь было нужно бюстгальтер, или пару чулок, или просто платочек, я всегда соглашался и отправлялся вместе с ней в магазин, вместе с ней выбирал покупку и платил, не моргнув глазом. То же самое в отношении портних и модисток. Когда она мне говорила: "Мне нужна шляпка, мне нужно платье", не было случая, чтобы я не ответил: "Идем, купим, я пойду с тобой". Впрочем, должен признать, что Аньезе не была требовательна: на второй год замужества она почти совершенно перестала заботиться о нарядах. Я уже сам иной раз напоминал, что ей нужно купить то или другое из одежды. А она отвечала, что это не так важно и что у нее все сохранилось еще с прошлого года. Я даже стал думать, что в этом Аньезе отличается от других женщин и не стремится хорошо одеваться.

Итак, сердечные и денежные причины отпадают. Остается то, что адвокаты называют несходством характеров. Но спрашивается, о каком же несходстве характеров может идти речь, если за два года у нас ни одного спора не было? Ни единого, говорю я вам! Мы все время были вместе, и если бы это несходство существовало, оно бы уж как-нибудь проявилось. Но Аньезе никогда мне не противоречила; она, можно сказать, почти и не разговаривала. Иной раз за целый вечер в кафе или дома и рта не раскроет - говорил всегда один я.

Не отрицаю, я люблю поговорить и послушать самого себя, особенно если разговариваю с близким мне человеком. Голос у меня спокойный, ровный, не громкий и не тихий, рассудительный, плавный такой; и если я говорю на какую-нибудь тему, то освещаю ее исчерпывающе, со всех сторон. Разговаривать я предпочитаю о хозяйственных делах: мне нравится рассуждать о ценах, о расстановке мебели в комнатах, о кушаньях, об отоплении словом, о всяких пустяках. Я никогда не устаю говорить о таких вещах и нахожу в этом такое удовольствие, что иной раз ловлю себя на том, что, исчерпав эту тему, повторяю все рассуждения сначала. Но будем откровенны, именно такие беседы и следует вести с женщинами; о чем же другом с ними разговаривать?

К тому же Аньезе слушала меня со вниманием, по крайней мере мне так казалось. Один только раз, когда я объяснял ей устройство электронагревателя для ванны, она вдруг заснула. Я спросил, разбудив ее:

- Разве тебе скучно? Она поспешно ответила:

- Нет, нет. Я просто устала, я плохо спала сегодня ночью.

Обычно мужья бывают заняты службой или торговлей или же, если у них никаких других занятий нет, любят погулять с друзьями. Но мне Аньезе заменяла все: она была и моей службой, и торговлей, и друзьями. Я ни на минуту не оставлял ее одну; всегда был рядом с ней, и даже, - хоть вас, может быть, это и удивит, - когда она стряпала. У меня просто страсть к стряпне, и каждый день перед обедом я надевал фартук и помогал Аньезе на кухне. Я делал все понемногу: чистил картошку, лущил горох, приготовлял отбивные, следил за стоявшими на плите кастрюлями. Я так хорошо помогал ей, что она часто говорила:

- Знаешь что… сделай сам… у меня голова болит, пойду полежу.

Тогда я готовил обед один; и с помощью поваренной книги я даже пробовал стряпать новые блюда. Жаль только, что Аньезе не особенно любила покушать, а последнее время у нее и совсем пропал аппетит, она почти не притрагивалась к еде. Однажды она мне сказала, будто в шутку:

- Ты по ошибке родился мужчиной… ты ведь женщина… даже домашняя хозяйка.

Я должен признать, что в этих словах есть некоторая доля правды: действительно, кроме стряпни, я люблю также стирать, гладить, шить и даже в часы досуга подрубать платки.

Как я уже говорил, я никогда не расставался с Аньезе - даже когда к ней приходила мать или кто-нибудь из подруг; даже когда ей, не знаю почему, взбрело в голову брать уроки английского языка; только чтобы быть с ней рядом, я тоже стал учиться этому трудному языку. Я был так к ней привязан, что это иной раз доходило до смешного. Например, однажды в кафе, не расслышав, что она мне сказала вполголоса, я пошел за ней в туалет, и меня остановил служитель, объяснив, что это дамская уборная и мне туда войти нельзя.

Да, такого мужа, как я, найти нелегко. Часто Аньезе говорила мне:

- Мне нужно пойти туда-то, повидаться с тем-то, это тебе неинтересно.

Но я всегда отвечал:

- Я тоже пойду… ведь я ничем не занят.

- Что ж, иди, только я предупреждаю, что тебе будет скучно.

Но в результате выходило, что я нисколько не скучал и потом говорил ей:

- Вот видишь, мне не было скучно. Словом, мы были неразлучны.

Раздумывая обо всем этом и тщетно спрашивая себя, почему же все-таки Аньезе ушла от меня, я дошел до лавки моего отца. Это магазин церковной утвари, который помещается близ площади Минервы. Мой отец - человек еще нестарый, у него черные кудрявые волосы, черные усы, а под усами прячется улыбка, которой я никогда не понимал. Должно быть, от привычки разговаривать со священниками и набожными людьми отец очень мягок, спокоен, всегда вежлив. Но мама-то его знает и говорит, что он просто хорошо умеет владеть собой.

Войдя, я пробрался меж витрин, где были выставлены кадила и дарохранительницы, и прошел в заднюю комнату, где помещалась конторка отца. Отец, как обычно, занимался подсчетами, задумчиво покусывая кончики усов. Я сказал ему растерянно:

- Папа, Аньезе ушла от меня.

