Ну вот, я доказал, что мне не слабу, и все изменилось в этом доме, похожем на пустой сад, страхи рухнули на меня цветочным обвалом, и я, крича во все горло, выскочил наружу и помчался вниз по лестнице. Я вопил так, будто наступил в дымящуюся кучу драконьего дерьма величиной с тачку.
Когда я с криком выбежал из-за дома, мой друг выскочил из канавы и тоже заорал. Наверное, он решил, что за мной гонится ведьма. Вопя мы бежали по улицам Такомы, а наши голоса гнались за нами, как в кинохронике про Коттона Мэзера и 1692 год.
Это было за месяц или два до того, как немецкая армия вошла в Польшу.
1/3, 1/3, 1/3
Все на троих. Мне причиталась 1/3 за перепечатку, ей - 1/3 за редактирование, а ему - 1/3 за сам роман.
Мы собирались разделить гонорар на троих. Ударили по рукам, каждый знал, что должен делать, пред нами путь, в конце - ворота.
Я стал третьим партнером, потому что у меня была пишущая машинка.
Я жил в самодельной лачуге, обитой картоном, через дорогу от старой развалюхи, которую служба социального обеспечения сдавала ей и ее девятилетнему сыну Фредди.
Роиманист жил в трейлере, в миле от нас, возле запруды у лесопилки, и работал на лесопилке сторожем.
Мне было почти семнадцать, и давний Тихоокеанский Северо-запад, та сумеречная, дождливая земля 1952 года, сделал меня одиноким и странным. Сейчас мне тридцать один, и я до сих пор не понимаю, как и зачем я жил в те дни.
Она была одной из вечно хрупких сорокалетних женщин, бывших красоток, что когда-то в придорожных забегаловках и пивных залах собирали вокруг себя народ, а теперь сидят на социальном пособии, и вся их жизнь вращается вокруг одного дня в месяц, когда приходят чеки.
Слово "чек" - единственное священное слово в их жизни, поэтому они ухитряются в каждом разговоре произнести его раза три или четыре. Неважно, о чем разговор.
Романисту было под пятьдесят - высокий, рыжеватый, он выглядел так, будто жизнь подарила ему бесконечный поток подружек-изменниц, пятидневных запоев и автомобилей со сломанной коробкой передач.
Он писал роман, поскольку хотел поведать историю, приключившуюся с ним много лет назад, когда он работал на лесоповале.
Он тоже хотел заработать денег: 1/3.
Вошел в долю я примерно так: однажды стоял перед своей лачугой, ел яблоко и смотрел в черное, изодранное зубной болью небо, готовое вот-вот пролиться дождем.
Это занятие вполне могло сойти за профессию, настолько я был увлечен разглядыванием неба и поеданием яблока. Когда я пялился в небо достаточно долго, можно было решить, что мне платят за это хорошую зарплату и пенсию.
- ЭЙ, ТЫ! - услышал я чей-то крик.
Я посмотрел через илистую лужу - там стояла женщина. На ней было что-то вроде зеленой штормовки, которую она носила всегда, кроме тех случаев, когда отправлялась в центр, в контору социального обеспечения. Тогда она надевала бесформенное пальто из серой парусины.
В нашей нищей части города улицы не мостили. Улица была одной большой илистой лужей, которую требовалось обходить. Автомобилям от улиц толку не было. Они ездили на другой частоте - там, где асфальт и гравий были к ним добрее.
На женщине были белые резиновые боты, которые она всегда носила зимой. В этих ботах она выглядела как-то по-детски. Она была так хрупка и так зависела от департамента социального обеспечения, что больше походила на двенадцатилетнюю девочку.
- Вам чего? - спросил я.
- У тебя же есть пишущая машинка? - спросила она. - Я проходила мимо твоей лачуги и слышала, как ты печатаешь. Ты по ночам много печатаешь.
- Да, у меня есть пишущая машинка, - сказал я.
- И хорошо печатаешь? - спросила она.
- Вполне.
- У нас нет пишущей машинки. Как ты смотришь на то, чтобы к нам присоединиться? - закричала она через илистую лужу. В этих своих белых ботах она смотрелась ну точно как двенадцатилетка, милочка и дорогуша всех илистых луж.
- В смысле - "к вам присоединиться"?
- Ну, он пишет роман, - сказала она. - Хороший. Я его редактирую. Я прочитала кучу популярных книжек и "Ридерз-Дайджестов". Нам нужен кто-нибудь с машинкой, чтобы все это напечатать. Получишь треть. Как тебе?
- Я бы хотел посмотреть роман, - сказал я. Я не понимал, что происходит. Я знал, что у нее есть три или четыре приятеля, которые все время к ней наведываются.
- Еще бы! - крикнула она. - Как же печатать, не глядя? Пошли. Прямо сейчас - вы познакомитесь и посмотришь роман. Он хороший парень. Отличная книга.
- Ладно, - сказал я и пошел через илистую лужу к ней, а она стояла перед своим домом злобного дантиста, двенадцатилетняя девочка, почти в двух милях от конторы социального обеспечения.
- Пошли, - сказала она.
* * *
Мы пошли к трассе, потом по трассе мимо илистых луж, запруд лесопилки и залитых дождем полей, пока не добрались до грунтовки, что пересекала железнодорожную ветку и сворачивала возле полудюжины маленьких запруд, забитых черными зимними бревнами.
Мы говорили очень мало и то лишь о ее чеке, который опаздывал на два дня, а она позвонила в социальное обеспечение, и ей сказали, что отправили чек, и он должен прийти завтра, но позвоните еще завтра, и если он не придет, мы подготовим вам срочный перевод.
- Ну, надеюсь, он придет завтра, - сказал я.
- Я тоже, а то придется тащиться в центр, - сказала она.
Сразу за последней запрудой стоял старый желтый трейлер на подпорках. С первого взгляда было ясно: он больше никогда никуда не поедет, трасса осталась на далеких небесах, которым теперь только молиться. Трейлеру было грустно, а кладбищенская труба над ним выкручивала в воздух рваный мертвый дым.
Какое-то существо, полукошка-полусобака, сидело на шероховатом дощатом крыльце перед дверью. Существо полугавкнуло-полумяукнуло нам: "Рряу!" - и спряталось под трейлер, выглядывая на нас из-за подпорок.
- Это здесь, - сказала женщина.
Дверь отворилась, и на крыльцо вышел мужчина. На крыльце под черным брезентом лежала груда дров.
Мужчина поднес ладонь к глазам, прикрывая их от воображаемого солнца, хотя все вокруг потемнело в предвкушении дождя.
- Привет вам, - сказал он.
- Здрасьте, - сказал я.
- Привет, милый, - сказала она.
Он потряс меня за руку и пригласил в трейлер, затем легонько поцеловал ее в губы.
Внутри было тесно, илисто и пахло затхлым дождем, а большая разворошенная кровать выглядела так, будто совсем недавно участвовала в печальнейшей любви, что только бывает на этом свете.
Еще там стоял зеленый кустистый полустол, пара насекомоподобных стульев, маленькая раковина и крошечная печка - на ней готовили и ею грелись.
В маленькой раковине лежали грязные тарелки. Тарелки, похоже, всю жизнь были грязными: обречены на грязь с рождения.
Радио играло кантри-энд-вестерн, но самого приемника я не обнаружил. Я все оглядел, но он не показывался. Может, прятался под рубашкой или еще где.
- Вот парнишка с пишущей машинкой, - сказала она. - Он напечатает и получит 1/3.
- Это по-честному, - сказал он. - Кто-то должен печатать. Я такими вещами никогда не занимался.
- Может, покажешь? - спросила она. - Он хотел взглянуть.
- Хорошо. Только там не очень аккуратно, - сказал он мне. - Я закончил всего четыре класса, так что она отредактирует, выправит грамматику, запятые и все прочее.
На столе, рядом с пепельницей, в которой хранилось не меньше 600 бычков, лежал блокнот. На обложке блокнота - цветная фотография Хопалонга Кэссиди.
Хопалонг выглядел утомленным, будто всю прошлую ночь бегал за старлетками по Голливуду и еле нашел в себе силы снова забраться в седло.
Двадцать пять или тридцать страниц блокнота были исписаны. Крупным почерком первоклашки: несчастливый брак между печатью и письменностью.
- Я еще не закончил, - сказал он.
- Ты напечатаешь. Я отредактирую. Он напишет, - сказала она.
То была история о молодом лесорубе, который влюбился в официантку. Роман начинался в 1935 году, в кафе Норт-Бенда, Орегон.
Молодой лесоруб сидел за столом, а официантка принимала у него заказ. Она была очень хорошенькой, со светлыми волосами и яркими щечками. Молодой лесоруб заказывал телячьи котлеты с картофельным пюре и деревенской подливкой.
- Да, я отредактирую. Ты же можешь это напечатать, да? Неплохо, правда? - спросила она голосом двенадцатилетней, а из-за плеча у нее выглядывало пособие.
- Правда, - сказал я. - Это нетрудно.
Внезапно снаружи без всякого предупреждения хлынул дождь - просто вдруг, огромные дождевые капли, от которых трейлер чуть не затрясся.