Он поднял глаза и как будто усмехнулся в усы; а может быть, это мне только показалось.

- Мне очень жаль, - сказал он, - право, очень жаль… А как это вышло?

Я рассказал, как было дело. И добавил:

- Конечно, мне очень неприятно… Но я прежде всего хотел бы знать, почему она меня оставила.

Он спросил нерешительно:

- А ты не понимаешь?

- Нет.

Он помолчал, а потом сказал со вздохом:

- Альфредо, мне очень жаль, но я не знаю, что сказать тебе… Ты мой сын, я тебя содержу, люблю тебя… но о жене должен думать ты сам.

- Да, но почему она меня бросила? Он покачал головой:

- На твоем месте я бы не выяснял… Оставь… Так ли уж тебе важно знать мотивы?

- Очень важно… важнее всего.

В эту минуту вошли два священника; отец встал и пошел им навстречу, сказав мне:

- Зайди попозже… Мы поговорим… Сейчас я занят.

Я понял, что от него мне ждать нечего, и вышел.

Мать Аньезе жила неподалеку, на проспекте Виктора-Эммануила. Я подумал, что единственный человек, который может объяснить мне тайну этого ухода, - сама Аньезе. И я отправился туда. Я взбежал по лестнице, прошел в гостиную. Но вместо Аньезе ко мне вышла ее мать, которую я терпеть не могу; она тоже занимается торговлей; это женщина с черными крашеными волосами и румяными щеками, всегда улыбающаяся, скрытная и фальшивая. Она была в халате, на груди приколота роза. Увидев меня, она сказала с напускной приветливостью:

- А, Альфредо, какими судьбами?

- Вы знаете, почему я пришел, мама, - ответил я, - Аньезе меня оставила.

Она спокойно сказала:

- Да, она здесь, сынок. Что же делать? Такие вещи случаются на свете.

- Неужели это все, что вы мне можете ответить? Она посмотрела на меня пристально и спросила:

- Ты сказал своим?

- Да, отцу.

- А он что?

Какое ей было дело до того, что сказал мой отец? Я ответил неохотно:

- Вы знаете папу… Он говорит, что не нужно выяснять.

- Он правильно сказал, сынок… Не выясняй.

- Но в конце концов, - сказал я, начиная горячиться, - почему она ушла? Что я ей сделал? Почему вы мне не скажете?

Говоря это очень раздраженно, я мельком взглянул на стол. Он был покрыт скатертью, на скатерти лежала белая вышитая салфеточка, а на ней стояла ваза с красными маками. Но салфеточка лежала не в центре стола. Машинально, даже не сознавая, что делаю, пока она смотрела на меня, улыбаясь и не отвечая, я поднял вазу и водворил салфеточку на место.

Тогда она сказала:

- Молодец… Теперь салфетка в самом центре… Я этого не заметила, а ты сразу увидел беспорядок… Молодец… Ну, а теперь тебе лучше уйти, сынок.

Она встала; встал и я. Я хотел спросить, не могу ли я видеть Аньезе, но понял, что это бесполезно; к тому же я боялся, что, встретясь с ней, потеряю голову и наделаю или наговорю глупостей. Так я и ушел оттуда и с того дня не видел больше своей жены. Быть может, она когда-нибудь вернется, поняв, что такие мужья, как я, попадаются не каждый день. Но она не перешагнет порога моего дома, пока не объяснит, почему все-таки она меня оставила.

Приятный вечерок
Перевод А. Сиповича

Сколько же нас было? Шестеро. Две женщины - Аделе, жена Амилькаре, и Джемма, их племянница из Терни, приехавшая в Рим погостить, и четверо мужчин - Амилькаре, Ремо, Сирио и я. Первая ошибка была в том, что мы пригласили Сирио, - у него язва желудка, и он очень раздражителен - готов вспылить из-за малейшего пустяка. Вторая ошибка была в том, что мы предоставили выбор ресторана Амилькаре. Поскольку он должен был платить за троих, а входить особенно в расходы ему не хотелось, он, когда мы все встретились на площади Индипенденца, настоял на том, чтобы отправиться в хорошо известный ему ресторан. До него отсюда рукой подать, хозяин - его приятель, кормят там превосходно, и нам сделают скидку…

Мы должны были бы раньше сообразить, что хорошего может встретиться в этих жалких кварталах рядом с вокзалом? В этом районе бывают лишь люди, которые в Риме проездом, да солдаты из казармы Макао. И вот мы зашагали по прямым улицам, мимо мрачных зданий; а мороз в тот вечер был настоящий, январский, жесткий, пощипывающий. Амилькаре, который любит хорошо поесть, без конца повторял:

- Ну, друзья мои, сегодня я себе устрою первоклассное угощение… Буду есть и пить, не думая о печени, почках, желудке и прочих внутренностях. Я тебя заранее предупреждаю, Аделе, чтобы ты не вздумала ворчать по своему обыкновению.

- По мне, - сказала Аделе, которая в противоположность своему толстому и веселому супругу была худая и печальная, - поступай как знаешь… А завтра посмотрим…

Ремо тем временем шутил с Джеммой - красивой черноволосой девушкой, а мы с Сирио обсуждали последний футбольный матч. Так мы прошли несколько пустынных улиц, названных в честь различных сражений, битв, которые происходили когда-то в Италии, - Кастельфидардо, Палестро, Калатафими, Марсала, - и наконец достигли двери, над которой между двумя электрическими фонарями висела вывеска: "Траттория Африка". Мы вошли.

Назад Дальше