Вы я виж любити теляч катлеты да сказала Мэйбл она держала держала свой корондаш окало рта каторый был красивы и крастный как яблак!
Токо кагда вы пренемаете закас казал Карл он был нимног ропкий лисаруб но бальшой и сильный как ево атец влоделиц лисапилки!
Я папрашу штоп вам дали много подлифки!
Тут дверь кафе розпахнулас и вашел Ринс Адамс он был кросивый и злобный все в тех мистах его баялис но Карл нет и ево овец отец они не боялис ево нет уш!
Мэйбл задрыжала када увидала что он стаит в своей чорной куртке он улыбнулся ей и Карл почуствал как крофь пабижала в нем как абжигающие кофы и разазлился!
Приветик сказал Ринс Мэйбл спыхнула как цветок цвитог, а мы сидели в том дождливом трейлере и колотили в ворота американской литературы.
Сбор калифорнийцев
Как большинство калифорнийцев, я родом из совсем другого места - Калифорния призвала меня по какой-то своей надобности, точно поедающая металл росянка, что вбирает весь солнечный свет, все дожди, а затем тянет к автотрассе лепестки, впускает в себя автомобили, миллионы машин в один-единственный цветок, аромат которого перебивается заторами, но места хватит еще на миллионы.
Мы нужны Калифорнии, потому она и собирает нас из разных мест. Возьму тебя, тебя и тебя - и меня, с Тихоокеанского Северо-запада: затравленной призраками земли, где природа танцует с людьми менуэт, и со мной танцевала в те давно прошедшие времена.
Я принес в Калифорнию все, что знал: годы и годы иной жизни, к которой я никогда больше не смогу вернуться, да и не хочу возвращаться, а иногда кажется, что и не со мной вовсе это было, а с каким-то другим телом, лишь смутно напоминающим меня очертаниями и внешностью.
Странно, что Калифорнии нравится собирать своих людей отовсюду и отбрасывать все, что мы знали прежде, и вот мы собрались на зов Калифорнии, точно сама энергия, тень того поедающего металл цветка, оторвала нас от иной жизни, и теперь нам предстоит до самого конца строить Калифорнию, как Тадж-Махал в виде счетчика на парковке.
Рассказ о современной жизни в Калифорнии
Есть тысячи рассказов с оригинальными завязками. Этот не из них. Мне кажется, рассказ о современной калифорнийской жизни можно начать только так, как Джек Лондон начал "Морского волка". В такую завязку я верю.
В 1904 году получилось, получится и в 1969-м. Я уверен, что начало может пронестись через десятки лет и послужить моему рассказу так же хорошо, потому что здесь у нас - Калифорния, где можно делать все, что заблагорассудится, и богатый молодой литературный критик уже сел на паром из Сосалито в Сан-Франциско. Он только что провел несколько дней в хижине своего друга в Мельничной долине. Друг зимой читает в этой хижине Шопенгауэра и Ницше. Вместе им очень здорово.
Плывя в тумане по заливу, он размышляет, не написать ли ему эссе под названием "Необходимость свободы: мольба о настоящем художнике".
Волк Ларсен, разумеется, торпедирует паром и берет богатого молодого литературного критика в плен, где тот немедленно превращается в юнгу-дневального и вынужден носить смешную одежду, где им все помыкают, как хотят, а он ведет замечательно интеллектуальные беседы со старым Волком, ему дают поджопников, его хватают за глотку, повышают в чине до помощника капитана, он взрослеет, встречает свою единственную любовь Мод, сбегает от Волка, мотыляется по этому чертовому Тихому океану в лохани чуть получше спасательной шлюпки, находит остров, строит на нем из камней хижину, глушит дубинкой тюленей, чинит разбившийся парусник, хоронит Волка в открытом море, получает поцелуи и т. д.: а все для того, чтобы шестьдесят пять лет спустя закончить этот рассказ о современной жизни в Калифорнии.
Слава Богу.
Тихоокеанское радио в огне
Крупнейший океан на свете начинается или заканчивается в Монтерее, Калифорния. Все зависит от языка, на котором вы говорите. От моего друга только что ушла жена. Просто закрыла за собой дверь и даже не попрощалась. Мы с ним пошли, взяли две пинты портвейна и направились к Тихому океану.
Это старая песня - ее заиграли все музыкальные автоматы Америки. Песня крутилась так долго, что записалась даже в американской пыли, а та осела и превратила стулья, машины, игрушки, лампы и окна в миллиарды проигрывателей, и те ездили этой песней по ушам нашего разбитого сердца.
Мы устроились на маленьком пляже, похожем на уютный уголок, окруженный гранитными скалами и огромностью Тихого океана со всеми его словарями.
По транзистору моего друга мы слушали рок-энд-ролл и мрачно тянули портвейн. Мы пали духом. Я тоже не знал, что ему делать с остатком своей жизни.
Я еще отхлебнул портвейна. По радио "Бич Бойз" пели песню о калифорнийских девушках. Они им нравились.
Глаза его были мокрыми ранеными ковриками.
Я утешал его, словно какой-то странный пылесос. Читал ему те же остохреневшие ектеньи, которые принято читать людям, если хочешь помочь их разбитым сердцам, но никакие слова тут не помогут.
Вся разница только в звуке человеческого голоса. Что бы ты ни собирался сказать, никакого счастья человеку не будет, если ему дерьмово от того, что он потерял того, кого любит.
В конце концов мы подожгли радиоприемник. Друг обложил его бумажками. Чиркнул спичкой. Мы сидели и смотрели. Я никогда прежде не видел, как поджигают радио.
Пока приемник кротко догорал, языки пламени творили что-то с теми песнями, которые мы слушали. Песня, стоявшая номером 1 в "Топ-40", вдруг сама в себе упала до № 13. № 9 стал № 27 посреди припева о том, как кого-то любить. Они спотыкались в популярности, как сломанные птицы на лету. А потом уже им всем стало слишком поздно.
Эльмира
Будто во сне юного американского принца-охотника за утками, я возвращаюсь в Эльмиру и вновь стою на мосту через реку Лонг-Том. Здесь всегда конец декабря, вода высока и грязна, из холодных глубин своих шевелит темными безлистыми ветвями.
Иногда на мосту идет дождь, а я смотрю вниз по течению - туда, где река впадает в озеро. В моем сне всегда есть топкое поле, окруженное старой черной деревянной изгородью, и древний сарай - сквозь его стены и крышу просачивается свет.
Мне тепло и сухо под свежими слоями королевского белья и непромокаемой одеждой.
Иногда там холодно и ясно, и я вижу свое дыхание, а на мосту иней, и я смотрю вверх по течению - в сплетение деревьев, что тянется в горы на много миль туда, где берет начало река Лонг-Том.
Иногда на заиндевевшем мосту я пишу свое имя. Я выписываю его очень аккуратно, а иногда еще пишу по инею "Эльмира" - так же аккуратно.
У меня всегда с собой двуствольный дробовик шестнадцатого калибра и горсти патронов в карманах… возможно, патронов слишком много, потому что я подросток, и немудрено волноваться, вдруг их не хватит, так что патроны тянут меня к земле.
Я почти как глубоководный ныряльщик - карманы у меня набиты грузом свинца. Иногда я даже хожу смешно, потому что в карманах слишком много патронов.
На мосту я всегда один, и всегда маленькая стая диких уток высоко-высоко над мостом летит к озеру.
Иногда я смотрю на дорогу, не едет ли машина, и если машина не едет, стреляю в уток, но они слишком высоко, и мой выстрел ничего не сделает, разве досадит им чуть-чуть.
Иногда едет машина, и я просто смотрю, как утки летят вдоль реки, а выстрел оставляю при себе. Это может оказаться егерь или помощник шерифа. Где-то у меня в голове сидит мысль о том, что с моста стрелять уток нельзя.
Интересно, так ли это.
Иногда я не смотрю, едет ли по дороге машина. Утки слишком высоко, чтобы стрелять. Я знаю, что зря потрачу боеприпасы, так что пропускаю их.
Утки - всегда стая жирных крякв, только что из Канады.
Иногда я прохожу через крошечный городишко Эльмира, и в нем очень тихо, потому что там - совсем раннее утро, а он позабыт богом среди холода и дождя.
Каждый раз, проходя через Эльмиру, я останавливаюсь и смотрю на среднюю школу. Классы всегда пусты, внутри темно. Кажется, там никто никогда не учится, и темнота никогда не уходит, потому что нет причин зажигать свет.
Иногда я не иду в Эльмиру. Я перелезаю через деревянную черную изгородь и иду по топкому полю, мимо древнего сарая-отшельника вдоль реки к озеру, надеясь хорошо поохотиться на уток.
Это мне никогда не удается.
Эльмира очень красива, но с охотой мне там не везет.
Я всегда попадаю в Эльмиру автостопом, проехав около двадцати миль. Стою под дождем или на морозе с дробовиком, в королевском одеянии для утиной охоты, и люди тормозят и подбирают меня - так я туда и попадаю.
- Куда едешь? - спрашивают они, когда я залезаю внутрь. Я сижу рядом с ними, дробовик скипетром балансирует между ног, и стволы уставились в крышу. Ружье наклонено так, что стволы направлены в крышу над пассажиром, а пассажир всегда я.
- В Эльмиру.